с
ИСТОРИЯ ЭСТЕТИКИ В ПАМЯТНИКАХ И ДОКУМЕНТАХ
Α. Α. ПОТЕБНЯ
ЭСТЕТИКА И ПОЭТИКА
МОСКВА «ИСКУССТВО» 1976
7 П64
Ред...
4 downloads
267 Views
55MB Size
Report
This content was uploaded by our users and we assume good faith they have the permission to share this book. If you own the copyright to this book and it is wrongfully on our website, we offer a simple DMCA procedure to remove your content from our site. Start by pressing the button below!
Report copyright / DMCA form
с
ИСТОРИЯ ЭСТЕТИКИ В ПАМЯТНИКАХ И ДОКУМЕНТАХ
Α. Α. ПОТЕБНЯ
ЭСТЕТИКА И ПОЭТИКА
МОСКВА «ИСКУССТВО» 1976
7 П64
Редакционная коллегия Председатель м. Ф. Овсянников А. А. АНИКСТ В. Ф. АСМУС
к. м. долгов А. Я. ЗИСЬ М. А. ЛИФШИЦ А. Ф. ЛОСЕВ В. П. ШЕСТАКОВ
Составление, вступительная статья, библиография и примечания И. В. ИВА'ПЬО и А. И. КОЛОДНОЙ
П
10507-103 025(01 )-76
9 75
"
©
Издательство «Искусство», 1976 г.
СОДЕРЖАНИЕ #. Иваньо, А. Колодная ЭСТЕТИЧЕСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ А. ПОТЕБИИ
Вступительная статья 9 РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ
мысль и язык 35
I. Намеренное изобретение и божественное создание языка 35 II. Беккер и Шлейхер 41
III. В. Гумбольдт 55 IV. Языкознание и психология 71
V. Чувственные восприятия 84
VI. Рефлексивные движения и членораздельный звук 96
VII. Язык чувства и язык мысли 105 VIII. Слово как средство апперцепции 122 IX. Представление, суждение, понятие 144
X. Поэзия. Проза. Сгущение мысли 174 Примечания автора 214 О НЕКОТОРЫХ СИМВОЛАХ В СЛАВЯНСКОЙ НАРОДНОЙ ПОЭЗИИ
(Фрагмент) 221 5
РЕЦЕНЗИЯ НА СБОРНИК «НАРОДНЫЕ ПЕСНИ ГАЛИЦКОЙ И УГОРСКОЙ РУСИ, СОБРАННЫЕ Я. Ф. ГОЛОВА1ДКИМ»
(Фрагменты) 226 Примечания автора 250
язык и
НАРОДНОСТЬ
253 Примечания автора 285 ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
(Фрагменты) 286
Определение поэзии (родовой признак и видовое отличие) 286 Слово и его свойства. Речь и понимание 299 Три составные части поэтического произведения 308 Значение поэтического произведения для самого создателя (автора). Поэт и публика, критика, толпа. Стыдливость творчества 310 Понимание (критика). Формальность поэзии 330
Поэтичность содержания. Идеальность в поэзии и науке 333 Виды поэтической иносказательности 340 Влияние поэзии. Героизм 349 Цель в искусстве. Чистая и дидактическая поэзия. Картина Крамского «Христос...» 353
6
Вдохновение 360 Поэзия и проза. Их дифференцирование 364 Условия процветания и падения поэзии 375 Цивилизация и народная поэзия 380 Поэзия устная и письменная 393
Пессимизм и ретроспективпость мысли 402 Критика, сосредоточенность знаний и взаимодействие наук 410
Мышление поэтическое и мифическое 414 Характер мифического мышления 421 Миф и слово 429 Об участии языка в образовании мифов 443 Религиозный миф 447 Общие свойства эпоса. Об «Одиссее» 448 Примечания автора 453 РАЗДЕЛ ВТОРОЙ ИЗ ЛЕКЦИЙ ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
464
Примечания автора 559 7
Приложение Черновые заметки о творчестве Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского 561 БИБЛИОГРАФИЯ
591 ПРИМЕЧАНИЯ
597 ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
605 УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН
608
ЭСТЕТИЧЕСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ А. ПОТЕБНИ
Выдающуюся роль в истории эсте тической мысли Украины и России второй половины XIX века сыграл А. Потебня (1835—1891), профессор Харьковского университета, членкорреспондент Петербургской Академии наук. Основные лингвистические, философские, эстетические и психологи ческие идеи А. Потебни разработаны в таких его трудах, как «О неко торых символах в славянской народной поэзии» (1860), «Мысль и язык» (1862), «Объяснения малорусских и сродных народных песен» (1883, 1887), а также в изданных посмертно работах «Из записок по теории словесности» и «Из лекций по теории словесности», относящихся к 70—80-м годам. До сих пор нет единого мнения об общем характере мировоззрения Потебни. По-видимому, ближе всего к истине признание наличия в его взглядах материалистических и идеалистических идей с преобладанием материалистической тенденции. Последняя особенно отчетливо звучит прежде всего в решении вопросов эстетики. Природа существует неза висимо от чьей бы то ни было воли и развивается по собственным за конам; она бесконечна не только во времени и пространстве, но и по количеству наблюдении, открывающихся для познания. Интерес учено го сосредоточен главным образом на раскрытии творческой сущности субъекта познания, выяснении механизмов переработки данных чувст венного опыта человеческим сознанием и обратной связи практически обусловленного познания с объективной действительностью. Материа листический характер имеет защита примата природы по отношению к человеческому сознанию, анализ объективных истоков языка и мышле ния, а также продуктов мифологического сознания, поэтической и науч ной деятельности. Признавая, что «наше собственное миросозерцание является верным снимком с действительного мира», Потебня, однако, не мог решить вопроса о диалектике объективного и субъективного в со держании мышления, делая уступки субъективному идеализму. Он по лагал, что объективны лишь конкретные вещи, а общие понятия явля9
Α. Α. ПОТЕБНЯ
ются продуктом личной мысли, то есть категории мышления имеют ант ропоморфический характер. Неудовлетворенный метафизико-материалистической недооценкой активной роли познания, он стремился раск рыть активность сознания, но подчас приходил к переоценке этой актив ности, делая вывод, что человеческая мысль преобразовывает предмет целиком субъективно. Общественные взгляды Потебни характеризуются чертами демокра тичности и гуманизма. Наряду с языкознанием в его наследии важное место занимают проблемы фольклористики. Он любовно изучал фольк лорные сокровища всех славянских народов, в особенности русских и украинцев. Идейное наследие Потебни воплощает в себе общность прогрессивной русской и украинской общественной мысли. Знание фольклора убеждало ученого в огромных творческих воз можностях народа. Поэтому он обосновывал мысль о необходимости развития традиций народной культуры в индивидуальном художествен ном творчестве. Признание неисчерпаемости творческого сознания наро да позволяет Потебне решительно выступить против суждений А. Пыпина, П. Кулиша и других о том, что цивилизация и народная поэзия якобы несовместимы. Потебня считал, что печаль и радость всегда были и будут объектом народной поэзии: «Пусть народ не может создать оркестровой симфонии или оперы; но почему же с>ществование оперы, в которую мужик не ходит, должно производить то, что он, если это правда, забывает и заменяет худшими свои простые напевы?» Условием успешного развития профессионального искусства являются созданные народом материальные и духовные ценности, которыми и питается все то лучшее, что создается профессионалами. Изучение украинской народ ной поэзии, богатств ее языка убеждало Потебню в огромных возмож ностях развития художественной литературы и литературного языка на народной основе. В условиях драконовских мер по отношению к укра инскому языку и литературе со стороны самодержавия Потебня посто янно обращался к истории украинского языка, народному творчеству, всячески поддерживая украинских писателей, записывая произведения народной поэзии и даже переводя Гомера на украинский язык. Основное направление деятельности Потебни связано главным обра зом с языкознанием. Он сыграл выдающуюся роль в развитии истори ческого языкознания, русской грамматики, а также теории литературы и фольклористики. Одним из первых в отечественной науке он обратил ся к исследованию истории мышления в связи с развитием языка и ус тановлению общих семантических принципов осознания человеком ос новных категориальных отношений действительности. Опираясь на исторический генезис языка и мышления, Потебня на этой основе создает учение о внутренней форме слова. Каждое слово по своей структуре представляет совокупность членораздельного звука, 10
И. ИВЛНЬО, А. КОЛОДНАЯ. ЭСТЕТИЧЕСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ А. ПОТЕБИИ
внутренней формы и значения (содержания). Внутренняя форма свя зана с наиболее близким этимологическим значением слова и является «отношением содержания мысли к сознанию», то есть представлением, значение которого состоит в том, что оно объективизирует чувственный образ и обусловливает его осознание. Внутренняя форма выступает как способ передачи значения. Противоречие между чувственным обра зом и абстрактным значением определяет генезис речевой и мыслитель ной деятельности. Слово как результат развития мышления на определенном уровне выступает в качестве средства соединения членораздельного звука с чувственным образом. Переход от образа предмета к понятию о пред мете Потебня считает возможным только при помощи слова. Основные положения лингвистики Потебни, положенные в основу его концепции искусства, связаны с характеристикой структуры и семантики слова. В своем стремлении к возможно более полному раскрытию ду ховно-практической, творческой функции языка Потебня, как нам кажется, был непоследователен при рассмотрении коммуникативной функции языка как орудия общения. В этом вопросе он не смог осво бодиться от влияния идеалистических концепций немецких философов и психологов. Сосредоточив внимание на апперцспирующей способнос ти слова, он игнорирует или оставляет в стороне вопрос об объектив ной основе языка, слова, общей для объясняющего и воспринимающе го, говорящего и слушателя. Слово оказывается только средством воз буждения внутреннего содержания мысли слушателя, ни в чем, по существу, не совпадая с мыслью говорящего. Оно выступает как свое образный импульс, дающий направление работе мысли слушателя, по знающего при этом содержание своего внутреннего мира. Такое пони мание находится в соответствии с определенными положениями Штейнталя и противоречит общей направленности концепции Потебни, материалистически объясняющей важные моменты психологии языко вой деятельности. Одним из фундаментальных положений Потебни является идея о том, что язык представляет особую форму человеческой деятельности. Он решительно проводит мысль об эвристической функции языка: «Язык есть средство не выражать готовую мысль, а создавать ее... он не отражение сложившегося миросозерцания, а слагающая его деятельность». Это положение оказалось для него чрезвычайно удоб ным для объяснения духовно-практического характера искусства слова. Противоречивость точки зрения Потебни проявляется в различ ной оценке роли слова как средства общения и как средства созда ния мысли. С одной стороны, он правильно пишет: «Слово одинаково принадлежит и говорящему и слушающему, а потому значение его состоит не в том, что оно имеет определенный смысл для говорящего,
11
Α. Α. ПОТЕБНЯ
а в том, что оно способно иметь смысл вообще». «Смысл вообще» — это, по-видимому, некая объективная основа, породившая слово, ее обозначающее. А с другой стороны, утверждается, что при помощи слова говорящий не сообщает своей мысли другому, а только способ ствует пробуждению его собственной мысли и познанию его внутрен него мира. Исходя из верного положения о различии в понимании одной и той же словесно выраженной мысли у говорящего и слушателя, Потебня приходит к выводу о нетождественности понимания вообще. Однако не менее важным вопросом является выяснение того общего в понимании значения, которое является предпосылкой и необходимым условием речевого контакта. В связи с этим Потебня выделяет два «содержания» в слове: 1) народное или ближайшее (этимологическое) значение, отражающее один главный признак, благодаря которому слово является средством общения и взаимопонимания, и 2) лич ное или дальнейшее, субъективное значение, отражающее множество признаков, различных по качеству и количеству, связанное с личным достоянием мысли говорящего. «Из личного понимания возникает высшая объективность мысли, научная, но не иначе, как при посред стве народного понимания, то есть языка и средств, создание коих условлено существованием языка» *. Известная неопределенность лингвистической концепции Потебни сказывается в ее главном пункте — в понимании природы слова. Он последовательно развивает мысль о том, что слово существует лишь в отдельном употреблении как конкретное обозначение мысли, отрицая реальность слова в качестве единства словоформ, обладающего много значностью. На основе учения о языке как познавательной деятельности рас сматривается своеобразие мифологического сознания в нерасчленен ности образной и понятийной его сторон, затем — форм художественнопоэтического мышления, в котором значение раскрывается через образ, и, наконец, научного мышления, в котором значение превалирует над образом. Вопрос о специфике искусства в концепций Потебни включается в контекст общих закономерностей развития мышления. Но остановим ся сначала на общей характеристике его взглядов на природу мифа, а затем перейдем к рассмотрению концепции поэзии и прозы, то есть искусства и науки. Потебня уделяет значительное внимание раскрытию роли языка в создании мифов и происхождению мифологии вообще. Существующие формы мысли — поэзия и проза — являются результатом развития мифологического миросозерцания, которое в нерасчлененном виде * А. Потебня, Из записок по русской грамматике, тт. I—II, M.. I958, стр. 218.
12
И. ИВАНЬО, А. КОЛОДНАЯ. ЭСТЕТИЧЕСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ А. ПОТЕБНИ
содержало в себе взгляды первобытных людей на явления природы и жизни, зачатки научных знаний, религиозные представления и худо жественно-эстетическое чувство целого народа на заре его истории. В мифе переплетаются вымысел, вера и знания, но сущность мифа не сводится ни к одному из них. Мифологическое мышление, согласно Потебне, присуще «не одному какому-либо времени, а людям всех времен, стоящим на известной ступени развития мысли», причем это мышление выступает как «един ственно возможное, необходимое, разумное». Оно возникает тогда, когда уже есть язык, который объективирует мысль, служит средством образования общих понятий. Мифология возникает как отражение и объяснение явлений материального мира. Поэтому мифический образ не выдумка, не бессознательно свободная комбинация данных, имею щихся в сознании, а такое их соединение, которое казалось людям наиболее соответствующим действительности. Это очень интересный вывод ученого. Образы мифических богов и взаимоотношения между богами, по мнению Потебни, отражают земную жизнь человека и его общественные отношения. Миф не существует вне слова. Решающее значение для возник новения мифов имела внутренняя форма слов, которая часто вы ступала посредником между тем, что объяснялось, и тем, что объяс няло. При этом в качестве объясняющих запасов мысли выступали наблюдения и опыт земледельца, пастуха, хозяйки и т. д. Миф в понимании мыслителя сроден с научным мышлением в том отношении, что и «он есть акт сознательной мысли, акт познания, объяснения неизвестного (х) посредством совокупности прежде дан ных признаков, объединенных и доведенных до сознания словом или образом fa)». В этом процессе мифообразования, как и в научном мышлении, большая роль отводится мышлению по аналогии. Миф является словесным выражением такого объяснения (аппер цепции), при котором объясняющему образу, имеющему только субъ ективное значение, приписывается объективность, действительное бы тие в объясняемом. Отсюда специфической чертой мифа выступает отождествление образа и вещи, субъективного и объективного, внутрен него и внешнего; это мышление формально в том смысле, что оно не исключает никакого содержания: ни религиозного, ни философского, ни научного. Совершенствование познавательных способностей человека приводит к возникновению немифического мышления, отличие которого состоит в том, что «чем немифичнее мышление, тем явственнее сознает ся, что прежнее содержание нашей мысли есть только субъективное средство познания». Потебня выделяет два вида мифов, характеризующих различные этапы в развитии человеческого сознания. Во-первых, это мифы-сравне13
Α. Α. ПОТЕБНЯ
ния, объясняющие одни предметы и явления при помощи других. Такого рода мифы легли в основу поэтического жанра народного творчества. Во-вторых, это объяснения явлений действием высших сил и существ, то есть религиозные мифы, требующие выполнения обрядов. Дальнейший прогресс мысли, связанный с преодолением мифо логического сознания, приводит к раздвоению функции языка. В немифическом мышлении, по мнению Потебни, слово выступает в двух формах: в одном случае мы имеем дело со словами, со храняющими связь с живыми представлениями, а в другом — со слова ми, в которых это внутреннее представление утрачено. Так возникает различие поэзии и прозы, разделение которых зависит от состояния развития слова и языка. Здесь мы подошли к собственно эстетическому аспекту учения Потебни — выяснению общности и различия между искусством и язы ком, искусством и наукой. Положение, что мысль является или образом, или понятием, а со стороны формы, кроме того, словом или представле нием, является у Потебни основой для решения данного вопроса. Пред метом искусства является действительность в чувственном проявлении, а предметом науки — причинные связи, закономерности. Наиболее общими категориями науки являются факт и закон, ко торые соотносятся с основными категориями искусства — образом и значением. Глубокое различие между этими категориями, и тем са мым между наукой и искусством, Потебня видит в следующем: во-первых, наука предполагает, что мысли об одном и том же факте могут быть истинными или ложными; во-вторых, научное мышление есть заключение от факта как частного к однородному с ним закону, который выражает общее в фактах. Закон является постоянным, оп ределенным, в то время как факты, в которых он выражается, измен чивы, подвижны, неопределенны. Закон «относитольно неподвижен в том отношении, что более объективен, чем частное восприятие, ибо в силу большей отвлеченности разница в его понимании разными людь ми может быть выпущена из внимания»; в-третьих, в науке отношение частного случая к закону доказывается посредством анализа частного случая. Полнота и точность анализа есть мера доказательности обще го положения. Поэзия принципиально отличается от науки тем, что 1) истинность поэтического образа не подлежит проверке; ее истин ность состоит в способности возбуждения психической деятельности у воспринимающего ее. «Поэтическая правда, например, выражения «бе зумных лет угасшее веселье»,— пишет Потебня,— состоит в способнос ти или неспособности вызывать в мысли известное значение, а не в проверке тождества или нетождества веселья со светом, способности или неспособности веселья угасать». 2) Между поэтическим образом и
14
И. ЙВАНЬО, А. КОЛОДНАЯ. ЭСТЕТИЧЕСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ А. ПОТЕБНИ
значением всегда существует неравенство, уничтожение которого при вело бы к уничтожению поэтичности, то есть к превращению образа в прозаическое обозначение частного случая, в научный факт, а значе ния — в закон. Поэтическое мышление есть пояснение частного другим, неоднородным с ним частным. Поэзия есть иносказание, аллегория в обширном смысле слова, проза же, как выражение элементарного наб людения, и наука стремятся стать в некотором смысле тождесловием. В противоположность отношению закона к факту поэтический образ не подвижен, значение изменчиво, определимо лишь в каждом отдельном случае. В поэзии и вообще в искусстве связь образа и значения не доказывается, а «утверждается как непосредственное требование ду ха». Это положение порой относят к, идеалистическим заблуждениям ученого. Между тем это только начало предложения, во второй части которого говорится: «...в науке подчинение факта закону должно быть доказано, и сила доказательств есть мера истины». Следовательно, здесь подчеркиваются различие и особенности факта в науке и образа в поэзии: «...поэтический образ не разлагается во время своего эстети ческого действия, тогда как научный факт тем более для нас осмыс лен, чем более раздроблен, то есть чем более развилось из него суж дений». Здесь Потебня стоит на почве материалистического понима ния различия между логикой художественного творчества и научного познания. В отмеченных различиях, по Потебие, кроется причина суще ствования поэзии наряду с наукой. Поскольку прозаические элементы речи и проза вообще — производны, то Потебня ставит вопрос, не будет ли когда-либо поэзия во все вытеснена прозой, искусство — наукой. На этот вопрос он отвечает отрицательно, считая, что, несмотря на развитие науки, образность языка в общем не уменьшается. Исчезая в отдельных словах, образ ность не исчезает вообще; новые слова создаются постоянно, непремен ным условием их возникновения является живость представления. Если наука раздробляет мир, чтобы уложить его в стройную сис тему понятий, то поэзия предвосхищает недостижимое средствами анализа знание гармонии мира, указывая на нее своими конкретными образами, сила которых в замене бесконечного множества восприятий единством представления. Поэзия, по мнению Потебни, «некоторым образом4 вознаграждает за несовершенство научной мысли и удовлет воряет врожденной человеку потребности видеть везде цельное и со вершенное. Назначение поэзии — не только приготовлять науку, но и временно устраивать и завершать невысоко от земли выведенное ею здание. В этом заключается давно замеченное сходство поэзии и фи лософии». Таким образом, Потебня приходит к выводу, что с развитием истории художественная деятельность не угасает, а только ус15
Α. Α. ПОТЕБНЯ
ложняется, совершенствуя свои формы. История искусства — убедите льное доказательство его прогрессивного развития в смысле совершен ствования способности изображать человека. Изменяется не только искусство, но и наши требования к нему. «Наша требовательность от носительно совершенства художественного образа,— пишет Потебня,— так далека от притупленности чувств, как та масса знания и любви к ней [поэзии], при помощи коей, например, современный романист удовлетворяет нас, далека от невежества и равнодушия полудикаря». Допуская возможность упадка потребностей в творчестве в определен ных слоях общества, Потебня решительно опровергает мнение об упад ке поэзии вообще. Сопоставляя язык и слово с искусством и художественным произ ведением, Потебня сделал несколько важных выводов, составивших ос нову его лингво-эстетической концепции, главным образом применимой к искусству слова, а отчасти и к другим видам искусства. Это, во-пер вых, положение о том, что язык является аналогом или прообразом всякой творческой деятельности. Подобно тому как тайна живых орга низмов скрывается в клетке, слово таит в себе тайну произведении искусства. Поэтому, во-вторых, искусство по своей структуре сродни слову. Как слово представляет собой единство формы и содержания (образа и значения), так и произведение искусства является нерастор жимым единством образа и идеи. И, наконец, в-третьих, искусство, как и слово, возникает не для образного выражения готовой мысли, а как средство создания новой мысли, и притом такой, которая не доступна теоретическому мышлению. Рассмотрим подробнее эти положения. Исходным пунктом концепции искусства выступает мысль об общ ности структур слова и художественного произведения, которую По тебня последовательно проводит во всех своих основных работах. Эта постоянная аналогия «слово — произведение» играет важную методо логическую роль в его учении. Потебня неоднократно подчеркивает, что язык во всем своем объеме и каждое слово в отдельности соответ ствуют искусству не только по элементам своей структуры, но и по способу их соединения. Искусство — такая же деятельность, как и язык, только сознательнее в отличие от него. Основные компоненты искусства — образ и значение; язык его полисемантичен; секрет поэ тичности в том, что образ меньше значения, а специфика искусства основывается на неравенстве числа образов множеству возможных значений. На основе структурного единства слова и художественного произ ведения Потебня раскрыл диалектику формы и содержания в худо жественном произведении, применяя гегелевскую формулу триединой структуры объекта. 16
И. ИВАНЬО, А. КОЛОДНАЯ. ЭСТЕТИЧЕСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ А. ПОТЕБНИ
Простейшая форма поэзии заключается в слове с живым пред ставлением. В таком слове различается внешняя форма, то есть чле нораздельный звук; содержание, объективируемое посредством звука; и внутренняя форма, то есть ближайшее этимологическое значение слова, или тот способ, каким выражается содержание. Внешняя форма нераздельна с внутреннею, изменяется вместе с ней, но одновременно и относительно самостоятельна, отлична от нее. По аналогии со словом структура, например, статуи как произведения искусства состоит из мраморного изображения (внешняя форма) женщины с мечом и ве сами (внутренняя форма), символизирующей правосудие (содержание). Таким образом, единству членораздельного звука, то есть внеш ней форме слова в художественном произведении, соответствует его внешняя форма с той разницей, что в сложном произведении речь идет не только о звуковой, но и вообще о словесной форме. Внешняя форма отличает произведение определенного вида искусства от произ ведений других видов, поскольку обусловлена его материалом и явля ется средством объективирования результатов творчества и условием его восприятия. Внешняя форма представляет собой уже соответствующе оформ ленный материал (мрамор, обработанный известным способом, цвето вую поверхность и т. п.), связанный с определенным содержанием, что и обусловливает эстетическое значение ее. Формой поэтического про изведения является не звук, первоначальная внешняя форма, а един ство звука и значения, объективирующее образ. Обратимся к понятию содержания, которое Потебня иногда обоз начает и словом «идея». В слове это соответствует чувственному обра зу или развитому из него понятию, а в произведении — значению со вокупности образов. Содержанием произведения, по мнению Потебни, является «ряд мыслей, вызываемых образами в зрителе и читателе или служивших почвою образа в самом художнике во время акта создания». Качество и соотношение фигур, изображенных на карти не, события и характеры романа и т. п. принадлежат при этом образу как представлению содержания. Один и тот же образ, оставаясь не изменным, различно действует на разных людей, то есть изменяет свое содержание. Содержание завершенного произведения получает раз витие в сознании читателя, слушателя. Сила воздействия произведе ния искусства определяется не тем минимумом содержания, которое вложил в него автор, а проявляется «в известной гибкости образа, в силе внутренней формы возбуждать самое разнообразное содержание». Потебня считает, что эта способность обусловливается единством содержания (идеи) и образа. Однако это единство не означает их полного соответствия. «Дело не в полном соответствии какой-то оп ределенной идеи и образа, а в этой бесконечной способности соот17
Α. Α. ПОТЕБНЯ
ветствовать новым и новым идеям, в этой возможности будить, вы зывать, рождать все новые и новые мысли, объяснять бесконечный ряд явлений жизни» *. Наиболее сложной по своей сущности и наиболее важной по вы полняемой ею функции является внутренняя форма как выражение специфической связи образного представления в слове с абстрактным его значением. Внутренняя форма определяет направление мысли в сло ве; она является центром образа, его главным признаком, соответст вующим представлению, которое символизирует известную совокуп ность чувственных восприятий или понятий. Давая направление мысли слушателя, внутренняя форма, однако, «дает только способ развития в нем значений, не назначая пределов его пониманию слова». Внутрен няя форма является выражением связи между внешней формой и со держанием (идеей). «Чтобы... различать внутреннюю и внешнюю форму в художественном произведении,— пишет Потебня,— нужно найти такой случай, где бы потерянная эстетичность впечатления могла быть вос становлена только сознанием внутренней формы». Как внешняя, так и внутренняя форма неотделимы от содержания, они связаны с ним органически и в конечном счете определяются свой ствами мысли, содержания. Диалектическое единство формы и содер жания находит свое выражение также в относительности этих кате горий. Внутренняя форма является не только связующим звеном между внешней формой и содержанием, но и сама выступает в качестве со держания по отношению к внешней форме, подобно тому как значе ние слова имеет свою звуковую форму, но это значение само становит ся формой нового значения. Единство формы и содержания находит полное выражение в поэ тическом образе. Здесь невозможно отделить форму от содержания без ущерба для самого образа, в нем наблюдается их взаимопроник новение. Что же представляет собой поэтический образ? Каково его отношение к форме и к содержанию? Потебня употребляет для обоз начения образа понятия: «представление», «знак», «символ», «средство сравнения», а чаще всего «внутренняя форма». Следовательно, внут ренняя форма в слове и поэтический образ в произведении — понятия, обозначающие один и тот же феномен сознания. С гносеологической и эстетической точек зрения образ, заложен ный во внутренней форме слова, является выражением сознательнотворческой функции как слова, так и поэзии. Именно в образе По тебня ищет тайну возникновения художественного творчества. Определяя специфику художественного образа, Потебня пытается отыскать убедительные критерии, с помощью которых можно было бы * «Вопросы теории и психологии творчества», т. II, вып. 2, 1910, стр. 87.
18
И. ИВАНЬО, А. КОЛОДНАЯ. ЭСТЕТИЧЕСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ А. ПОТЕБНИ
отличать художественный образ от других видов конкретных образов. Поэтичность образа, как считает Потебня, зависит от меры его вклю ченности в структуру человеческого сознания. Именно поэтому при чину эстетического чувства, пишет ученый, надо искать не в том, что представляется, а в том, как представления действуют друг на друга. Художественный образ, по Потебне, есть нечто гораздо более прос тое и ясное, чем объясняемое им. Он должен быть более известен, чем объясняемое. Простота эта заключается в том, что художник при помощи образа раскрывает сложное явление или обоз начает его через определенные характерные детали. Тем самым образ оставляет читателю большой простор для восполнения отсутствующих признаков на основе собственного духовно-практического опыта. И поэтичность образа тем больше, чем в большей степени он располага ет читателя или слушателя к сотворчеству. В этом же и причина его символичности—способности объяснять разнообразный круг явлении. Направленность эстетического восприятия образа зависит от свойств созданной художественной формы, которая является непреложным выражением данного содержания. Специфической чертой художественного образа является типичность, которая достигается путем отвлечения наиболее общих черт от част ных явлений. При этом художественные обобщения должны быть полны конкретных восприятий. Именно этим объясняется известная односторонность и определенная направленность воздействия художе ственного произведения на человека, с одной стороны, и различие в ре акциях художника на явления действительности и их изображение в произведении — с другой. Художественный образ является синтезом конкретного эмоционально окрашенного восприятия и обобщения, обусловливающего его типические свойства. Образ в искусстве является обобщением множества отдельных случаев, он многозначен в отличие от ощущения, восприятия и даже представления в слове. А искусство благодаря этому способно «свести разнообразные явления к сравнительно небольшому количеству зна ков или образов». Поэтический образ, по мнению Потебни, всегда результат обобще ния, он способен замещать массу разнообразных мыслей компактны ми умственными величинами. Человек, сознательно располагающий значительным количеством поэтических образов, причем так, что они свободно приходят ему на ум, тем самым «будет иметь в своем рас поряжении огромные мысленные массы». Не будучи единственным средством сгущения мысли, художественный образ имеет значение одного «из главных рычагов в усложнении человеческой мысли и в увеличении быстроты ее движения». Закономерностью развития искус19
Α. Α. ПОТЕБНЯ
ства является превращение образа в средство сгущения мысли: «Ис кусство вообще, и в частности поэзия, стремится свести разнообразные явления к сравнительно небольшому количеству знаков и образов, и им достигается увеличение важности умственных комплексов, входя щих в наше сознание». Тем самым Потебня сделал шаг вперед в раск рытии логики и психологии поэтического мышления. Поэзия представляет собой определенный способ мышления, ха рактерным признаком которого является преобразование мысли пос редством конкретного образа. Но этот конкретный образ не является механической копией, фотографией объективной действительности, а результатом обобщения, то есть изъятия тех черт из конкретно-чув ственного образа, которые нужны нам для этого обобщения. В этом смысле, по мнению Потебни, можно говорить, что конкретный образ, заключенный в басне, абстрактен по сравнению с конкретным случа ем в действительности. Как наука, так и поэзия являются различными способами созда ния и развития мысли. Идеалистическая эстетика во все времена прояв ляла стремление вытеснить поэзию целиком в сферу чувства, доказы вая, что вторжение мысли губит искусство. В отличие от тех теоре тиков искусства, которые полностью исключали из сферы анализа интеллектуальные процессы, Потебня главное содержание искусства видит именно в работе мысли. Искусство отличается прежде всего спо собом переживания, вызванным совершенно особым действием худо жественной формы. Искусство, по мнению Потебни, является специфической состав ной частью познавательной деятельности человека, направленной на изучение общества и природы, предполагающей в конечном итоге их изменение. Необходимость и закономерность существования искусства кроется в потребностях развития человеческой мысли. В этом отноше нии «роль поэзии в человеческой жизни есть роль синтетическая; она способствует нам добывать обобщения. Поэзия есть деятельность, срод ная научной, параллельная ей». Это положение Потебни направлено против лозунга «искусство для искусства». Поэтическое произведение, замечает ученый, создается для определенных внутренних целей автора, а поэтому выступает формой самопознания, самовоспитания его твор ца; в то же время оно создается для определенных внешних целей — экономических, как деньги или слава, а также нравственных, как граж данское служение. Подойдя к изучению литературы с точки зрения гносеологичес кой природы образа, Потебня сделал важный шаг к раскрытию проб лем художественности. В этом отношении он на новой основе возоб новил и творчески развил одну из важнейших традиций философ ской критики. Своими трудами он заметно стимулировал интерес к 20
И. ИВАНЬО, А. КОЛОДНАЯ. ЭСТЕТИЧЕСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ А. ПОТЕБНИ
изучению природы художественного, и в частности поэтического, мыш ления и психологии творчества. Эти положения свидетельствуют, что в данном вопросе Потебня способствовал развитию и утверждению ма териалистического понимания художественного творчества. Решая вопрос об отношении искусства к действительности, По тебня полагает, что искусство не является непосредственным отраже нием природы в сознании, а определенным видоизменением этого отра жения. Между произведением искусства и природой стоит мысль и чувство человека; только при этом условии искусство может быть подлинным творчеством. Главными свойствами искусства является идеальность и цельность. Наличие идеала обусловливает отличие произведения художника от яв лений природы. Целью искусства не является ни подражание природе, ни украшение ее. Художественные образы несоизмеримы и с ориги налом, они идеальны «в смысле выделения из основных сочетаний восприятий и объединения известной группы черт, устранения других черт, сохранение которых сбивало бы мысль с пути, по которому должен направить ее образ» *. Поэзия, художественная литература, утверждает он, не является вымыслом, противоположным действи тельности, ибо со стороны содержания всякий художественный образ не может заключать в себе ничего такого, чего бы не могли мы за метить в самой прозаической действительности, в повседневных вос приятиях **. По мнению Потебии, всякое искусство есть образное мышление. Образ заменяет множественное, сложное, трудно уловимое по уда ленности чем-то относительно единичным и простым, близким, опреде ленным, наглядным. Все это способствует познанию действительности. Поэтому художественное произведение является не игрушкой и раз влечением, а важным средством познания мира человеком: поэзия не есть украшение мысли, не есть нечто ненужное, чем можно пользо ваться только в минуту досуга, а можно и не пользоваться. Напротив, «поэзия есть одна из двух форм познания при помощи слова. А если это так, то поэтический образ составляет и должен составлять для нас не только предмет наслаждения, не только такое явление, к ко торому мы относимся страдательно, ожидая, чтобы нас осенила бла годать, исходящая из него». Искусство — «средство создания мысли»; создавая образ, писатель не воплощает готовую идею, а наоборот — идея как некая предпо сылка и почва образа создается в процессе акта творчества. Потебня полагает, что если бы у художника заранее была каким-то образом * «Вопросы теории и психологии творчества», т. II, вып. 2, 1910, стр. 91. ** См. там же, стр. 92.
21
Α. Α. ПОТЕБНЯ
сформулирована идея, то у него не возникло бы «никакой нужды вы ражать ее в образе». Идея эта рождается в образе и не может быть извлечена из него и сформулирована в понятиях или в ином об разе. Это понимание единства образа и художественной идеи в процес се творчества, в его результате — художественном произведении — и в процессе восприятия составляет великую заслугу Потебни. Признавая огромное значение познавательной способности искусства, Потебня прекрасно понимал, что произведения искусства связаны с практиче ски преобразующей деятельностью человека. Вслед за В. Гумбольдтом Потебня подчеркивает особенность воз действия искусства на человека по сравнению с действием природы. Явления природы сами по себе могут оставить человека равнодуш ным, но, став предметом искусства, они вызывают сильное воздей ствие; искусство «может изображать самую роскошную и соблазни тельную красоту или самые возмутительные и безобразные явления и оставаться девственным и прекрасным». Причину этого Потебня ви дит в TOMf что художественное творчество, будучи верным природе, «разлагает ее». Это означает, что каждый вид искусства имеет своим предметом определенные стороны действительности и каждое произ ведение опускает многие ее черты, хотя и доступные для того или иного вида искусства, предоставляя личному пониманию дополнять образ другими признаками. Другим свойством искусства Потебня считает противоречие меж ду единичной определенностью его образов и бесконечностью их при менений. Он объясняет это противоречие невозможностью определить содержание, развивающееся при восприятии вполне конкретного пред ставления. «Как слово,— пишет ученый,—вначале есть знак очень ог раниченного конкретного чувственного образа, который, однако, в силу представления тут же получает возможность обобщения, так и худо жественный образ, относясь в минуту создания к очень тесному кру гу чувственных образов, тут же становится типом, идеалом». Благодаря образу художник делает первый шаг на пути, по ко торому ведет своего читателя, возбуждая стремление «обойти весь круг сродных явлений». Это свойство предполагает наличие художе ственной цельности в идеализирующей деятельности художника и в объективно существующих предметах. Рассматривая вопрос об отношении искусства к сознанию самого художника, Потебня обращает внимание на особое действие искус ства, обусловленное его идеальной природой, благодаря которой оно, связывая между собой явления, очищая и упрощая мысль, дает ее обзор, ее осознание прежде всего самому художнику. В процессе творчества он избавляется от волнующего его чувства. Ибо: «Необъ-
22
И. ИВАНЬО, А. КОЛОДНАЯ. ЭСТЕТИЧЕСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ А. ПОТЕБНИ
ективированное состояние души покоряет себе сознание, объективиро ванное в слове или произведении искусства — покоряется ему, ложит* ся в основание дальнейшей душевной жизни». Художественное произведение, вышедшее из-под контроля создав шего его автора и начавшее самостоятельное существование, становится объектом изучения для критики, а затем и истории искусства и объ ектом эстетического наслаждения для публики. Критика выясняет происхождение и применение образов: 1) круг идей, мыслей, наблюдений, впечатлений, из которых возник образ; 2) степень удачности, верности воспроизведения круга идей, лежа щих в его основе; 3) характер восприятия образа, связь с личным опытом читателей, значение его для них. Потебня видит односторон ность критики в том, что она толкует только о применении об разов. Он полагает, что ни читатель, ни критика не вправе предъяв лять претензии поэту, а должны стремиться понять его произведения и тем самым углубить и расширить их значение. В соответствии с этим он напоминает, что художественное произведение не учебник, а дело души автора, работа над собственным развитием. Такой подход к про фессиональному искусству, возникающему из общественной потребности, нельзя признать истинным. И читатели и критика видят в литературе не только акт самовыражения художника, но и служение определен ным общественным идеалам. Впрочем, позиция Потебни в этом воп росе не была последовательной. Критика в концепции Потебни рассматривается как одна из форм понимания искусства. Критик способен дать объективный ана лиз лишь составу поэтического образа, но ему недоступно в полной мере то содержание, которое вкладывал в это произведение автор. Если же критик обращается к объяснению и толкованию содержания произведения, то он, как и любой читатель или слушатель, воссоздает свое собственное содержание. Поэтому задачей критики является лишь анализ состава поэтического образа и подготовление других людей к воссозданию своего содержания. Потебня вовсе не отрицает возможнос ти критики теоретически осмыслить художественный процесс и его результаты, а стремится преодолеть те упрощенные схемы, которые сложились в литературоведении второй половины XIX века. В решении проблемы восприятия и понимания художественного творчества Потебня солидаризируется с Гумбольдтом, неоднократно цитируя его высказывание, что «всякое понимание есть непонимание». Он был убежден, что абсолютно одинаковые мысли для группы лиц невозможны, ибо у каждого та или иная мысль складывается по-свое му, в зависимости от индивидуальных восприятий, от индивидуально го опыта. Исходя из положений ассоциативной психологии, Потебня считает, что слово служит средством для сообщения мысли лишь пос23
Α. Α. ПОТЕБНЯ
тольку, поскольку в слушающем оно воспроизводит процесс созда ния мысли, аналогичный тому, который происходил прежде в гово рящем. Значение, совокупность признаков объясняемого складывается в сознании говорящего и понимающего самостоятельно и различно. Сказанное о понимании слова полностью переносится и на пони мание поэтического произведения с учетом лишь большей сложности последнего. Процесс восприятия и понимания художественного произ ведения рассматривается как нечто обратное процессу сознания. Для художника образ является конечным результатом. Идею χ художник представляет в образной форме а. В процессе восприятия в сознании читателя, для которого существует только готовое произведение, по вторяется процесс его создания, но в обратном порядке: в образ а чи татель вкладывает свое х. В этом смысле всякое понимание произве дения отличается от замысла художника. Возможность передачи худож ником мысли своим читателям кроется в том, что художник представ ляет собой типичный характерный образец своего читателя, для которо го вовсе не безразлично то, что понимал писатель под своим х. Из трех элементов структуры художественного произведения со вокупность внешней и внутренней формы является объективной, оди наковой для творца и потребителей его произведений, между тем как содержание, под которым понимается ряд мыслей, вызываемых обра зами в зрителе и читателе или служивших почвой для образа в самом художнике во время акта создания, всегда субъективно. Изменчи востью содержания по сравнению с относительной неподвижностью об раза объясняется тот факт, что одно и то же художественное произ ведение по-разному действует на разных людей, даже на одного и то го же человека в разное время. Подобно тому как слово своим пред ставлением побуждает понимающего создать свое значение, опреде ляя лишь направление поиска, и поэтический образ, сохраняя единство и целостность, в каждом понимающем создает новое значение. Секрет этой способности образа заключается в его символичнос ти— в том, что он является не самим значением, а только его знаком. Художественное произведение всегда выступает как аллегория: чи татель привносит свой смысл в тот строй мыслей и чувств, который запечатлен в определенной форме. Восприятие читателя никогда не тождественно с объективированным восприятием художника. Но мыс ли, которые могут возникнуть у читателя, находятся в зависимости от свойств произведения, его содержания и формы. Своим произведением художник определяет и организует актив ность творческого опыта читателя. В момент восприятия поэтического произведения человек имеет дело со сложным художественным обра зом, и применение, уяснение его значения зависит от запаса восприня того им прежде. Жизнь художественного произведения состоит в том, 24
И. ИВАНЬО, А. КОЛОДНАЯ. ЭСТЕТИЧЕСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ А. ПОТЕБНИ
что при каждом новом применении художественного образа возникает как бы новое произведение, новое его понимание. Каждый случай вос приятия художественного образа есть воспроизведение этого образа и создание нового значения. Поэтому «личность поэта представляется ис ключительной лишь потому, что в ней в большей сосредоточенности на ходятся те элементы, которые находятся и в понимающем его произ ведение». Здесь Потебня коснулся самой сущности вопроса о предпо сылках взаимопонимания поэта и его читателей. Обоих объединяет общность духовно-практического опыта, обусловленная социально-исто рически. Сохранение в памяти людей черт, из которых возникли образы, по мнению ученого, объясняет, «почему произведения темных веков со храняют свое художественное значение во времена высокого развития». С другой стороны, несмотря на «мнимую вечность искусства», вследст вие забвения внутренней формы, затруднения для понимания искус ства увеличиваются, и произведения его теряют ценность для будущих поколений. Таким образом, Потебня объясняет изменение содержания произведений искусства в зависимости от социальной жизни, общест венной психологии. В литературе о Потебне часто говорят об одностороннем «интеллек туализме» или «рационализме» его концепции, будто бы целиком иг норирующей эмоциональную сторону искусства, психологию художе ственной формы. Между тем исследователь не допускал существования поэтического мышления независимо от формы, а как раз убедитель но доказывал, что именно внутреняя форма специфически возбужда ет эстетическое отношение к слову. Существенную роль он отводит эмоциональным моментам, которые и дают ту или иную окраску сло ву. Специфической функцией художественного образа Потебня счита ет его способность вызывать определенные эмоции: «Как первичное создание поэтического образа, так и пользование им (вторичное соз дание) сопряжено с известным волнением, иногда столь сильным, что оно становится заметным стороннему наблюдателю... Это чувство от лично от того, которое сопровождает более спокойное отвлеченное мышление, хотя между тем и другим существуют средние ступени». Говоря о механизме творчества и психологии восприятия, Потеб ня раскрывает совершенно особое и специфическое действие художе ственной формы^ которая представляет собою такой сложный способ сцепления мыслей и слов, нарушение которого в бесконечно малых элементах ведет к уничтожению художественного эффекта. Содержа ние существует только в данной художественной форме, в данном сцеплении мыслей и чувств. С изменением условий восприятия худо жественных произведений каждым новым поколением изменяется и психология искусства. Восприятие произведений искусства в каждую эпоху имеет свой особый характер, и теория Потебни стремится объ25
Α. Α. ПОТЕБНЯ
яснить, почему читатели, испытывая воздействие одних и тех же фор мальных эмоций в разные эпохи, переживают и используют их поразному. Именно в обретении той или иной социальной функции со стоит значимость художественных произведений, критерий их живу чести зависит от силы и гибкости самого образа, то есть от его поз навательной ценности зависит его способность вступать в новые со циальные связи. Потебня отмечает объективно-субъективную сущность чувственно го образа: субъективность его в том, что он является результатом исключительно индивидуальной творческой деятельности и в сознании каждого слагается по-своему; объективен же он тем, что появляется лишь при определенных воздействиях внешних явлений. Мысль Потебни глубоко проникла в познание общественной сущ ности субъекта и его связи с эстетическим объектом. Рассматривая субъект как социально-психический индивид, он исходит из качест венной определенности объекта как результата познавательной дея тельности художника. Понимая творческую деятельность как дея тельность для себя, для выражения своего внутреннего мира мыслей и чувств, Потебня подчеркивал зависимость этого мира от истиннос ти отражения действительности. Живучесть художественных произве дений в последующие эпохи зависит от того, насколько при "прочих равных условиях они общественно актуальны, насколько их проблема тика созвучна с проблемами, волнующими будущие поколения. Эстетика, опирающаяся на диалектико-материалистическую гносе ологию, критически воспринимая эти идеи, также считает, что жизнь произведения искусства не заканчивается с завершением работы над ним автора: существуя самостоятельно, произведение предстает перед об ществом в разных качествах, приобретая в разные эпохи разное зву чание. Разные люди в зависимости от своих индивидуальных особенно стей (социальная принадлежность, возраст, душевное состояние и т.п.). выносят разные впечатления от одного и того же произведения. За дача состоит в том, чтобы дать этому правильное объяснение. Между произведением искусства, которое выступает как объект, и воспринимающим его субъектом существуют реальные отношения, через которые раскрываются разные стороны произведения. Харак тер этого раскрытия обусловливается субъектом, в то время как объ ект всегда выступает как единство всех присущих ему качеств. С из менением субъекта меняются и реальные отношения между ним и объ ектом, а значит, и характер раскрытия различных его сторон. Поиски Потебни, направленные на то, чтобы сочетать принцип отражения объекта сознанием с творческим характером сознания, не сомненно, представляют не только исторический, но и актуальный инте рес. Именно поэтому важно указать на ограниченность некоторых по26
И. ИВАНЬО, А. КОЛОДНАЯ. ЭСТЕТИЧЕСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ А. ПОТЕБНИ
ложений, которые вытекают как из отмеченной выше переоценки им активности сознания, так из недостаточности, да и невозможности объяснения всей сложности феномена искусства на основе лингвисти ки. Аналогии «язык— искусство», «слово — произведение искусства» объясняют не столько самое искусство, сколько его язык. И любо пытно, что, превратив эти аналогии в методологический принцип, Потебня не только пытается объяснить особенности искусства свойствами языка, но и роль некоторых явлений языка склонен переоценивать под влиянием искусства. Именно в искусстве он ищет подтверждения своей мысли о языке как творческой деятельности. Нам представляется, что это положение больше дает для понимания психологии восприятия искусства, чем собственно психологии языка. Развивая мысль о том, что искусство является творчеством в том же смысле, что и слово, Потебня пишет: «Искусство есть язык худож ника, и, как посредством слова нельзя передать другому своей мысли, а можно только пробудить в нем его собственную, так нельзя ее со общить и в произведении искусства; поэтому содержание этого послед него (когда оно окончено) развивается уже не в художнике, а в по нимающих». Выдвинутое положение помогло Потебне раскрыть актив ность эстетического восприятия, его творческий характер. Вопрос о степени единства и общности восприятия одного и того же произведе ния читателями может быть решен на основе выяснения логики худо жественных образов, специфических закономерностей художественного освоения действительности. Отраженная художником реальность сбли жается с эстетическим сознанием воспринимающего произведение чи тателя в процессе постижения логики художественного построения. Здесь обнаруживается различие между словом и произведением ис кусства, заключающееся в особенностях выполнения ими коммуника тивной функции. Отождествление слова и произведения искусства в данном случае представляется методологически несостоятельным: обще ние людей с помощью языка и общение их с помощью искусства при известных моментах сходства все же отличны друг от друга. Язык, по словам К. Маркса, есть практическое и «действительное сознание», тогда как искусство — специфическая форма сознания, имеющая целью эстетическое освоение мира *. Однако у Потебни на первый план выдвинуты гносеологические вопросы отношения искусства к действительности. Поэтичность, а сле довательно, и красота произведения тем выше, чем полнее и отчетли вее его способность вызывать эмоционально-образную деятельность сознания читателя, слушателя. Сущность эстетического восприятия ог раничивается апперципирующей способностью «участия известных масс * См.: /а») говорит нам о сирот стве, бездетности; но этот предикат непосредственно при соединяется к субъекту и заставляет нас перейти от чело века к дереву, жизнь которого, в сущности, совершенно отлична от человеческой, присоединяет к мысли о бездет ной старости человека много такого, что, с нашей точки зрения, не должно бы заключаться в этой мысли. То же следует сказать о первоначальном значении предложений «вода светла», «трава зелена»: они еще слишком напоми нали случайную ассоциацию восприятий, хотя уже небыли ею в действительности. Ответ на возникающий отсюда воп рос о средствах, какими мысль достигает той степени от159
Α. Α. ПОТЕБНЯ
влеченности, которая дает нам возможность принимать сравнения за собственные выражения и непосредственно, не думая о постороннем, находить в субъекте известные признаки, — ответ на это найдется, если сообразим сле дующее. Сказуемое в предложении «трава зелена», рас сматриваемое отдельно от подлежащего, есть для нас не цвет известного предмета, а зеленый цвет вообще, потому что мы забыли и внутреннюю форму этого слова и тот определенный круг -признаков (образ), который доводился ею до сознания; точно так и подлежащее трава дает нам возможность без всяких фигур присоединить к нему изве стное сказуемое, потому что для нас это слово обозначает не «служащее в пищу», а траву вообще, как субстанцию, готовую принять всякий атрибут. Такое забвение внутрен ней формы может быть удовлетворительно выведено из многократного повторения процесса соединения слов в двучленные единицы. Чем с большим количеством раз личных подлежащих соединялось сказуемое зеленый, тем более терялись в массе других признаки образа, первона чально с ним связанного. Способность забвения и здесь, как при объединении чувственного образа до появления слова, является средством оттенить и выдвинуть вперед известные черты восприятий. Но оставляемое таким обра зом в тени не пропадает даром, потому что, с другой стороны, чем больше различных сказуемых перебывало при слове трава, тем на большее количество суждений разло жился до того нераздельный образ травы. Субстанция тра вы, очищаясь от всего постороннего, вместе с тем обогаща ется атрибутами. Всякое суждение есть акт апперцепции, толкования, по знания, так что совокупность суждений, на которые разло жился чувственный образ, можем назвать аналитическим познанием образа. Такая совокупность есть понятие. Потому же, почему разложение чувственного образа не возможно без слова, необходимо принять и необходимость слова для понятия. Мы еще раз приведем относящееся сю да место Гумбольдта, где теперь легко будет заметить важную черту, дополняющую только что сказанное о поня тии. «Интеллектуальная деятельность, вполне духовная и внутренняя, проходящая некоторым образом бесследно, в звуке речи становится чем-то внешним и ощутимым для слуха... Она (эта деятельность) и сама по себе (независи мо от принимаемого здесь Гумбольдтом тождества с язы160
мысль и язык ком) заключает в себе необходимость соединения со зву ком: без этого мысль не может достигнуть ясности, пред ставление (то есть по принятой нами терминологии чувст венный образ) не может стать понятием» (106, т. VI, стр. 51). Здесь признается тождественность ясности мысли и понятия, и это верно, потому что образ как безыменный конгломерат отдельных актов души не существует для са мосознания и уясняется только по мере того, как мы раз дробляем его, превращая посредством слова в суждения, совокупность коих составляет понятие. Значение слова при этом условливается его чувственностью. В ряду суждений, развивающемся из образа, последующие возможны только тогда, когда предшествующие объективированы в слове. Так, шахматному игроку нужно видеть перед собою доску с расположенными на ней фигурами, чтобы делать ходы, сообразные с положением игры; как для него сначала смутный и шаткий план уясняется по мере своего осуще ствления, так для мыслящего — мысль, по мерс того как выступает ее пластическая сторона в слове и вместе как разматывается ее клубок. Можно играть и не глядя па дос ку, причем непосредственное чувственное восприятие дос ки и шашек заменяется воспоминанием; явление это толь ко потому принадлежит к довольно редким, что такое крайне специализированное мышление, как шахматная игра, лишь для немногих есть дело жизни. Подобным об разом можно думать без слов, ограничиваясь только бо лее-менее явственными указаниями на них или же прямо на самое содержание мыслимого, и такое мышление встре чается гораздо чаще (например, в науках, отчасти заме няющих слова формулами) именно вследствие своей боль шей важности и связи со многими сторонами человече ской жизни. Не следует, однако, забывать, что уменье думать по-человечески, но без слов дается только словом, и что глухонемой без говорящих или выученных говорящи ми учителями век оставался бы почти животным. С ясностью мысли, характеризующею понятие, связано другое его свойство, именно то, что только понятие (а вме сте с тем и слово как необходимое его условие) вносит идею законности, необходимости, порядка в тот мир, кото рым человек окружает себя и который ему суждено при нимать за действительный. Если уже, говоря о человече ской чувственности, мы видели в ней стремление, объек тивно оценивая восприятия, искать в них самих виутрен6—6409
161
Α. Α. П0ТЕБНЯ
ней законности, строить из них систему, в которой отноше ния членов столь же необходимы, как и члены сами по себе, то это было только признанием невозможности иначе отличить эту чувственность от чувственности животных. На деле упомянутое стремление становится заметным только в слове и развивается в понятии. До сих пор форму влия ния предшествующих мыслей на последующие мы одина ково могли называть суждением, апперцепциею, связывала ли эта последняя образы или представления и понятия;но, принимая бытие познания, исключительно свойственного человеку, мы тем самым отличали известный род аппер цепции от простого отнесения нового восприятия к сложив шейся прежде схеме. Здесь только яснее скажем, что соб ственно человеческая апперцепция — суждение, представ ления и понятия — отличается от животной тем, что рож дает мысль о необходимости соединения своих членов. Эта необходимость податлива: пред лицом всякого нового соче тания, уничтожающего прежние, эти последние являются заблуждением; но и то, что признано нами за ошибку, в свое время имело характер необходимости, да и самое понятие о заблуждении возможно только в душе, которой доступна его противоположность. Когда Филипп сказал Нафанаилу: «Мы нашли того, о ком писал Моисей в зако не и пророки, Иисуса, сына Йосифова, из Назарета», и, когда Нафанаил отвечал ему: «Может ли что путное быть из Назарета», он, как сам потом увидел, ошибался; но очень неполное понятие о человеке родом из Назарета бы ло для него готовою нормою, с которою необходимо долж но было сообразоваться все, что будет отнесено к ней впо следствии. Такие примеры на каждом шагу в жизни. Не останавливаясь на таких однородных с упомянутым случа ях, как употребление руководящих нашим мнением поня тий кацапа, хохла, цыгана, жида, Собакевича, Манилова, мы заметим, что и там, где нет клички, нет ни явственной похвалы, ни порицания, общее служит, однако, законом частному. Если известная пословица «курица не птица, прапорщик не офицер» предполагает знание, какова долж на быть настоящая птица, настоящий офицер, то опреде ляющее понятие или слово в простом утверждении «это— птица» или «птица!» должно тоже содержать в себе закон объясняемого, хотя в выражении «птица», в котором один член апперцепции — еще чувственное восприятие, не полу чившее обделки, необходимой для дальнейших успехов 162
мысль и язык мысли, этот закон — еще только в зародыше. Таким зако нодательным схемам подчиняет человек и все свои дейст вия. Произвол, собственно говоря, возможен только на де ле, а не в мысли, не на словах, которыми человек объяс няет свои побуждения. Самодур, врасплох принужденный к ответу, на чем он основывает свою дурь, скажет: «Я так хочу», отвергая всякую меру своих действий, сошлется, однако, на свое я как на закон. Но он сам не доволен сво им ответом и сделал его только потому, что не нашел дру гого. Кажется трудным представить себе «sic volo», ска занное не в шутку, но без гнева. В недалеком от него, но более спокойном «такой уж у меня норов» слышится из винение и более явственное сознание необходимости, с какою из известных нравственных качеств вытекают те, а не другие действия. Чаще произвол ищет оправдания вне себя, в мысли, что «на том свет стоит» и т. п., причем ясно выступает сознание закона отдельных явлений. Как сами себя осуждаем за «sic volo», так вчуже то, для чего не можем приискать закона, что «ни рак, ни рыба», тем са мым становится для нас достойным порицания. Из сказанного можно видеть, чего мы не предполагаем в соответствующих человеческим формах душевной дея тельности животных. Если собака обнаруживает радость при стуке тарелок или если отогнанная гуртовщиком ско тина ревет, не встречая знакомых предметов, если птица с криком кружится над разоренным гнездом, то в первом случае произошло нечто вроде положительного суждения (новое восприятие есть сумма прежних, то есть сливается с ними), в двух других — нечто вроде суждения отрица тельного (новое не есть прежнее, то есть не сливается со входящим в сознание прежним). Но нигде нет внутрен него единства между членами сочетания, потому что нигде один член не является законом, который бы управлял дру гим. Внутреннее единство, противоположное механичности сочетания, тождественно для нас с сознанием необходимо сти или случайности. Это единство сводится на отношение между предметом и его признаком, субстанциею и атрибу том или аікциденциею. В животном мы потому же отрицаем сознание необходимости, почему не приписываем ему во обще способности критически относиться к механическому течению своих восприятий, почему не предполагаем в нем разложения чувственных данных на предметы и признаки 6*
163
Α. Α. ПОТЕБНЯ
(ср.: ПО, т. 1, стр. 253—256; т. 2, стр. 231—232, 277—278, 280—283). Слово не есть, как и следует из предыдущего, внешняя прибавка к готовой уже в человеческой душе идее необ ходимости. Оно есть вытекающее из глубины человеческой природы средство создавать эту идею, потому что только посредством него происходит и разложение мысли. Как в слове впервые человек сознает свою мысль, так в нем же прежде всего он видит ту законность, которую потом пере носит на мир. Мысль, вскормленная словом, начинает от носиться непосредственно к самим понятиям, в них нахо дит искомое знание, на слово же начинает смотреть как на посторонний и произвольный знак и предоставляет специ альной науке искать необходимости в целом здании языка и в каждом отдельном его камне. Столь же важную роль играет слово и относительно другого свойства мысли, нераздельного с предшествующим, именно относительно стремления всему назначать свое ме сто в системе. Как необходимость достигает своего разви тия в понятии и науке, исключающей из себя все случай ное, так и наклонность систематизировать удовлетворяется наукою, в которую не входит бессвязное. Путь науке уго товляется словом. «Нередко, — говорит Лотце, — кажется, будто мы не вполне знаем известный предмет, свойства коего мы исследовали со всех сторон, полный образ коего мы уже составили, если не знаем его имени. По-видимому, только звук слова мгновенно рассеивает эту тьму, хотя этот звук ничего не прибавляет к содержанию, хотя далеко не всегда слово объясняет предмет указанием его места в ряду других или в объеме высшего понятия» (сочетания вроде наших: трость — дерево, кит — рыба, немецкое Wallfisch, Rennthir — довольно редки). «Ботанизирующей молодежи доставляем удовольствие узнавать латинские названия растений», или, чтобы взять более знакомый нам пример, мы заботливо узнаем у ямщика имя встречной де ревушки, хотя что же нам дает, по-видимому, собственное имя? «Нам мало восприятия предмета; чтобы иметь право на бытие, этот предмет должен быть частью расчлененной системы, которая имеет значение сама по себе, независимо от нашего знания. Если мы не в силах действительно опре делить место, занимаемое известным явлением в целом природы, то довольствуемся одним именем. Имя свиде тельствует нам, что внимание многих других покоилось 164
мысль и язык уже на встреченном нами предмете; оно ручается нам за то, что общий разум (Intelligenz) по крайней мере пытал ся уже и этому предмету назначить определенное место в единстве более обширного целого. Если имя и не дает ни чего нового, никаких частностей предмета, то оно удовле творяет человеческому стремлению постигать объективное значение вещей, оно представляет незнакомое нам чем-то не безызвестным общему мышлению человечества, но дав но уже постановленным на свое место. Потому-то произ вольно данное нами имя не есть имя; недостаточно назвать вещь как попало: она действительно должна так назы ваться, как мы ее зовем; имя должно быть свидетельством, что вещь принята в мир общепризнанного и познанного и, как прочное определение вещи, должно ненарушимо про тивостоять личному произволу» (ПО, т. 2, стр. 238—239). Все выписанное здесь кажется вполне справедливым и на поминает мысль Гумбольдта: «Sprechen heisst sein beson deres Denken an das allgemeine anknüpfen» — говорить — значит связывать свою личную узкую мысль с мышлением своего племени, народа, человечества. Нам остается только прибавить, что только в ту пору, когда человеку стала более-менее доступна научная система понятий, слово на самом деле вносит в мысль весьма мало; первоначально же оно действительно дает новое содержание, указывая на отношения мыслимой единицы к ряду других. В этом мож но убедиться, например, из всякого разумного основанно го на языке мифологического исследования. В известные периоды живость внутренней формы дает мысли возмож ность проникать в прозрачную глубину языка; слово, обо значающее, положим, старость человека, своим сродством со словами для дерева указывает на миф о происхожде нии людей из деревьев, по-своему связывает человека и природу, вводит, следовательно, мыслимое при слове старость в систему своеобразную, не соответствующую на учной, но предполагаемую ею. Указанные до сих пор отношения понятия к слову сво дятся к следующему: слово есть средство образования по нятия, и притом не внешнее, не такое, каковы изобретен ные человеком средства писать, рубить дрова и проч., а внушенное самою природою человека и незаменимое; ха рактеризующая понятие ясность (раздельность признаков), отношение субстанции к атрибуту, необходимость в их со единении, стремление понятия занять место в системе — 165
Α. Α. ПОТЕБНЯ
все это первоначально достигается в слове и прообразует ся им так, как рука прообразует всевозможные машины. С этой стороны слово сходно с понятием, но здесь же видно и различие того и другого. Понятие, рассматриваемое психологически, то есть не с одной только стороны своего содержания, как в логике, но и со стороны формы своего появления в действитель ности, одним словом — как деятельность, есть известное количество суждений, следовательно, не один акт мысли, а целый ряд их. Логическое понятие, то есть одновремен ная совокупность признаков, отличенная от агрегата при знаков в образе, есть фикция, впрочем, совершенно необ ходимая для науки. Несмотря на свою длительность, пси хологическое понятие имеет внутреннее единство. В неко тором смысле оно заимствует это единство от чувственного образа, потому что, конечно, если бы, например, образ дерева не отделился от всего постороннего, которое вос принималось вместе с ним, то и разложение его на суж дения с общим субъектом было бы невозможно; но как о единстве образа мы знаем только через представление и слово, так и ряд суждений о предмете связывается для нас тем же словом. Слово может, следовательно, одинаково выражать и чувственный образ и понятие. Впрочем, чело век, некоторое время пользовавшийся словом, разве толь ко в очень редких случаях будет разуметь под ним чувст венный образ, обыкновенно же думает при нем ряд отно шений: легко представить себе, что слово солнце может возбуждать одно только воспоминание о светлом солнеч ном круге; но не только астронома, а и ребенка или дика ря оно заставляет мыслить ряд сравнений солнца с дру гими приметами, то есть понятие, более или менее со вершенное, смотря по развитию мыслящего, — например, солнце меньше (или же многим больше) земли; оно коле со (или имеет сферическую форму); оно благодетельное или опасное для человека божество (или безжизненная материя, вполне подчиненная механическим законам) и т. д. Мысль наша по содержанию есть или образ, или по нятие; третьего, среднего между тем и другим, нет; но на пояснении слова понятием или образом мы останавливаем ся только тогда, когда особенно им заинтересованы, обык новенно же ограничиваемся одним только словом. Поэтому мысль со стороны формы, в какой она входит в сознание, может быть не только образом или понятием, но и пред166
мысль и язык ставлением или словом. Отсюда ясно отношение слова к понятию. Слово, будучи средством развития мысли, изме нения образа в понятие, само не составляет ее содержа ния. Если помнится центральный признак образа, выража емый словом, то он, как мы уже сказали, имеет значение не сам по себе, а как знак, символ известного содер жания; если вместе с образованием понятия теряется внутренняя форма, как в большей части наших слов, при нимаемых за коренные, то слово становится чистым указа нием на мысль, между его звуком и содержанием не оста ется для сознания говорящего ничего среднего. Пред ставлять значит, следовательно, думать сложными рядами мыслей, не вводя почти ничего из этих рядов в сознание. С этой стороны значение слова для душевной жизни мо жет быть сравнено с важностью буквенного обозначения численных величин в математике или со значением различ ных средств, заменяющих непосредственно ценные пред меты (например, денег, векселей), для торговли. Если сравнить создание мысли с приготовлением ткани 35 , то слово будет ткацкий челнок, разом проводящий уток в ряд нитей основы и заменяющий медленное плетенье (см.: 132, стр. 197—201). Поэтому несправедливо было бы упрекать язык в том, что он замедляет течение нашей мысли. Нет сомнения, что те действия нашей мысли, которые в мгно вение своего совершения не нуждаются в непосредствен ном пособии языка, происходят очень быстро. В обстоя тельствах, требующих немедленного соображения и дейст вия, например при неожиданном вопросе, когда многое зависит от того, каков будет наш ответ, человек до ответа в одно почти неделимое мгновение может без слов пере думать весьма многое. Но язык не отнимает у человека этой способности, а напротив, если не дает, то по крайней мере усиливает ее. То, что называют житейским, научным, литературным тактом, очевидно, предполагает мысль о жизни, науке, литературе,—мысль, которая не могла бы существовать без слова. Если бы человеку доступна была только бессловесная быстрота решения и если бы слово как условие совершенствования было нераздельно с медленностию мысли, то все же эту медленность следовало бы предпочесть быстроте. Но слово, раздробляя одновре менные акты души на последовательные ряды актов, в то же время служит опорою врожденного человеку стремле ния обнять многое одним нераздельным порывом мысли. 167
Α. Α. П 0 Т Е Б Н Я
Дробность, дискурсивность мышления, приписываемая языку, создала тот стройный мир, за пределы коего мы, раз вступивши в них, уже не выходим; только, забывая это, можно жаловаться, что именно язык мешает нам про должать творение. Крайняя бедность и ограниченность со знания до слова не подлежит сомнению, и говорить о несо вершенствах и вреде языка вообще было бы уместно толь ко в таком случае, если бы мы могли принять за достояние человека недосягаемую цель его стремлений, божественное совершенство мысли, примиряющее полную наглядность и непосредственность чувственных восприятий с совершенною одновременностью и отличностью мысли. Слово может быть орудием, с одной стороны, разложе ния, с другой — сгущения мысли единственно потому, что оно е.сть представление, то есть не образ, а образ образа. Если образ есть акт сознания, то представление есть по знание этого сознания. Так как простое сознание есть дея тельность не посторонняя для нас, а в нас происходящая, обусловленная нашим существом, то сознание сознания или есть то, что мы называем самосознанием, или полага ет ему начало и ближайшим образом сходно с ним. Слово рождается в человеке невольно и инстинктивно, а потому и результат его, самосознание, должно образоваться ин стинктивно. Здесь найдем противоречие, если атрибутом самосознания сделаем свободу и намеренность. Если бы в то самое мгновение, как я думаю и чувст вую, мысль моя и чувство отражались в самосознающем я, то действительно упомянутое противоречие имело бы полную силу. На стороне я как объекта была бы необхо димость, с какою представления и чувства, сменяя друг друга, без нашего ведома образуют те или другие сочета ния; на стороне я как субъекта была бы свобода, с какою это внутреннее око то обращается к сцене душевной жиз ни, то отвращается от нее. Я сознающее и я сознаваемое не имели бы ничего общего: я как объект нам известно, изменчиво, усовершимо; я как субъект неопределимо, пото му что всякое его определение есть содержание мысли, предмет самосознания, не тождественный с самосознаю щим я; оно неизменно и неусовершимо, по крайней мере неусовершимо понятным для нас образом, потому что пре дикатов его, в коих должно происходить изменение, мы не знаем. Допустивши одновременность сознаваемого и созна ющего, мы должны отказаться от объяснения, почему 168
мысль и язык самосознание приобретается только долгим путем разви тия, а не дается нам вместе с сознанием. Но опыт показывает, что настоящее наше состояние не подлежит нашему наблюдению и что замеченное нами за собою принадлежит уже прошедшему. Деятельность моей мысли, становясь сама предметом моего наблюдения, из меняется известным образом, перестает быть собою; еще очевиднее, что сознание чувства — следовательно, мысль— не есть это чувство. Отсюда можно заключить, что в само сознании душа не раздвояется на сознаваемое и чисто сознающее я, а переходит от одной мысли к мысли об этой мысли, то есть к другой мысли, точно так, как при срав нении от сравниваемого к тому, с чем сравнивается. За труднения, встречаемые при объяснении самосознания, понятого таким образом, те же, что и при объяснении про стого сравнения. Говоря, что сознаваемое в процессе само сознания есть прошедшее, мы сближаем его отношение к сознающему я с тем отношением, в каком находится про читанная нами первая половина периода ко второй, кото рую мы читаем в данную минуту и которая, дополняя пер вую, сливается с нею в один акт мысли. Если я говорю: «Я думаю то-то», то это может значить, что я прилаживаю такую-то свою мысль, в свое мгновение поглощавшую всю мою умственную деятельность, к непрерывному ряду чув ственных восприятий, мыслей, чувств, стремлений, составлящему мое я; это значит, что я апперципирую упомяну тую мысль своим я, из которого в эту минуту может нахо диться в сознании очень немногое. Апперципирующее не есть здесь неизменное чистое я, а, напротив, есть нечто очень изменчивое, нарастающее с общим нашим развити ем; оно не тождественно, не однородно с апперципируе мым, подлежащим самосознанию; можно сказать, что при самосознании данное состояние души не отражается в ней самой, а находится под наблюдением другого его состоя ния, то есть известной более или менее определенной мыс ли. Так, например, спрашивая себя, не проронил ли я лишнего слова в разговоре с таким-то, я стараюсь дать отчет не чистому я и не всему содержанию своего эмпи рического я, а только одной мысли о том, что следовало мне говорить с этим лицом, — мысли, без сомнения, свя занной со всем моим прошедшим. Так, у психолога изве стный научный вопрос, цель, для которой он наблюдает за собою, есть вместе и наблюдающая, господствующая в то 169
Α. Α. ПОТЕБНЯ
время в его сознании частица его я. Рассматривая само сознание с такой точки, с которой оно сходно со всякою другою апперцепциею, можно его вывести из таких нена меренных душевных действий, как апперцепция в слове, то есть представление. Доказывая, что представление есть инстинктивное на чало самосознания, не следует, однако, упускать из виду, что содержание самосознания, то есть разделение всего, что есть и было в сознании на я и не-я, есть нечто посто янно развивающееся, и что, конечно, в ребенке, только что начинающем говорить, не найдем того отделения себя от мира, какое находит в себе развитый человек. Если для ребенка в первое время его жизни все, приносимое ему чувствами, все содержание его души есть еще нерасчлененная масса, то, конечно, самосознания в нем быть не может, но есть уже необходимое условие самосознания, именно невыразимое чувство непосредственной близости всего находящегося в сознании к сознающему субъекту. Некоторое понятие об этом чувстве взрослый человек мо жет получить, сравнивая живость ощущений, какими на полняют его текущие мгновения жизни, с тем большим или меньшим спокойствием, с каким он с высоты настоящего смотрит на свое прошедшее, которого он уже не чувствует своим, или с равнодушным отношением человека ко внеш ним предметам, не составляющим его личности. На пер вых порах для ребенка еще все — свое, еще все — его я, хотя именно потому, что он не знает еще внутреннего и внешнего, можно сказать и наоборот, что для него вовсе нет своего я. По мере того как известные сочетания вос приятий отделяются от этого темного грунта, слагаясь в образы предметов, образуется и самое я; состав этого я зависит от того, насколько оно выделило из себя и объек тивировало не-я, или, наоборот, от того, насколько само выделилось из своего мира: все равно, скажем ли мы так или иначе, потому что исходное состояние сознания есть полное безразличие я и не-я. Ход объективирования пред метов может быть иначе назван процессом образования взгляда на мир; он не выдумка досужих голов; разные его степени, заметные в неделимом, повторяет в колоссальных размерах история человечества. Очевидно, например, что, когда мир существовал для человечества только как ряд живых, более или менее человекообразных существ, когда в глазах человека светила ходили по небу не в силу управ170
мысль и язык ляющих ими механических законов, а руководясь своими соображениями, — очевидно, что тогда человек менее вы делял себя из мира, что мир его был более субъективен, что тем самым и состав его я был другой, чем теперь. Можно оставаться при успокоительной мысли, что наше собственное миросозерцание есть верный снимок с дейст вительного мира, но нельзя же нам не видеть, что именно в сознании заключались причины, почему человеку перио да мифов мир представлялся таким, а не другим. Нужно ли прибавлять, что считать создание мифов за ошибку, болезнь человечества значит думать, что человек может разом начать со строго научной мысли, значит полагать, что мотылек заблуждается, являясь сначала червяком, а не мотыльком? Показать па деле участие слова в образовании после довательного ряда систем, обнимающих отношения лично сти к природе, есть основная задача истории языка; в об щих чертах мы верно поймем значение этого участия, ес ли приняли основное положение, что язык есть средство не выражать уже готовую мысль, а создавать ее, что он не отражение сложившегося миросозерцания, а слагающая его деятельность. Чтоб уловить свои душевные движения, чтобы осмыслить свои внешние восприятия, человек дол жен каждое из них объективировать в слове и слово это привести в связь с другими словами. Для понимания своей и внешней природы вовсе не безразлично, как представ ляется нам эта природа, посредством каких именно сравне ний стали ощутительны для ума отдельные ее стихии, насколько истинны для нас сами эти сравнения,— одним словом, не безразличны для мысли первоначальное свой ство и степень забвения внутренней формы слова. Наука в своем теперешнем виде не могла бы существовать, если бы, например, оставившие ясный след в языке сравнения душевных движений с огнем, водою, воздухом, всего чело века с растением и т. д. не получили для нас смысла толь ко риторических украшений или не забылись совсем; но тем не менее она развилась из мифов, образованных по средством слова. Самый миф сходен с наукою в том, что и он произведен стремлением к объективному познанию мира. Чувственный образ, исходная форма мысли, вместе и субъективен, потому что есть результат нам исключитель но принадлежащей деятельности и в каждой душе слагает171
Α. Α. П0ТЕБНЯ
ся иначе, и объективен, потому что появляется при таких, а не других внешних возбуждениях и проецируется душою. Отделять эту последнюю сторону от той, которая не дает ся человеку внешними влияниями и, следовательно, при надлежит ему самому, можно только посредством слова. Речь нераздельна с пониманием, и говорящий, чувствуя, что слово принадлежит ему, в то же время предполагает, что слово и представление не составляют исключительной, личной его принадлежности, потому что понятное говоряще му принадлежит, следовательно, -и этому последнему. Быть может, мы не впадем в противоречие со сказан ным выше о высоком значении слова для развития мысли, если позволим себе сравнить его с игрою, забавою. Срав нение «n'est pas raison», но оно, как говорят, может на вести на мысль. Забавы нельзя устранить из жизни взрос лого и серьезного человека, но взрослый должен судить о ее важности не только по тому, какое значение она имеет для него теперь, а и по тому, что значила она для него прежде, в детстве. Ребенок еще не двоит своей деятель ности на труд и забаву, еще не знает другого труда, кро ме игры; игра — приготовление к работе, игра для него исчерпывает лучшую часть его жизни, и потому он высоко ее ценит. Точно так мы не можем отделаться от языка, хотя во многом стоим выше его (во многом — ниже, на сколько отдельное лицо ниже всего своего народа); о важ ности его должны судить не только по тому, как мы на него смотрим, но и по тому, как смотрели на него предше ствующие века. Не вдаваясь в серьезные исследования, мы здесь только намекнем на отчасти известные факты, харак теризующие этот взгляд темных веков. Теперь и в простом народе заметно некоторое равно душие к тому, какое именно из многих подобных слов упо требить в данном случае. Судя по некоторым пословицам (например, «не вмер Данило, болячка вдавила»), народу кажется смешным не видеть тождества мысли за различи ем слов 36 . На такой степени развития, как та, на которую указывают подобные пословицы, находимся мы. За сло вом, которое нам служит только указанием на предмет, мы думаем видеть самый предмет, независимый от нашего взгляда 37 . Не то предполагаем во времена далекие от нашего и даже во многих случаях в современном простом 172
мысль и язык народе, употребляющем упомянутые пословицы. Между родным словом и мыслью о предмете была такая тесная связь, что, наоборот, изменение слова казалось непремен но изменением предмета. В пример этого Лацарус приво дит анекдот про немца, который к странностям французов причислял то, что хлеб они называют «du pain». Ведь мы же, ответил ему другой, говорим «Brot». Да, сказал тот, но оно Brot и есть. Следует заметить, что для этого нем ца была уже, без сомнения, потеряна внутренняя форма слова Brotzz\ оно ничего ему не объясняло, а между тем казалось единственно законным названием хлеба 39 . Это дает нам право предположить, что в то время, когда слово было не пустым знаком, а еще свежим результатом аппер цепции, объяснения восприятий, наполнявшего человека таким же радостным чувством творчества, какое испыты вает ученый, в голове коего блеснула мысль, освещающая целый ряд до того темных явлений и неотделимая от них в первые минуты, — что в то время гораздо живее чувст вовалась законность слова и его связь с самим предметом. И в самом деле, в языке и поэзии есть положительные сви детельства, что, по верованиям всех индоевропейских на родов, слово есть мысль, слово — истина и правда, муд рость, поэзия. Вместе с мудростью и поэзиею слово отно силось к божественному началу. Есть мифы, обожествля ющие самое слово. Не говоря о божественном слове (λόγος) евреев-эллинистов, скажем только, что как у германцев Один в виде орла похищает у великанов божественный мед, так у индусов то же самое делает известный стихотворный размер, превращенный в птицу. Слово есть самая вещь, и это доказывается не столько филологическою связью слов, обозначающих слово и вещь, сколько распространенным на все слова верованием, что они обозначают сущность явлений. Слово, как сущность вещи, в молитве и занятии получает власть над природою. «Verba... Quae mare turbatum, quae concita flumina sistant» (115, VII, 150. Ср. там же, 204 и мн. др.), — эти слова имеют такую силу не только в заговоре, но и в поэзии («То старина, то и деянье, как бы синему морю на утишенье».—«Древние рус ские стихотворения», М., 1818), потому что и поэзия есть знание. Сила слова не представлялась следствием ни нрав ственной силы говорящего (это предполагало бы отделе ние слова от мысли, а отделения этого не было), ни со провождающих его обрядов. Самостоятельность слова вид173
Α. Α. П0ТЕБНЯ
на уже в том, что, как бы ни могущественны были порывы молящегося, он должен знать, какое именно слово следует ему употребить, чтобы произвести желаемое. Таинствен ная связь слова с сущностью предмета не ограничивается одними священными словами заговоров: она остается при словах и в обыкновенной речи. Не только не следует при зывать зла («Не зови зло, jep, само може дочи» (36, №199), но и с самым невинным намерением, в самом спо койном разговоре не следует поминать известных существ или по крайней мере, если речь без них никак не обойдет ся, нужно заменять обычные и законные их имена други ми, произвольными и не имеющими той силы 40. Сказавши неумышленно одно из подобных слов, малорусский посе лянин до сих пор еще заботливо оговаривается: «не приміряючи», «не перед ніччю згадуючи» (чтоб не привидилось и не приснилось); серб говорит: «не буди npHMHJeiiено», когда в разговоре сравнит счастливого с несчаст ным, живого с мертвым и проч. (36, № 195), и трудно определить, где здесь кончается обыкновенная вежливость и начинается серьезное опасение за жизнь и счастье собе седника. Если невзначай язык выговорит не то слово, ка кого требует мысль, то исполняется не мысль говорящего, а слово. Например, сербская вештица, когда хочет лететь, мажет себе под мышками известною мазью (как и наша ведьма) и говорит: «Ни о трн, ни о грм (дуб и кустарник тоже, как кажется, колючий), beh на пометно гумно!» Рас сказывают, что одна женщина, намазавшись этой мазью, невзначай вместо «ни о трн и проч.» сказала «и о трн» и, полетевши, поразрывалась о кусты.
X. ПОЭЗИЯ. ПРОЗА. СГУЩЕНИЕ МЫСЛИ
Символизм языка, по-видимому, может быть назван его поэтичностью; наоборот, забвение внутренней формы ка жется нам прозаичностью слова. Если это сравнение вер но, то вопрос об изменении внутренней формы слова ока жется тождественным с вопросом об отношении языка к поэзии и прозе, то есть к литературной форме вообще. По эзия есть одно из искусств, а потому связь ее со словом должна указывать на общие стороны языка и искусства. Чтобы найти эти стороны, начнем с отождествления момен тов слова и произведения искусства. Может быть, само по 174
МЫСЛЬ И ЯЗЫК
себе это сходство моментов не говорит еще ничего, но оно по крайней мере облегчает дальнейшие выводы. В слове мы различаем: внешнюю форму, то есть чле нораздельный звук, содержание, объективируемое посред ством звука, и внутреннюю форму, или ближайшее этимо логическое значение слова, тот способ, каким выражается содержание. При некотором внимании нет возможности смешать содержание с внутреннею формою. Например, различное содержание, мыслимое при словах жалованье, annuum, pensio, gage, представляет много общего и может быть подведено под одно понятие платы; но нет сходства в том, как изображается это содержание в упомянутых словах: аппиит — то, что отпускается на год, pensio —то, что отвешивается, gage (по Дицу, слово германского про исхождения) первоначально — залог, ручательство, возна граждение и проч., вообще результат взаимных обяза тельств, тогда как жалованье — действие любви (сравни синонимические слова миловать — жаловать, из коих по следнее и теперь еще местами значит любить), подарок, но никак не законное вознаграждение, не «legitimum vadium», не следствие договора двух лиц. Внутренняя форма каждого из этих слов иначе направ ляет мысль; почти то же выйдет, если скажем, что одно и то же новое восприятие, смотря по сочетаниям, в какие оно войдет с накопившимся в душе запасом, вызовет то или другое представление в слове. Внешняя форма нераздельна с внутреннею, меняется вместе с нею, без нее перестает быть сама собою, но тем не менее совершенно от нее отлична; особенно легко почув ствовать это отличие в словах разного происхождения, по лучивших с течением времени одинаковый выговор: для малороссиянина слова мыло и мило различаются внутрен нею формою, а не внешнею. Те же стихии и в произведении искусства, и нетрудно будет найти их, если будем рассуждать таким образом: «это — мраморная статуя (внешняя форма) женщины с мечом и весами (внутренняя форма) (126, стр. 130), пред ставляющая правосудие (содержание)». Окажется, что в произведении искусства образ относится к содержанию, как в слове представление к чувственному образу или поня тию. Вместо «содержание» художественного произведения можем употребить более обыкновенное выражение, имен но «идея». Идея и содержание в настоящем случае для нас 175
Α. Α. П0ТЕБНЯ
тождественны, потому что, например, качество и отноше ния фигур, изображенных на картине, события и характе ры романа и т. п. мы относим не к содержанию, а к об разу, представлению содержания, а под содержанием кар тины, романа разумеем ряд мыслей, вызываемых образа ми в зрителе и читателе или служивших почвою образа в самом художнике во время акта создания41. Разница между образом и содержанием ясна. Мысль о необходи мости смерти и о том, «что думка за морем, а смерть за плечами» одинаково приходит в голову по поводу каждой из сцен пляски смерти (см.: 9); при большой изменчивости образов содержание здесь относительно (но только отно сительно) неподвижно. Наоборот, одно и то же художест венное произведение, один и тот же образ различно дей ствует на разных людей и на одно лицо в разное время, точно так, как одно и то же слово каждым понимается иначе; здесь относительная неподвижность образа при из менчивости содержания. Труднее несколько не смешать внутренней формы с внешнею, если сообразим, что эта последняя в статуе не есть грубая глыба мрамора, но мрамор', обтесанный изве стным образом, в картине — не полотно и краски, а опре деленная цветная поверхность, следовательно, сама кар тина. Здесь выручает нас сравнение со словом. Внешняя форма слова тоже не есть звук как материал, но звук, уже сформированный мыслью; между тем сам по себе этот звук не есть еще символ содержания. В поздние периоды языка появляется много слов, в которых содержание непосред ственно примыкает к звуку; сравнивши упомянутое состоя ние слов с таким, когда явственно различаются в них три момента, можем заметить, что в первом случае словам не достает образности и что только в последнем возможно такое их понимание, которое представляет соответствие с пониманием художественного произведения и эстетическим наслаждением. Положим, кто-нибудь знает, что литовское baltas значит добрый (может быть, ласковый, милый); ему даны в этом слове очень определенные звуки и не ме нее определенное содержание, но эстетическое понимание этого слова ему не дано, потому что он не видит, почему именно эти сочетания звуков, а не сотня других должны означать доброту и проч. и почему, наоборот, такое содер жание должно требовать таких именно звуков. Если зате ряна для сознания связь между звуком и значением, то 176
мысль и язык звук перестает быть внешнею формою в эстетическом зна чении этого слова, кто чувствует красоту статуи, для того ее содержание (например, мысль о верховном божестве, о громовержце) находится в совершенно необходимом от ношении к совокупности замечаемых в ней изгибов мрамор ной поверхности. Для восстановления в сознании красоты слова baltas нужно знание, что известное нам его содержа ние условлено другим, именно значением белизны: baltas значит добрый и проч. потому, что оно значит белый, точно так как русское белый, светлый значит, между прочим, ми лый, именно вследствие своих значений albus, lucidus. Только теперь, при существовании для нас символизма слова (при сознании внутренней формы), его звуки становятся внеш нею формою, необходимо требуемою содержанием. Дело нисколько не изменяется оттого, что мы не знаем причи ны соединения звуков bältas\ белый со значением albus: мы спрашивали вовсе не об этом, а об отношении значе ния милый к звуку; ограниченные требования удовлетво ряются знанием ограниченных, а не безусловных при чин. Чтобы, воспользовавшись сказанным о слове, различить внутреннюю и внешнюю форму в художественном произ ведении, нужно найти такой случай, где бы потерянная эстетичность впечатления могла быть восстановлена толь ко сознанием внутренней формы. Не будем говорить о кар тинах и статуях, как о предметах мало нам известных, и остановимся на обычных в народной песне сравнениях, из коих каждое может считаться отдельным поэтическим це лым 42. Чего недостает нам для понимания такого, например, сравнения? Czystas wandenelis tek' Czystame upuzelej', O ir wérna meiluze Wérnoje szirdatej'. (114, стр. 93)
(Чистая вода течет в чистой речке, а верная любовь в верном сердце) 43. Нам недостает того же, что требовалось для понимания слова baltas, добрый, именно законности отношения между внешнею формою или, лучше сказать, между тем, что должно стать внешнею формою, и значением. Форма и содержание — понятия относительные: В, которое было содержанием по отношению к своей форме А, может быть 177
Α. Α. ПОТЕБНЯ
формою но отношению к новому содержанию, которое мы назовем С; у г о л / , обращенный вершиною влево, есть известное содержание, имеющее свою форму, свое начер тание (например, угол может быть острый, тупой, прямой); но это содержание в свою очередь есть форма, в которой математика выражает одно из своих понятий. Точно таким образом значение слова имеет свою звуковую форму, но это значение, предполагающее звук, само становится фор мою нового значения. Формою поэтического произведения будет не звук, первоначальная внешняя форма, а слово, единство звука и значения. В приведенном сравнении то, к чему стремится и на чем останавливается умственная деятельность, есть мысль о любви, которой исполнено сердце. Если отвлечем для большей простоты это содер жание от его словесного выражения, то увидим, что оно существует для нас в форме, составляющей содержание первого двустишия. Образ текучей светлой воды (насколь ко он выражен в словах) не может быть, однако, внешнею формою мысли о любви; отношение воды к любви такое же внешнее и произвольное, как отношение звука baltas к значению добрый. Законная связь между водою и лю бовью установится только тогда, когда дана будет возмож ность, не делая скачка, перейти от одной из этих мыслей к другой, когда, например, в сознании будет находиться связь света, как одного из эпитетов воды, с любовью. Это третье звено, связующее два первые, есть именно внутрен няя форма, иначе — символическое значение выраженного первым двустишием образа воды. Итак, для того чтобы сравнение воды с любовью имело для нас эстетическое значение, нужно, чтобы образ, который прежде всего дается сознанию, заключал в себе указание на выражае мую им мысль. Он может и не иметь этого символического значения и между тем воспринимается весьма определен но; следовательно, внешняя форма, принимаемая не в смысле грубого материала (полотно, краски, мрамор), а в смысле материала, подчиненного мыслью (совокупность очертаний статуи), есть нечто совершенно отличное от внутренней формы. Берем еще один пример. В Малороссии весною девки поют: «Кроковее колесо Вище тину стояло, Много дива видало. Чи бачило, колесо, 178
мысль и язык Куди милий поіхав?» — За ним трава зелена I діброва весела.— «Кроковее колесо Вище тину стояло, Много дива видало. Чи бачило, колесо, Куди нелюб поіхав?» — За ним трава полягла I діброва загула!
Можно себе представить, что эту песню кто-нибудь поймет в буквальном смысле, то есть не поймет ее вовсе. Все черты того, что изображено здесь, все то, что стано вится впоследствии внешнею формою, будет схвачено душою, а между тем в результате выйдет нелепость: шаф ранное колесо, которое смотрит из-над тыну? Но пусть эта бессмыслица получит внутреннюю форму, и от песни повеет на нас весною природы и девичьей жизни. Это желтое колесо —солнце; солнце смотрит сверху и видит много дива. Оно рассказывает певице, что куда проехал ее ми лый, там позеленела трава и повеселела дуброва, и проч. Кажется, из сказанного ясно, что и в поэтическом — следовательно, вообще художественном — произведении есть те же самые стихии, что и в слове: содержание (или идея), соответствующее чувственному образу или развитому из него понятию; внутренняя форма, образ, который указы вает на это содержание, соответствующий представлению (которое тоже имеет значение только как символ, намек на известную совокупность чувственных восприятий, или на понятие), и, наконец, внешняя форма, в которой объек тивируется художественный образ. Разница между внеш нею формою слова (звуком) и поэтического произведения та, что в последнем, как проявлении более сложной душев ной деятельности, внешняя форма более проникнута мыслью. Впрочем, и членораздельный звук, форма слова, проникнут мыслью; Гумбольдт, как мы видели выше, мо жет понять его только как «работу духа». Язык во всем своем объеме и каждое отдельное слово соответствует искусству, притом не только по своим сти хиям, но и по способу их соединения. «Создание языка, — говорит Гумбольдт, — начиная с первой его стихии, есть синтетическая деятельность в стро гом смысле этого слова, именно в том смысле, по которому синтез создает нечто такое, что не заключено в слагаемых 179
Α. Α. П0ТЕБНЯ
частях, взятых порознь» (106, т. VI, стр. 104). Звук, как междометие, как рефлексия чувства, и чувственный образ, или схема, были уже до слова; но самое слово не дается механическим соединением этих стихий. Внутренняя форма в самую минуту своего рождения изменяет и звук и чув ственный образ. Изменение звука состоит (не говоря о позднейших, более сложных звуковых явлениях) в устра нении того страстного оттенка, нарушающего членораз дельность, какой свойствен междометию. Из перемен, ка ким подвергается мысль при создании слова, укажем здесь только на ту, что мысль в слове перестает быть собствен ностью самого говорящего и получает возможность жизни самостоятельной по отношению к своему создателю. Имея в виду эту самостоятельность, именно —не уничтожающую возможности взаимного понимания способность слова вся ким пониматься по-своему, мы поймем важность следую щих слов Гумбольдта: «На язык нельзя смотреть как на нечто (ein Stoff) готовое, обозримое в целом и исподволь сообщимое; он вечно создается, притом так, что законы этого создания определены, но объем и некоторым образом даже род произведения остаются неопределенными» (106, т. VI, стр. 57—58). «Язык состоит не только из стихий, получивших уже форму, но вместе с тем и главным обра зом из метод продолжать работу духа в таком направле нии и в такой форме, какие определены языком. Раз и прочно сформированные стихии составляют некоторым образом мертвую массу, но эта масса носит в себе живой зародыш без конечной определимости» (106, т. VI, стр. 62). Сказанное здесь обо всем языке мы применяем к отдель ному слову. Внутренняя форма слова, произнесенного говорящим, дает направление мысли слушающего, но она только возбуждает этого последнего, дает только способ развития в нем значений, не назначая пределов его пони манию слова. Слово одинаково принадлежит и говорящему и слушающему, а потому значение его состоит не в том, что оно имеет определенный смысл для говорящего, а в том, что оно способно иметь смысл вообще. Только в силу того, что содержание слова способно расти, слово может быть средством понимать другого. Искусство то же творчество в том самом смысле, в ка ком и слово. Художественное произведение, очевидно, не принадлежит природе: оно присоздано к ней человеком. Факторы, например, статуи — это, с одной стороны, бес180
мысль и язык плотная мысль ваятеля, смутная для него самого и недо ступная никому другому, с другой, — кусок мрамора, не имеющий ничего общего с этою мыслью; но статуя не есть ни мысль, ни мрамор, а нечто отличное от своих произво дителей, заключающее в себе больше, чем они. Синтез, творчество очень отличны от арифметического действия: если агенты художественного произведения, существующие до него самого, обозначим через 2 и 2, то оно само не будет равняться четырем. Замысел художника и грубый материал не исчерпывают художественного произведения, соответственно тому как чувственный образ и звук не исчерпывают слова. В обоих случаях и та и другая стихии существенно изменяются от присоединения к ним третьей, то есть внутренней формы. Сомнение может быть разве относительно содержания: можно думать, что не только художник должен был иметь в душе известное содержание, прежде чем изобразил его в мраморе, слове или на полот не, но что содержание это было такое же и до и после создания. Но это несправедливо уже по тому одному, что мысль, объективированная художником, действует на него как нечто близкое ему, но вместе и постороннее. Прекло няет ли художник колена пред своим созданием или под вергает его заслуженному или незаслуженному осужде нию— все равно он относится к нему как ценитель, при знает его самостоятельное бытие. Искусство есть язык художника, и как посредством слова нельзя передать дру гому своей мысли, а можно только пробудить в нем его собственную, так нельзя ее сообщить и в произведении искусства; поэтому содержание этого последнего (когда оно окончено) развивается уже не в художнике, а в пони мающих. Слушающий может гораздо лучше говорящего пони мать, что скрыто за словом, и читатель может лучше самого поэта постигать идею его произведения. Сущность, сила такого произведения не в том, что разумел под ним автор, а в том, как оно действует на читателя или зрите ля, следовательно, в неисчерпаемом возможном его содер жании. Это содержание, проецируемое нами, то есть вла гаемое в самое произведение, действительно, условлено его внутреннею формою, но могло вовсе не входить в расчеты художника, который творит, удовлетворяя временным, не редко весьма узким потребностям своей личной жизни. Заслуга художника не в том minimum'e содержания, какое 181
Α. Α. П0ТЕБНЯ
думалось ему при создании, а в известной гибкости обра за, в силе внутренней формы возбуждать самое разнооб разное содержание. Скромная загадка: «одно каже: світай боже», друге каже: «не дай боже», трете каже: «мені все одно» (окно, двери и сволок) — может вызвать мысль об отношении разных слоев народа к рассвету политической, нравственной, научной идеи, и такое толкование будет ложно только в том случае, когда мы выдадим его за объективное значение загадки, а не за наше личное состоя ние, возбужденное загадкою. В незамысловатом рассказе, как бедняк хотел было набрать воды из Савы, чтоб разве сти глоток молока, который был у него в чашке, как волна без следа унесла из сосуда его молоко, и как он сказал: «Саво, Саво! Себе не забрели, а мене зацрни» (36, № 273) (то есть опечалила), —в этом рассказе может кому-нибудь почудиться неумолимое, стихийно-разрушительное дейст вие потока мировых событий на счастье отдельных лиц, вопль, который вырывается из груди невозвратными и, с личной точки, незаслуженными потерями. Легко ошибить ся, навязав народу то или другое понимание, но очевидно, что подобные рассказы живут по целым столетиям не ради своего буквального смысла, а ради того, который в них может быть вложен. Этим объясняется, почему создания темных людей и веков могут сохранять свое художествен ное значение во времена высокого развития, и вместе, почему, несмотря на мнимую вечность искусства, настает пора, когда с увеличением затруднений при понимании, с забвением внутренней формы произведения искусства те ряют свою цену. Возможность того обобщения и углубления идеи, кото рое можно назвать самостоятельною жизнью произведения, не только не есть отрицание нераздельности идеи и образа, но, напротив, условливается ею. Дидактические произведе ния при всей нередко им свойственной глубине первона чального замысла осуждены на раннее забвение именно вследствие иногда трудно уловимых недостатков синтеза, недостатков зародыша бесконечной (новой) определимости раз сформированного материала. Быть может, излишне будет прибавлять, что отдельное слово только до тех пор может быть сравниваемо с от дельным произведением искусства, пока изменения внут ренней формы слова при понимании его разными лицами ускользают от сознания; ряд изменений внутренней формы 182
МЫСЛЬ И ЯЗЫК
есть уже ряд слов одного происхождения и соответствует ряду произведений искусства, связанных между собою так, как эпические сказания разных времен, представляющие развитие одного типа. На слово нельзя смотреть как на выражение готовой мысли. Такой взгляд, как мы старались показать, ведет ко многим противоречиям и заблуждениям относительно зна чения языка в душевной экономии. Напротив, слово есть выражение мысли лишь настолько, насколько служит средством к ее созданию; внутренняя форма, единственное объективное содержание слова, имеет значение только потому, что видоизменяет и совершенствует те агрегаты восприятий, какие застает в душе. Если, как и следует, примем, что внутренняя форма, или представление, так относится к чувственному образу, как внутренняя форма художественного произведения (образ, идеал) к мысли, которая в ней объективировалась, то должны будем отка заться от известного определенного идеала, как «изобра жения идеи в неделимом» (106, т. IV, стр. 33). Не отказы ваясь принимать это определение в смысле воплощения готовой идеи в образе, мы должны бы были принять и следствия: во-первых, так как умственное стремление чело века удовлетворяется не образом самим по себе, а идеею, то есть совокупностью мыслей, пробуждаемых образом и относимых к нему как источнику, то художник, в котором была бы уже готовая идея, не имел бы лично для себя никакой нужды выражать ее в образе; во-вторых, если бы эта идея по неизвестным побуждениям была вложена в образ, то ее сообщение понимающему могло бы быть только передачею в собственном смысле этого слова, что противоречит здравому взгляду на понимание, как на со здание известного содержания в себе самом по поводу внешних возбуждений. Чтобы не сделать искусства явле нием не необходимым или вовсе лишним в человеческой жизни, следует допустить, что и оно, подобно слову, есть не столько выражение, сколько средство создания мысли; что цель его, как и слова, — произвести известное субъек тивное настроение как в самом производителе, так и в по нимающем; что и оно не есть έργον, a ενέργεια, нечто по стоянно создающееся. Этим определяются частные черты сходства искусства и языка. Значение слова или, точнее говоря, внутренней формы, представления, для мысли сводится к тому, что а) оно 183
Α. Α. ПОТЕБНЯ
объединяет чувственный образ и Ь) условливает его созна ние. То же в своем кругу производит идеал в искусстве. а) Искусство имеет своим предметом природу в обшир нейшем смысле этого слова, но оно есть не непосредствен ное отражение природы в душе, а известное видоизменение этого отражения. Между произведением искусства и при родою стоит мысль человека; только под этим условием искусство может быть творчеством. Гумбольдт, приняв за исходную точку искусства действительность (но не в обще житейском смысле, по которому действительность есть уже результат апперцепции, а в смысле совокупности непосред ственных восприятий, лишенных еще всякой обработки), имеет полное право сказать, что «царство фантазии (под которою здесь можем разуметь вообще творческую способ ность души) решительно противоположно царству действи тельности, и столь же противоположен характер явлений, принадлежащих к обеим этим областям. С понятием дей ствительности (как его раскрывает психологический ана лиз.— А. Я.) неразрывно связано то, что каждое явление стоит отдельно, само для себя, и что ни одно не зависит от другого как основание или следствие. Мало того, что мы непосредственно не воспринимаем такой зависимости, а доходим до нее только путем умозаключений: понятие действительности делает излишним самое старание отыски вать эту зависимость. Явление перед нами; этого довольно для того, чтобы устранить всякое сомнение в его действи тельности; зачем еще явлению оправдание посредством его причины или действия?» — тем более что самые категории причины и действия не даются непосредственным восприя тием. «Напротив, в области возможного все существует лишь настолько, насколько зависит от другого; поэтому все, что мыслимо только под условием всесторонней внут ренней связи, идеально в самом строгом и простом смысле этого слова. В этом отношении идеальное прямо противо положно действительному, реальному. Таким образом, дол жно быть идеализировано все, что рука искусства перено сит в чистую область воображения» (106, т. IV, стр. 20). Очевидно, что такая идеальность свойственна не только искусству и воображению, но и разумной деятельности вообще. «Перенести в страну идей всю природу, то есть сравнять по объему содержание своего опыта с миром: соединить эту огромную массу отрывочных явлений в не раздельное единство и организованную целость... такова 184
мысль и язык конечная цель умственных усилий человека. Участие искус ства в этой работе показывает, что оно принадлежит не к тем механическим, подчиненным занятиям, посредством коих мы только приготовляемся к своему настоящему на значению, а к тем высочайшим, посредством коих мы его непосредственно исполняем» (106, т. IV, стр. 21). К этому первому и самому обширному определению идеального, как того, что не есть действительность, присое диняется другое, по которому искусство облагораживает и украшает природу, и идеал имеет значение того, что превосходит действительность. Художник, воссоздавая предмет в своем воображении, уничтожает всякую черту, основанную только на случайности, каждую делает зави симою только от другой, а все — только от него самого... Если ему удается, то под конец у него выходят одни харак теристические формы, одни образы очищенной и неиска женной изменчивыми обстоятельствами природы. Каждый из этих образов носит на себе отпечаток своей особенно сти, и эта особенность заключена только в форме, воспри нимается только наглядно (kann nie anders, als durch Anschauen gefasst werden) и невыразима понятием (см.: 106, т. IV, стр. 22). Впрочем, «выражение, что поэт возвышает природу, следует употреблять очень осмотрительно, потому что, собственно говоря, художественное произведение и созда ние природы принадлежат не к одной и той же области и несоизмеримы одним и тем же масштабом», точно так как чувственный образ и представление его в слове не принад лежат к одному continuum форм душевной жизни. «Нель зя сказать, что изображенные живописцем плоды прекрас нее естественных. Вообще природа прекрасна лишь настолько, насколько фантазия представляет ее прекрас ною. Нельзя сказать, что контуры в природе менее совер шенны, что цвета менее живы: разница только в том, что действительность действует на чувства, а искусство на фантазию, что первая дает суровые (harte) и резкие очер тания, а второе — хотя определенные, но вместе и беско нечные» (106, т. IV, стр. 23—24). Здесь упомянуты два свойства искусства: а) особен ность его действия на человека сравнительно с действием природы (даже в обыкновенном смысле этого слова) и б) совместное существование в каждом художественном произведении противоположных качеств, именно опреде185
Α. Α. ПОТЕБНЯ
ленности и бесконечности очертаний. Первое видно уже из того очень обыкновенного явления, что многие явления природы и человеческой жизни, не возбуждающие интере са в действительности, сильно действуют на нас, будучи, по-видимому, совершенно верно изображены в искусстве. По пословице: «И сунце пролази кроз калява Mjeera, веть се не окаля», искусство может изображать самую роскош ную и соблазнительную красоту или самые возмутительные и безобразные явления и оставаться девственным и пре красным. Причина этому заключается в том, что художест венное творчество, оставаясь вполне верным природе, разлагает ее явления, так что, во-первых, каждое искусст во берет на свою долю только одну известную сторону предметов, например ваяние только пластическую красоту форм, устраняя разнообразные действия цветов, живопись только свет, тени и цвета и т. д.; во-вторых, каждое от дельное произведение опускает многие не необходимые черты предмета, данные в действительности и доступные средствам искусства, подобно тому как слово обозначает образ, положим, золота только посредством одного его признака, именно желтого цвета, предоставляя личному пониманию дополнять этот образ другими признаками, например звуком, тяжестью и проч. Что до противоречия между единичностью образа и бесконечностью его очертаний, то эта бесконечность есть только заметная и в языке невозможность определить, сколько и какое содержание разовьется в понимающем по поводу воспринимаемого вполне определенного представ ления. Как слово вначале есть знак очень ограниченного конкретного чувственного образа, который, однако, в силу представления тут же получает возможность обобщения, так художественный образ, относясь в минуту создания к очень тесному кругу чувственных образов, тут же стано вится типом, идеалом. В сфере языка посредством представления, объединяю щего чувственную схему и отделяющего предмет от всего остального, то есть сообщающего ему идеальность, установляется внутренняя связь восприятий, отличная от меха нического их сцепления. Начавши с очевидного положения, что отдельное слово, как предложение, еще не вносит гар монии во всю совокупность наших восприятий, потому что выделяет из них только одну незначительную часть, мы должны будем прибавить, что это слово полагает начало 186
мысль и язык водворению этой гармонии, потому что готово стать под лежащим или сказуемым других вновь возникающих слов. Слово, объединившее известную группу восприятий, в свою очередь стремится ко внутреннему соединению со словом ближайшей группы, и такое стремление условлено самим объединенным в слове образом: составленное из двух слов предложение, связывающее между собою два образа, есть, однако, обозначение суждения, которое признается разло жением одного чувственного образа. Первый шаг на пути, по которому ведет человека язык, возбуждает стремление обойти весь круг сродных явлений. Этому соответствует так называемая Гумбольдтом цельность (Totalität) искусства. «Прекрасное назначение поэта — посредством всестороннего ограничения своего материала произвести неограниченное и бесконечное дей ствие, посредством индивидуального образа удовлетворить требованиям идеи, с одной точки зрения открыть целый мир явлений» (106, т. IV, стр. 16). «Дело вовсе не в том, чтобы показать все» (утверждать это было бы то же, что сказать, будто в одном слове можем исчерпать все возмож ное содержание нашей мысли), «что само по себе невоз можно, или даже многое, что устранило бы многие виды искусства, а в том, чтобы привести в такое настроение, при котором мы готовы все обнять взором (Die Stimmung alles zu sehen)». «Сила не в числе предметов, принятых поэтом в свой план, ни в их отношении к высшим интере сам человечества: то и другое хотя может усилить действие произведения, безразлично для его художественного до стоинства». «Пусть только поэт заставит нас сосредото читься в одном пункте, забыть себя ради известного пред мета (sich in einem Gegenstand ausser sich selbst hinz ustellen— objectiv zu sein),— и вот, каков бы ни был этот предмет, перед нами — мир. Тогда все наше существо об наружит творческую деятельность, и все, что оно ни про изведет в этом настроении, должно соответствовать ему самому и иметь то же единство и цельность. Но именно эти два понятия мы соединяем в слове мир». «Здесь повторяется то же, что мы видели при достиже нии идеальности. Пусть поэт согласно с первым и простей шим требованием своего искусства перенесет нас за пре делы действительности, и мы очутимся в области, где каждая точка есть центр целого и, следовательно, целое беспредельно и бесконечно... Дух, на который художник 187
Α. Α. П0ТЕБНЯ
подействовал таким образом, всегда склонен, с какого бы предмета ни начал, обходить весь круг сродных с этим предметом явлений и собирать их в один цельный мир» (106, т. IV, стр. 31). «То всеобъемлющее, что поэт сооб щает фантазии, заключается именно в том, что она нигде не ступает так тяжело, чтоб укорениться на одном месте, но скользит все далее и далее и вместе господствует над пройденным ею кругом; в том, что ее наслаждение грани чит со страданием, и наоборот; что она видит предмет не в цвете действительности, а в том блеске, каким одело его ее таинственное обаяние» (106, т. IV, стр. 32). Как в языке причина, почему отдельное слово стремит ся к соединению с другими, заключается не только в том, что это слово разлагает (идеализирует) свой чувственный образ, но и в том, что этот образ сам по себе способен к разложению и, следовательно, к связи с другими, — так и условие художественной цельности не только в свойствах идеализирующей деятельности, но и в ее предметах, взя тых объективно. «Все различные состояния человека и все силы природы (следовательно, все возможное содержание искусства) так сродны между собою, так взаимно поддер живают и условливают друг друга, что вряд ли возможно живо изобразить одно из них, не принимая вместе с этим в свой план и целого круга» (106, т. IV, стр. 28—29). «Способ постановки одной фигуры в поэтическом произве дении заставляет фантазию не только присоединить к ней многие другие, но и именно столько, сколько нужно для того, чтобы вместе с первою образовать замкнутый круг» (106, т. IV, стр. 33—34). Таким образом, сложное художе ственное произведение есть такое же развитие одного глав ного образа, как сложное предложение — одного чувствен ного образа. б) Об отношении искусства к сознанию того, что уже есть в сознании, то есть к самосознанию, заметим следую щее. Выше мы привели вполне убедительное, на наш взгляд, мнение, по которому звук, сырой материал слова, есть одно из средств успокоения организма, устранения полученных им извне потрясений. То же совершает в своей сфере и психическая сторона слова. «Человеку, — говорит Гум больдт,— врождено стремление высказывать только что услышанное» (106, т. VI, стр. 54), освобождать себя от волнения, производимого силою, действующею на его ду188
мысль и язык шу, в слове передавая эту силу другим и нередко не забо тясь о том, будет ли она воспринята разумным существом или нет. Это стремление, особенно в первобытном человеке и ребенке, может граничить с физиологическою необходи мостью. Как ребенку и женщине нужно бывает выплакать ся, чтоб облегчить свое горе, так необходимо высказать ся и от полноты душевной. Мысль эта с давних пор стала уже достоянием народной поэзии. В одной сербской сказке говорится, что у царя Трояна были козьи уши. Стыдясь этого, он убивал всех, кто его брил. Одного мальчикабородобрея царь помиловал под условием соблюдения тайны, но этот, мучимый невозможностью высказаться, стал чахнуть и вянуть, пока не надоумили его поверить свою тайну земле. Мальчик вышел в поле, вырыл в земле яму, засунул в нее голову и трижды сказал: «У царя Трояна козьи уши». Тогда ему стало легче на сердце (36, № 39). Есть пословица: «Остров в море, что сердце в го ре», где сердце и горе сравниваются с морем, обтекающим остров. Если удержим это сравнение, то заключительные стихи былины: То старина, то и деянье... Синему морю на утишенье,—
кроме своего буквального значения получат еще другое, более глубокое и верное — власти поэзии над сердцем. Гумбольдт, сказавши, что в художественной цельности, в искусстве потрясти всего человека по поводу ограниченно го числа данных явлений 4 \ еще никто не превзошел древ них, продолжает: «Отсюда то успокоение, которое испы тывает чисто настроенная душа при чтении древних; от того-то древние даже состояния страстного волнения и подавляющего отчаяния низводят к душевному покою или возвышают до мужества. Это вдыхающее силу спокойствие необходимо является, когда человек вполне обозрел свои отношения к миру и судьбе. Лишь тогда, когда он оста навливается там, где или внешняя сила, или его собствен ная страсть грозит нарушить его равновесие, лишь тогда происходит раздражение и отчаяние (verzweifelnder Missmuth). Так выгодно, однако, место, указанное ему в ряду предметов, что гармония и спокойствие немедленно восстановляются, как скоро он завершил круг явлений, пред ставляемых ему фантазиею в серьезные минуты расчета с судьбою (in diesen Augenblicken einer ernsten Rührung)» (106, т. IV, стр. 29). 189
Α. Α. ПОТЕБНЯ
Успокоительное действие искусства условливается имен но тем, что оно идеально, что оно, связывая между собою явления, очищая и упрощая мысль, дает ее обзор, ее сознание прежде всего самому художнику, подобно тому как успокоительная сила слова есть следствие представле ния образа. Представление и идеал, разлагая волнующее человека чувство, уничтожают власть последнего, отодви гают его к прошедшему. Необъективированное состояние души покоряет себе сознание, объективированное в слове или произведении искусства покоряется ему, ложится в основание дальнейшей душевной жизни. Отсюда — как сло во, так и художественное произведение заканчивает перио ды развития художника, служит поворотною точкою его душевной жизни. Признания поэтов, из коих один стихами отделался от могучего образа, много лет возмущавшего его ум 45, другой передавал своим героям свои дурные ка чества, служат блистательными доказательствами того, что и искусство есть орган самосознания. Находя, что художественное произведение есть синтез трех моментов (внешней формы, внутренней формы и со держания), результат бессознательного творчества, сред ство развития мысли и самосознания, то есть видя в нем те же признаки, что и в слове, и наоборот — открывая в слове идеальность и цельность, свойственные искусству, мы заключаем, что и слово есть искусство, именно поэзия. Очевидно, что не одна и та же внутренняя потребность вынуждает появление пластических искусств и музыки, с одной, — и слова с поэзиею, с другой стороны: искусства выражают разные стороны душевной жизни и потому незаменимы одно другим. «Можно бы было, — говорит Лацарус, — обозначить части статуи или всю ее рядом указаний (например, высокий лоб, кудрявая борода, длин ные, вьющиеся волосы, возвышенное выражение лица); но точного изображения ее нельзя бы было достигнуть слова ми, а математическими формулами размеров и изгибов — разве только тогда, когда бы мы, как олицетворенная математика, могли составить бесконечное множество таких формул и сложить их в наглядный образ» (108, т. 2, стр. 222). Но цель такой невероятной работы, то есть переложение статуи на другой язык, не была бы достигну та, потому что требуемое эстетическое впечатление можно 190
мысль и язык получить не от совокупности формул или слов, а от резуль тата их сложения, то есть от самой статуи. То же следует сказать о зодчестве, живописи и музыке по отношению их друг к другу и к поэзии, языку и условливаемой ими нау ке. Различные направления человеческой мысли не повто ряют друг друга, потому что не извне принесены и слу чайны, а вытекают из самой сущности человека. Незаменимость одного искусства другими или словом не только не противоречит, но даже требует такой их связи, по которой одно искусство является условием суще ствования другого. Не думая браться за решение важной и трудной народно-психологической задачи о значении поэзии в истории прочих искусств, мы упомянем только о том, что поэзия предшествует всем остальным уже по тому одному, что первое слово есть поэзия. Сначала все искусства служат если не исключительно, то преимущест венно религии, которая развивается только в языке и поэ зии. Прежде дается человеку власть над членораздель ностью и словом как материалом поэзии, чем уменье справиться со своим голосом, а тем более чем та степень технического развития, которая предполагается пластиче скими искусствами. Отсюда, между прочим, можно объяс нить, почему гомерические песни многим древнее времени процветания ваяния и зодчества в Греции, почему вообще совершеннейшие произведения народной поэзии относятся к таким временам, когда люди не в состоянии были бы ни понять, ни произвести что-либо достойное имени картины или статуи. Принявши, что народная поэзия, как и язык, есть произведение безличного творчества, мы найдем и другую причину упомянутого явления, именно что зодче ство, ваяние и живопись предполагают уже обособление и выделение из массы личности художника, следовательно, возможность значительной степени самосознания и позна ния природы, коим начало полагается языком. Вначале слово и поэзия сосредоточивают в себе всю эстетическую жизнь народа, заключают в себе зародыши остальных искусств в том смысле, что совокупность содер жания, доступного только этим последним, первоначально составляет невыраженное и несознанное дополнение к сло ву. До значительной степени это относится и к музыке. Хотя периоды выделения искусств из слова давно уже пройдены и забыты высшими слоями человечества, и музы ка давно уже стала самостоятельным искусством, в боль191
Α. Α. ПОТЕБНЯ
шинстве случаев вовсе не требующим и, по-видимому, не предполагающим слова; но в остальных классах почти на наших глазах совершается процесс отделения музыки от поэзии. Только в более близкие к нам времена песня может петься ради напева, может механически сшиваться из обрывков почти без всякого внимания к содержанию; это предполагает, с одной стороны, падение народной поэзии, зависящее от судеб языка, с другой — усложнение музыкальных мотивов, то есть стремление выделить и со знать, объективируя в искусстве, чувство, не выразимое словом. Сказанное Лацарусом о нравственном развитии вполне применяется и к художественному: «Все более благород ные, тонкие и нежные отношения нравственной жизни могут развиться только тогда, когда предшествующие их степени достигли полной ясности сознания. Нравственная жизнь начинается с чувств и внутренних образов (innere Anschauungen); эти чувства большею частью темный и неопределенный предмет внутреннего восприятия (der inneren Wahrnehmung), но они могут достигнуть опреде ленности, образоваться в представления, которые обозна чаются и упрочиваются словом. Лишь тогда, когда преж ние чувства стали представлениями, возникают из них новые, более нежные; отрасли чувства должны стать вет вями представлений, и из этих пускаются новые побеги; язык упрочивает и укрепляет произведенное душою и тем дает ей возможность перейти к новой творческой деятель ности. Так, происходящее облагорожение человека состоит, конечно, не в том, что человек делает первоначальную естественную жизнь своего чувства предметом холодной и отвлеченной рефлексии; оно возможно только под условием возвышения естественного мира чувства до степени духов ной собственности души, до ясных представлений» (108, т. 2, стр. 202). Болезненное, расслабляющее действие ана лиза своих чувств происходит только от неполноты и не совершенства анализа; сам по себе он — могущественное средство человеческого развития. «Так и из эстетических чувств развиваются представления, ведущие за собою новые чувства», и новые художественные произведения, быть может, не показывающие на себе предшествующего им разложения мысли посредством слова, подобно тому как растение, по-видимому, не носит на себе следов почвы, на которой выросло. 192
мысль и язык Таково же отношение языка и поэзии к другим проявле ниям собственно умственной жизни. Из языка, первона чально тождественного с поэзиею, — следовательно, из поэзии — возникает позднейшее разделение и противопо ложность поэзии и прозы, которые, говоря словами Гум больдта, должны быть названы «явлениями языка». Разумеется, это можно утверждать только в том смысле, в каком говорится о выделении из поэзии всех остальных искусств. Как скульптура образуется не из поэзии и хотя требует известной степени ее развития, но есть новый акт творчества, так и проза — не из поэзии, но из приготовлен ной ею мысли (106, т. VI, стр. 243). Прозу принимаем здесь за науку, потому что хотя эти понятия не всегда тождественны, но особенности прозаического настроения мысли, требующие прозаической формы, в науке достига ют полной определенности и противоположности с поэзиею. «И та и другая идет от действительности (в выше опре деленном смысле) к чему-то ей не принадлежащему» (106, т. VI, стр. 230). Действительность и идея, закон — момен ты общие и поэзии и прозе; и в той и в другой мысль стремится внести связь и законченность в разнообразие чувственных данных; но различие свойственных им средств и результатов требует, чтобы оба эти направления мысли поддерживали и дополняли друг друга до тех пор, пока человечество «стремится». «Поэзия берет действительность в чувственном прояв лении (wie sie äusserlich und innerlich empfunden wird), не заботясь о том, почему (wodurch) она — действитель ность, и даже намеренно устраняя этот ее характер». Из преобразования чувственных восприятий, а не из какихлибо других источников она берет, положим, что «у царя Трояна козьи уши», но устраняет от себя поверку этого образа новыми восприятиями, не спрашивает, мог ли Троян иметь козьи уши, удовлетворяется тем смыслом, какой имеет этот образ сам по себе. «Проза, напротив, доискивается в действительности именно того, чем она коренится в бытии, тех волокон, которые связывают ее с этим последним» (106, т. VI, стр. 230—231). В свою оче редь она не признает за факт того, что «у Трояна козьи уши», прельщаясь тем, что этот образ ведет к сознанию необходимости и связи известных нравственных явлений, или же интересуется этим образом только как феноменом душевной жизни поэта и проч. 7-6409
193
Α. Α. ПОТЕБНЯ
В поэзии связь образа и идеи не доказывается, а ут верждается как непосредственное требование духа; в науке подчинение факта закону должно быть доказано, и сила доказательств есть мера истины. Доказательство есть всег да разложение первоначальных данных, а потому только что высказанную мысль можно выразить и иначе, именно: поэтический образ не разлагается во время своего эстети ческого действия, тогда как научный факт тем более для нас осмыслен, чем более раздоблен, то есть чем более раз вилось из него суждений. Отсюда — чем легче апперципи руются поэтические образы и чем больше происходящее отсюда наслаждение, тем совершеннее и законченнее ка жутся нам эти образы, между тем как, напротив, чем лучше понимаем научный факт, тем более поражаемся неполнотою его разработки. Есть много созданных поэзиею образов, в которых нельзя ничего ни прибавить, ни уба вить; но нет и не может быть совершенных научных про изведений. Такая противоположность поэзии и науки уяснится, если сведем ее на отношение простейших стихий той и другой — представления и понятия. В языке поэзия непосредственно примыкает к лишенным всякой обработки чувственным данным; представление, соответствующее идеалу в искусстве, назначенное объединять чувственный образ, во время апперцепции слова до тех пор не теряет своей особности, пока из чувственного образа не создало понятия и не смешалось со множеством признаков этого последнего. Наука тоже относится к действительности, но уже после того, как эта последняя прошла чрез форму слова; наука невозможна без понятия, которое предпола гает представление; она сравнивает действительность с по нятием и старается уравнять одно с другим, но так как количество признаков в каждом кругу восприятий неисчер паемо, то и понятие никогда не может стать замкнутым целым. Наука раздробляет мир, чтобы сызнова сложить его в стройную систему понятий; но эта цель удаляется по мере приближения к ней, система рушится от всякого не вошед шего в нее факта, а число фактов не может быть исчерпа но. Поэзия предупреждает это недостижимое аналитиче ское знание гармонии мира; указывая на эту гармонию конкретными своими образами, не требующими бесконеч ного множества восприятий, и заменяя единство понятия единством представления, она некоторым образом возна194
мысль и язык граждает за несовершенство научной мысли и удовлетво ряет врожденной человеку потребности видеть везде цель ное и совершенное. Назначение поэзии — не только приго товлять науку, но и временно устраивать и завершать не высоко от земли выведенное ею здание. В этом заключа ется давно замеченное сходство поэзии и философии. Но философия доступна немногим; тяжеловесный ход ее не внушает доверия чувству недовольства одностороннею от рывочностью жизни и слишком медленно исцеляет происхо дящие отсюда нравственные страдания. В этих случаях вы ручает человека искусство, особенно поэзия и первоначаль но тесно связанная с нею религия. В обширном и вместе строгом смысле все достояние мысли субъективно, то есть хотя и условлено внешним миром, но есть произведение личного творчества; но в этой всеобъемлющей субъективности можно разграничить объ ективное и субъективное и отнести к первому науку, ко второму — искусство. Основания заключаются в следую щем: в искусстве общее достояние всех есть только образ, понимание коего иначе происходит в каждом и может состоять только в неразложенном (действительном и впол не личном) чувстве, какое возбуждается образом; в науке же нет образа и чувство может иметь место только как предмет исследования; единственный строительный мате риал науки есть понятие, составленное из объективирован ных уже в слове признаков образа. Если искусство есть процесс объективирования первоначальных данных душев ной жизни, то наука есть процесс объективирования искус ства. Различие степеней объективности мысли тождествен но с различием степеней ее отвлеченности: самая отвлеченная из наук, математика, есть вместе самая несомненная в своих положениях, наименее допускающая возможность личного взгляда. Многое заставляет предположить, что наша обыденная мысль, которая, по-видимому, только скользит по поверх ности предметов и лишена всякой глубины, что даже эта мысль есть очень сложное и относительно позднее явление, составляющее результат научного анализа, предполагаю щее еще более поверхностную мысль. Мы можем видеть это, сравнивши отвлеченность разговорного нашего языка с поэтичностью житейского, будничного языка простона родья, обративши внимание на недостижимую для нас цельность миросозерцания в простолюдине. Тогда как, 7*
195
Α. Α. ПОТЕБНЯ
например, образованный человек со всех сторон окружен неразрешимыми загадками и за бессвязною дробностью явлений только предполагает их связь и гармонию, для народной поэзии эта связь действительно, осязательно существует, для нее нет незаполненных пробелов знания, нет тайн ни этой, ни загробной жизни. Наука медленно, но неутомимо разрушает эту узкую, но прекрасную цель ность; она расширяет пределы мира (потому что господст во поэзии возможно только тогда, когда, например, земля кончается для нас там, где она сходится с небом, когда почти совершенно невозможен вопрос, на чем держится море, по которому плавает кит, носящий землю, и т. п.), но вместе уменьшает значение известного по отношению к неизвестному, представляет первое только незначитель ным отрывком последнего. Впрочем, должны быть нор мальные отношения между противоположными свойствами поэтической и научной деятельности, должно быть между ними известное равновесие, нарушение коего отзывается в человеке страданием. Как мифы принимают в себя научные положения, так наука не изгоняет ни поэзии, ни веры, а существует рядом с ними, хотя ведет с ними споры о границах. Слово только потому есть орган мысли и непременное условие всего позднейшего развития понимания мира и себя, что первоначально есть символ, идеал и имеет все свойства художественного произведения. Но слово с тече нием времени должно потерять эти свойства, равно как и поэтическое произведение, если ему дана столь продолжи тельная жизнь, как слову, кончает тем, что перестает быть собою. То и другое изменяется не от каких-либо посторон них причин, а по мере достижения своей ближайшей цели, по мере увеличения в говорящем и слушающем массы мыслей, вызываемых образом, следовательно, так сказать, от своего собственного развития лишается своей конкрет ности и образности. Например, пословица «для дятла клюв составляет зло, беду» (потому что охотник найдет его, по стуку, подстережет и убьет) (36, № 78) сначала для гово рящего могла относиться к одному случаю; но в душе слушающего она получила более обширное значение, то есть заключенный в ней образ вызвал идею, был отнесен ко всем подобным случаям с дятлом вообще и с челове196
мысль и язык ком. Очевидно, что если бы упомянутое выражение не достигло такой цели, то оно не стало бы пословицей. Но изменение содержания влечет за собою перемену самого образа, какую предположим в другой подобной послови це — «свакатица од свога клюна гине» (36, № 276). Здесь образ, прежде вполне определенный, допускает уже раз личные толкования; по поводу его мы можем думать не только о дятле, который стуком клюва невольно открывает себя охотнику, но и о всякой птице, которую губит необ ходимость искать пищи и есть. Потеря символизма и вме сте эстетического действия этой пословицы может произой ти для нас или от убеждения, что не всегда мы сами виною своего несчастия46, или от того, что так как мы не птицеловы и имеем другие, самые разнообразные занятия, то впечатления охотничьей жизни, оттесненные другими, не прийдут нам в голову по первому вызову. Пословица лишится своего смысла потому, что мы станем выше ее. Так и выражение «как в кремне огонь не виден» может превосходно определять известные нравственные свойства человека только под условием некоторой хотя бы и умыш ленной узости понимания природы камня и огня. В ком мысль, что огонь таится в кремне, совсем вытеснена более правильными понятиями, для того не существует красота сравнения. Приведем пример подобного явления и в отдельных словах. В старину распространено было верование, что нравственные свойства человека зависят от преобладания одной из стихий, из коих он создай. В приводимой госпо дином Костомаровым выписке из одного рукописного сбор ника читаем: «от земли тело: тот человек темен, не говор лив; от моря кровь в человеце, и тот прохладен; от огня — жар: тот человек сердит; от камени кость: тот человек скуп, немилостив» и проч. (44). С нас довольно будет ска зать несколько слов об одной стихии, камне. Указанная здесь связь представлений камня — кости47 и скупости вполне народна, потому что подтверждается языком, пред ставляющим довольно примеров перехода значения от камня и кости к скупости48. Скупость сознавалась в образе камня, кости, пня, пред метов, туго связанных, сжатого вообще и чего-то твердого. Такой взгляд на нравственное качество человека, а вместе и такая память внутренней формы возможны только до тех пор, пока мы обращаем внимание на одну сторону 197
Α. Α. ПОТЕБНЯ
скупости, именно на отношения скупого к другим, на его неподатливость, пока не видим, что эта неподатливость может вовсе не быть скупостью. Чем успешнее идет то обобщение и углубление, к которому мысль направлена словом, и чем более содержания накопляется в слове, тем менее нужна первоначальная точка отправления мыслей (внутренняя форма), так что если дойдем до понятия о скупости как о преувеличенном и ненормальном стремле нии предпочитать возможность наслаждения благами жизни действительному наслаждению, то необходимо на глядное значение таких слов, как маклак, жила, затеряется в толпе других признаков, более для нас важных и, на наш глаз, более согласных с действительностью. Таким образом, развитие понятия из чувственного образа и поте ря поэтичности слова — явления, взаимно условленные друг другом; единственная причина общего всем языкам стремления слова стать только знаком мысли есть психо логическая; иначе и быть не может, потому что слово — не статуя, сделанная и потом подверженная действию воздуха, дождя и проч., оно живет только тогда, когда его произносят; его материал, звук, вполне проникнут мыслью, и все звуковые изменения, затемняющие для нас значение слова, исходят из мысли. Но какой бы отвлеченности и глубины ни достигла наша мысль, она не отделается от необходимости возвра щаться, как бы для освежения, к своей исходной точке, представлению. Язык не есть только материал поэзии, как мрамор — ваяния, но сама поэзия, а между тем поэзия в нем невозможна, если забыто наглядное значение слова. Поэтому народная поэзия при меньшей степени этого заб вения восстановляет чувственную, возбуждающую дея тельность фантазии сторону слов посредством так назы ваемых эпических выражений, то есть таких постоянных сочетаний слов, в которых одно слово указывает на внут реннюю форму другого. В нашей народной поэзии есть еще довольно таких простейших эпических формул, которые состоят только из двух слов. Упуская из виду различия этих формул, происходящие от синтаксического значения их членов («мир-народ», «красна девица», «косу чесать», «плакать-рыдать» и проч.), заметим только, что цель этих выражений — восстановление для сознания внутренней формы — достигается в них в разной мере и разными сред ствами. Ближайшее сродство между наглядными значения198
мысль и язык ми обоих слов —в таких выражениях, как косу чесать, где оба слова относятся к одному корню. Отличие от пол ной' тавтологии (например, «дело делать») здесь только в том, что звуковое сродство несколько затерлось. Такие постоянные выражения, как чорна хмара, ясная зоря, червона калина, уже не могут быть названы вполне тавтоло гическими, потому что хотя, например, в выражении чорна хмара слово хмара само по себе означает нечто черное, но заключенное в нем представление черного цвета, без сом нения, не то, что в слове черный. Этимология найдет в каждом языке по нескольку далее неразложимых корней с одним и тем же, по-видимому, значением (например, и, откуда иду, и ми, откуда мир, мера, мена), в которых, однако, по теоретическим соображениям и по различию производных слов необходимо предположить первоначаль ное различие. Еще дальше друг от друга внутренние фор мы слов в выражениях, как дрібен дощ, где постоянный эпитет поясняет внутреннюю форму не своего определяемо го, а его синонима (сравни чешское sitno prSeti, где не только эпитет значит мелко, но и определяемое prSeti, дож дить (prs, дождь) сродно с прах, пыль и значит дождить мелко), где оба слова связываются третьим, невысказан ным, нередко уже совершенно забытым в то время, когда эпическое выражение еще живет, хотя уже плохо пони мается. Во многих из подобных выражений особенно ясно видно, что народ при создании их руководился не свойст вами новых восприятий, а именно бессознательным стрем лением возобновить забытую внутреннюю форму слова. Например, постоянный эпитет берег крутой; хотя множест во наблюдений могло убедить, что берег не всегда крут, что сплошь да рядом, если один берег крутой, то другой — низкий, но эпитет остается, потому что слово берег имело и у нас в старину, как теперь брщег у сербов, значение горы и находится в несомненном сродстве с немецким Berg. Наконец, эпитет может пояснять не синоним своего определяемого, а слово, с которым это определяемое на ходится в более внутренней связи, например горькие слезы, потому что слезы от горя, а горе — горько. Очевидно, что эти выражения вовсе не то, что обыкновенное чисто син таксическое изменение прежнего сказуемого в определение: такому выражению, как черная собака, предполагающему предикативное отношение собака черна, конечно, соответ ствует выражение горькие слезы, предполагающее выра199
Α. Α. ПОТЕБНЯ
жение слезы горьки; но это последнее есть постоянное эпи ческое выражение, связанное не прямо единством чувст венного образа, как выражение собака черна, а посредст венно, отразившеюся в самом языке связью. И такие фор мулы могут, следовательно, служить важным указанием для этимолога. Вследствие постепенного усложнения отношений между составными частями эпических формул на деле бывает трудно отличить эти последние от неэпических, с коими они незаметно сливаются. Можно только сказать, что чем больше вглядываешься в народную песню, сказку, посло вицу, тем более находишь сочетаний, необходимо услов ленных предшествующею жизнью внутренней формы слов, тогда как в произведении современного поэта такое чутье внутренней формы является только как случайность (у Го голя: «ла/гбклисты», где определяющее одного происхож дения с лист; сравни литовское lapas, лист древесный, с нашими лепесток, лопух и др.), да и не нужно, судя по тому, что его отсутствие никем не замечается. Разумеется, мы говорим не об отсутствии понимания языка вообще, а о том, что новые поэты не так проникнуты стариною языка, как простонародная поэзия. В столь же тесной связи с языком находятся и более сложные постоянные выражения народной поэзии; их последовательные изменения можно считать таким же восстановлением внутренней формы отдельных слов, как и вышеупомянутые простейшие двучленные .сочетания. Например, в следующей малорусской песне: Зеленая явіриночко! Чом ти мала-невеличка? Чи ти росту не великого? Чи коріння не глибокого? Чи ти листу не широкого? Молодая Марусечко! Чом ти мала-невеличка? Чи ти роду не великого? Чи ти батька не багатого? Чи ти матки не розумноі?
Сравнение широты листа с умом матери никоим образом не может быть выведено из непосредственного разложения восприятий. Напротив, это сравнение, глубоко коренящееся в языке и составляющее (в несколько другой форме) об щее достояние славяно-литовского племени (а может быть, и других индоевропейских племен), возможно единственно 200
мысль и язык потому, что в отдельных словах существовало до него сближение разума и слова, слова и шума, шума листьев и их широты. Считаем лишним здесь доказывать это; если приведенный пример и не годится, то на его место можно приискать сотни других, вполне убеждающих, что совре менные нам самые мелкие явления народной поэзии построены на основе, слагавшейся в течение многих тыся челетий. Заметим только, чтобы оправдать употребленное нами слово восстановление, что восстановление внутренней формы есть не безразличная для развития починка старо го, а создание новых явлений, свидетельствующее об успехах мысли. Новый акт творчества прибавляет к своим историческим посылкам нечто такое, чего в них не заклю чалось. Изменяется не только содержание сравнения, но и напряженность сравнивающей силы; обнимая в единстве сознания отношения листа, шума, слова и разума, человек делает больше и лучше, чем переходя только от шума к листу. Меняются и формы, переходя от одного члена срав нения к другому, и смысл этих изменений вполне подтвер ждает положение, что и поэзия не есть выражение готового содержания, а, подобно языку, могущественное средство развития мысли. Немногие замечания, которые мы намерены сделать об этом, начнем со следующего: все сравнения первобытной и, если так можно выразиться об искусстве, безыскусствен ной поэзии построены таким образом, что символ предше ствует обозначаемому. Нельзя сказать, чтобы такие очень обыкновенные выражения, как «у хаті в и, як у віночку; хліб випечений, як сонце; сама сидить, як квіточка» (47), не были основаны на внутренней форме слов; но выражен ный в них переход мысли от представления главного предмета, который и сам по себе ясен, к представлению другого предмета, прибавляющего к первому только новую черту, есть уже довольно сложное и позднее явление. Если бы сравниваемый предмет первоначально мог предшество вать своему символу, то следовало бы предположить, что слово может выражать предмет сам по себе, причем и са мое сравнение оказалось бы лишним, потому что мысль и без него постигла бы сущность предмета. Но сравнение необходимо: выше мы старались показать, что нельзя представить себе первого двучленного предложения иначе как в виде сравнения, что и одно слово в живой речи есть переход от чувственного образа к его представлению или 201
Α. Α. ПОТЕБНЯ
символу, и потому должно быть названо сравнением. И в слове и в развитом сравнении исходная точка мысли есть восприятие явления, непосредственно действующего на чувства; но в собственном сравнении это явление аппер ципируется или объясняется два раза: сначала непосред ственно, в той половине сравнения, которая выражает символ, потом — посредственно, вместе с этою—во второй половине, содержание коей более близко к самому мысля щему и менее доступно непосредственному восприятию. Так в двустишии: Ой зІрочка зійшла, усе поле освітила, A діѳчина вийшла, козаченька звеселила —
поэтическое, образное понимание второго стиха возможно только под условием перехода мысли от зари к девице, от света к веселью, потому что хотя слова заря, девица и сами по себе, каждое по-своему указывают на свет, но это их этимологическое значение дается далеко не с первого разу. Ясно также, что упомянутый переход требуется не объективными свойствами звезды, света, девицы, веселья, а относительно субъективным их изображением в языке, отношениями представлений зари и девицы, света и кра соты, света и веселья, установленными только системою языка. Известно, что содержание народной поэзии составляет не природа, а человек, то есть то, что есть самого важного в мире для человека. Если человек обстанавливается в ней картинами природы в таких, например, началах песен, как следующее: Летів крячок на той бочок, Жалібненько крикнув; Горе ж мені на чужині, Що я не привикнув, или: Під горою високою Голуби літають; Я роскоші не зазнаю, A літа минають,
то это делается не из каких-либо артистических соображе ний, не потому, почему живописец окружает группу лиц приличным ландшафтом; как бы ни был этот ландшафт тесно связан в воображении живописца с лицами картины и как бы он ни был необходим для эстетического действия этой картины, но он может быть оставлен вчерне или толь202
мысль и язык ко намечен, тогда как человеческие фигуры уже окончены, или наоборот. В поэзии, на той ступени ее жизни, к какой принадлежат примеры, подобные приведенным, необходи мость начинать с природы существует независимо от сознания и намерения, и потому ненарушима; она, так сказать, размах мысли, без которого не существовала бы и самая мысль. Человек обращается внутрь себя только от внешних предметов, познает себя сначала только вне себя; внутренняя жизнь всегда имеет для человека непо средственную цену, но сознается и уясняется только испод воль и посредственно. Хотя общий тон песни определен еще до ее начала настроением певца, хотя в этом настроении должны за ключаться причины, почему из многих наличных восприя тий внешней природы мысль обращается к тем, а не дру гим, почему в данном случае певец выразит в слове полет птицы, а не другой предмет, вместе с этим обнимаемый его взором; но тем не менее в началах, вроде упомянутых, слышится нечто произвольное. Кажется, будто природа импонирует человеку, который освобождается от ее давле ния лишь по мере того, как посредством языка слагает внешние явления в систему и осмысливает их, связывая с событиями своей душевной жизни. К положительному сравнению или, что на то же вый дет, к представлению и значению как стихиям отдельного слова примыкают приметы. При некотором знакомстве с языком легко заметить, что примета в своем древнейшем виде есть развитие отдельного слова, видоизменение срав нения. Так, примета «если·звенит в ухе, то говорят об нас» образовалась только потому, что до нее было в языке сравнение звона со словом. Однако примета заключает в себе моменты, каких не было в сравнении. В последнем символ только приводил на мысль значение, и связь между тем и другим представлялась существующею только для мыслящего субъекта и внешнею по отношению к сравни ваемым явлениям; в примете эта связь переносится в са мые явления, оказывается существенною принадлежностью их самих: крик филина может быть не замечен тем, кому он вещует смерть, но тем не менее этот человек должен умереть; лента, виденная мною во сне, предвещает мне дорогу, хотя я сам и не могу объяснить себе этого сна. Притом примета предполагает, что лежащие в ее основа нии члены сравнения тесно ассоциировались между собою 203
Α. Α. П0ТЕБНЯ
и расположились так, что в действительности дан только первый, вызывающий своим присутствием ожидание вто рого. В сравнении «погасла свеча, не стало такого-то» оба члена или налицо, или если только в мысли, то так, что не требуют дополнения со стороны новых восприятий; но в примете «его свеча (горевшая перед ним или в его руках в известном торжественном случае) погасла, он умрет» второй член есть ожидаемое событие. Почти то же будет, если вместо неизвестного будущего поставим неизвестное же, представляемое происходящим теперь или свершив шимся. Во всяком случае, примета по отношению к срав нению есть приобретение мысли, расширение ее гори зонта. Примета не есть причинное отношение членов срав нения: звон, слышимый мною в ушах, не производит пересудов обо мне и хотя находится с ними в предметной связи, но так, что связь эта для меня совершенно неопре деленна; однако от приметы — ближайший переход к причинной зависимости. Образование категории причины объясняют сочетанием доставляемых общим чувством впечатлений напряжения мускулов с мыслию о желаемом предмете. Простейшие условия появления этой категории находим уже в ребенке. В нем воспоминание его собствен ного крика, требующего известных усилий, ассоциирова лось с воспоминанием того, что вслед за криком его начи нали кормить; он пользуется криком как средством производить или получать пищу, но еще не имеет катего рии причины. Для создания этой последней нужно перене сти отношения своих усилий к вызываемому ими явлению на взаимные отношения предметов, существующие незави симо от мыслящего лица и постигаемые им только посред ственно. Этот процесс застает уже в языке сравнение и примету и примыкает к ним. Для нас по крайней мере более чем вероятно, что в чарах, так называемых теперь симпатических средствах и тому подобных явлениях, основанных на языке, человек впервые пришел к сознанию причины, то есть создал ее. Невозможно объяснить, как человек стал лечить болезнь (рожу и многие другие) огнем, если упустишь из виду, что до этого существовало сравнение огня с болезнью, представление последней ог нем; никому бы не пришло в голову распускать ложные слухи, для того чтоб отливаемый в это время колокол был звонче, если б еще прежде не было в сознании сближения 204
мысль и язык звона и речи, молвы. Подобными отношениями даже в глазах современного простолюдина связано многое в мире, а прежде было связано все. Установляемая таким путем связь между явлениями субъективна с точки зрения той связи, которая нам кажет ся истинною и внесена в наше миросозерцание умственны ми усилиями многих тысячелетий; но понятия объективного и субъективного относительны, и, без сомнения, придет время, когда то, что нам представляется свойством самой природы, окажется только особенностью взгляда нашего времени. Для понимания важности, какую имел для чело века совершившийся в языке переход от сравнения к причине, следует представлять эту первобытную категорию причины не неподвижным результатом относительно слабой умственной деятельности, а живым средством познавать новое. Нет ничего легче, как с высоты, на которую без нашей личной заслуги поставило нас современное развитие человечества, презрительно взирать на все, от чего мы уже отошли на некоторое расстояние. Гордясь, например, тем, что мы уже не верим в приметы, что мы уже не язычники, без особенных усилий мысли можем объявить все, связан ное с созданием мифов, за уродливый плод болезненного воображения, за горячечный бред. Но и при полном убеж дении в законности того младенческого понимания явле ний и их связи, какое видим в языке, весьма трудно заполнить пропасть, отделяющую это понимание от науч ного. Впрочем, мысль о непрерывной причинной связи простейших проявлений умственной деятельности с наибо лее сложными давно уже не новость. Мы приведем отно сящееся сюда место из Жан Поля, который, как педагог и вообще как мыслящий человек, хорошо понимал чрезвы чайную важность первых шатких шагов детской мысли для позднейшего развития. «На низшей ступени, там, где еще только начинается человек (и кончается животное), первое легчайшее срав нение двух представлений... есть уже острота (Witz)» (120, т. XVIII, § 45). «Остроумные сближения суть первородные создания стремления к развитию, и переход от игры остро умия к науке есть только шаг, а не скачок... Всякое изоб ретение есть сначала только острота» (120, т. XXIII, стр. 93). Остроумие (Witz) есть непосредственное творче ство. «Самое слово Witz обозначало прежде способность знать, как и английский глагол wit, знать, существительное 205
Α. Α. ПОТЕБНЯ
wit, рассудок, разум, смысл. Вообще довольно часто одно слово обозначает и остроумие и дух вообще: сравни esprit, spirit, ingeniosus». «Точно таким образом, как и остроумие, но с большею напряженностью сравнивает и проницательность ума (Scharfsinn) и глубокомыслие (Tiefsinn)». «С объективной стороны эти три направления разнятся между собою. Остроумие находит отношение сходства, то есть частного равенства, скрытого за большим несходст вом; проницательность — отношение несходства, то есть частного неравенства, скрываемого преобладающим равен ством; глубокомыслие за обманчивою наружностью явле ний находит полное равенство...». «Остроумие сравнивает преимущественно несоизмери мые величины, ищет сходства между миром телесным и духовным (например, солнце—истина), другими словами — уравнивает себя с тем, что вне, следовательно, два непо средственные восприятия (Anschauungen)... Отношение, находимое остроумием, — наглядно (есть первичное, пости гаемое слушателем сразу), тогда как, напротив, проница тельность, в найденных уже отношениях соизмеримых и сходных величин находящая и различающая новые отно шения... требует, чтобы читатель (или слушатель) повторил за исследователем весь труд исследования. Проницатель ность, как остроумие, возведенное в степень, сравниваю щее не предметы, а сравнения, согласно со своим немецким именем (Scharfsinn; острое разделяет, рассекает), сызнова делит, данные уже сходства». «Затем развивается третья сила, или, лучше сказать, одна и та же совсем всходит на горизонт. Это — глубоко мыслие... которое стремится к равенству и единству всего того, что наглядно связано остроумием и рассудочно (verständig), разрознено проницательностью. Глубокомы слие— сторона человека, обращенная к незримому и высо чайшему» (120, т. XVIII, § 43). По поводу этой выписки заметим следующее: Во-первых, насчет самого слова остроумие. Никакой разумный педагог не усомнится, что игра ребенка заклю чает в себе в зародыше и прообразует позднейшую дея тельность, свойственную только взрослому человеку, точно так, как слово есть первообраз и зародыш позднейшей поэзии и науки. Известна также характеризующая ребенка смелость, с какою он объясняет свои наличные восприятия 206
мысль и язык прежними: неуклюжий кусок дерева превращается в его воображении и в лошадь, и в собаку, и в человека в самых разнообразных видах. Дитя совершенно серьезно принима ет к сердцу оскорбления, в шутку наносимые его кукле, потому что апперципировало ее образ теми рядами вос приятий, которые ложатся в основание нашего уважения к человеческому достоинству, любви к ближнему и т. п. и сравняло между собою куклу и себя, предметы для нас весьма различные. Факты, подобные последнему, показы вают, что считать эти первоначальные сближения за остроты в обыкновенном смысле этого слова так же оши бочно, как в первой деятельности ребенка находить грани цы между трудом и развлечением, в первом слове видеть прилагательное или глагол. Называя известное сближение остроумным, мы тем самым предполагаем в себе сознание других отношений, которые считаем истинными; если же нам нечему противопоставить остроту, то она есть для нас полная истина. Во-вторых: средство, разрушающее прежние сравнения (и причинные отношения сравниваемых членов), сила, на зываемая Жан Полем «Scharfsinn», есть не что иное, как отрицание; по крайней мере это последнее имеет все при знаки, находимые Жан Полем в проницательности. а) Отрицание есть отношение соизмеримых величин. Non-A само по себе, независимо от всего остального, не мыслимо, не заключает в себе никаких причин, по которым оно могло бы прийти на мысль. Полное отрицание невоз можно. Так как действительность дает мысли только поло жительные величины, то отрицание должно быть резуль татом известного столкновения этих величин в сознании. Как происходит это столкновение, можно видеть из сле дующего: если кто говорит: «Эта бумага не бела», то, зна чит, первое впечатление заставило его воспроизвести прежнюю мысль о белизне бумаги, а следующее вытесни ло эту мысль из сознания. Первый акт мысли образовал суждение положительное, в котором одна стихия вызвала другую, то есть имела с нею общие стороны; но предикат не мог удержаться при давлении следующего восприятия, которое будет выражено и словом, если скажем: «Это не белая, а серая бумага». Разделим противоречащие друг другу предикаты таким количеством других актов мысли, которое достаточно для того, чтобы при мысли о серой бумаге помешать воспроизведению мысли о белизне, и мы 207
Α. Α. П0ТЕБНЯ
получим положительное суждение «бумага сера». Отсюда видно, что отрицание есть сознание процесса замещения одного восприятия другим, непосредственно за ним следую щим. Для изменения предполагаемого чистого поп-A в дей ствительную величину, то есть в неполное отрицание, необ ходимо прибавить к нему обстоятельство, вызывающее его в сознание; это обстоятельство может быть только поло жительною величиною, однородною и сравниваемою с поп-А. Легко применить это к языку и простейшим формам поэзии. И здесь основная форма есть положительное срав нение: отрицание примыкает -к нему, развивается из него, есть первоначально отрицательное сравнение, и только впоследствии стирает с себя печать своего происхождения. Как будто несколько книжная пословица «власть не сласть, а воля не завидная доля» возможна только потому, что в языке роднятся представления свободы и счастия, что воля есть именно завидная доля. Кашубская пословица «тьма не ест людей, но валит их с ног» предполагает мысль, что тьма действительно ест людей, что будет по нятно, если вспомнить, что тьма (польское ста, ночной мотылек) есть мифическое существо, тождественное с сербским ѳештицею, съедающею сердце. Так и во многих других случаях. Поэтому нам кажется весьма древнею такая форма отрицания, в которой этому последнему пред шествует утвердительное сравнение: I по той бік гора, I по сей бік гора, A між тими та гіроньками Ясная зоря; Ой то ж не зоря, Ой то ж не ясна, Ой то ж, то ж моя та дівчинонька По воду пішла.
Судя по сжатости и темноте, позднее упомянутой такая форма, в которой положительное сравнение не выражается словами: Не буйные ветры понавеяли, Незваные гости понаехали.
Применение созданных уже категорий в науке, в сущности, есть повторение тех приемов мысли, коими создавались эти категории. Первое научное объяснение факта соответ ствует положительному сравнению; теория, разбивающая 208
мысль и язык это объяснение, соответствует простому отрицанию. Для человека, в глазах которого ряд заключенных в языке сравнений есть наука, мудрость, поэтическое отрицание есть своего рода разрушительная критика. б) Из предшествующего видно и второе сходство отри цания с проницательностью, именно большая сложность сочетаний в отрицании, чем в сравнении. Впрочем, эта сложность без дальнейших определений столь же мало может быть исключительным признаком отрицания, как и предполагаемая его пониманием необходимость просле дить весь предшествующий ход мысли. Не то ли самое в сложном сравнении, например, листьев с разумом или пера со словом? Хотя исходная точка языка и сознательной мысли есть сравнение и хотя все же язык происходит из усложнения этой первоначальной формы, но отсюда не следует, чтобы мысль говорящего при каждом слове должна была прохо дить все степени развития, предполагаемые этим словом. Напротив, в большинстве случаев необходимо забвение всего предшествующего последней форме нашей мысли. Каким образом, например, возможно было бы существо вание научного понятия о силе, если бы слово сила (корень си, вязать) постоянно приводило на мысль представление вязанья, бывшее одним из первых шагов мысли, идеализи рующей чувственные восприятия, но уже постороннее для понятия силы? Язык представляет множество доказательств, чт.о такие явления, которые, по-видимому, могли бы быть непосред ственно сознаны и выражены словом, на самом деле пред полагают продолжительное подготовление мысли, оказы ваются только последнею в ряду многих предшествующих, уже забытых инстанций. Таковы, например, деятельности бежать, делать, предметы вроде частей тела и проч. Пред положим, например, что слово гр, гар (или какая-нибудь более древняя его звуковая форма) имеет первоначальное значение горения и огня. В этом слове апперципируется потом уменьшение горючего материала при горении и уменьшение снеди, по мере того как едят, откуда слова жрети, жрать получают значение есть. В слове с этим последним значением сознается чувственный образ горла, которое сначала представляется только пожирающим, истребляющим пищу, подобно огню. Такое значение аппер ципирует образы, обозначаемые теми же или подобными 209
Α. Α. ПОТЕБНЯ
звуками: малорусское джерело, гирло (устье); великорус ское жерло и т. п. Преобладающее в последних словах значение отверстия (кажется, более сложное, чем значение человеческого горла) очень далеко от первоначального зна чения огня и потому не приводит его на память; степень забвения мысли А соответствует количеству других мыс лей, отделяющих ее от Б, которое в эту минуту находится в сознании; благодаря этому в приведенном выше примере мысль может сосредоточиться на значении отверстия, не возвращаясь на пути, которыми пришла к его сознанию. По мере того как мысль посредством слова идеализи руется и освобождается от подавляющего и раздробляю щего ее влияния непосредственных чувственных восприя тий, слово лишается исподволь своей образности49. Тем самым полагается начало прозе, сущность коей — в извест ной сложности и отвлеченности мысли. Нельзя сказать, когда начинается проза, как нельзя точно определить вре мени, с которого ребенок начинает быть юношей. Первое появление прозы в письменности не есть время ее рожде ния, еще до этого она уже есть в разговорной речи, если входящие в нее слова — только знаки значений, а не, как в поэзии, конкретные образы, пробуждающие значение. Количество прозаических стихий в языке постоянно увеличивается согласно с естественным ходом развития мысли; самое образование формальных слов — граммати ческих категорий — есть подрыв пластичности речи. Проза рождается не во всеоружии, и потому можно сказать, что прежде было ее меньше, чем теперь. Тем не менее, не противореча мысли, что различные степени живости внут ренней формы слов в различных языках могут условливать большую или меньшую степень поэтичности народов, что, например, такие прозрачные языки, как славянские и гер манские, более выгодны для поэтического настроения от дельных лиц, чем французский, следует прибавить, что нет такого состояния языка, при котором слово теми или дру гими средствами не могло получить поэтического значения. Очевидно только, что характер поэзии должен меняться от свойства стихий языка, то есть от направления образую щей их мысли и количества предполагаемых ими степеней. История литературы должна все более и более сближаться с историею языка, без которой она так же ненаучна, как физиология без химии. Важность забвения внутренней формы — в положитель210
мысль и язык ной стороне этого явления, с которой оно есть усложнение или, как говорит Лацарус, сгущение мысли. Самое появле ние внутренней формы, самая апперцепция в слове сгуща ет чувственный образ, заменяя все его стихии одним пред ставлением, расширяя сознание, сообщая возможность движения большим мысленным массам (см.: 128, стр. 331, 334; 132, стр. 218). Затем в ряду вырастающих из одного корня представлений и слов, из коих последующие испод воль отрываются от предшествующих и теряют следы своего происхождения, сгущением может быть назван тот процесс, в силу которого становится простым и не требую щим усилия мысли то, что прежде было мудрено и сложно. Многие на вопрос, ходят ли они, воспринимают ли извне действия, как копать, рубить, или качества, как зелень и проч., ответят утвердительно, не обратив внимания на про тиворечие, заключенное в вопросе (чувственное восприятие качеств или действия, вообще не подлежащего чувствам) и не думая о том, что можно вовсе не сознавать ни дейст вия, ни качества. Известно, что истина, добытая трудом многих поколений, потом легко дается даже детям, в чем и состоит сущность прогресса; но менее известно, что этим прогрессом человек обязан языку. Язык есть потому же условие прогресса народов, почему он орган мысли отдель ного лица. Легко увериться, что широкое основание деятельности потомков, приготовляемое предками, — не в наследствен ных физиологических расположениях тела и не в вещест венных памятниках прежней жизни. Без слова человек остался бы дикарем среди изящнейших произведений искусства, среди машин, карт и т. п., хотя бы видел на деле употребление этих предметов, потому что как же учить немым примером даже наукам, требующим нагляд ности, как передать без слов такие понятия, как наука, истина и проч.? Одно только слово есть monumentum aère perennius; одно оно относится ко всем прочим средствам прогресса (к которым не принадлежит их источник, чело веческая природа) как первое и основное. Мысль о наследственности содержания языка заключа ет в себе противоречие и требует некоторых дополнений. Возможность объяснить значение языка для мысли вся основана на предположении, что мысль развивается изнут ри; между тем сообщение опыта как чего-то внешнего нару шает эту субъективность развития. Выше мы видели, что 211
Α. Α. ПОТЕБНЯ
язык есть полнейшее творчество, какое только возможно человеку, и только потому имеет для него значение; здесь возвращаемся к упомянутому уже вначале факту, что мы перенимаем, берем готовый язык, — факту, который оди наково может быть обращен и против мнения о сознатель ном изобретении и о бессознательном возрастании языка из глубины души. Эти недоумения нетрудно решить на основании предшествующего. Что передаем мы ребенку, который учится говорить? Научить, как произносятся звуки, мы не можем, потому что сами большею частью не знаем, да если б и знали, то учить бы могли только на словах. Дитя произносит звуки, то есть в нем так же действует телесный механизм, как и в первом человеке; оно любит повторять услышан ные слова, причем создавало бы новые членораздельные звуки в силу действия внешних впечатлений, если бы не было окружено уже готовыми/Даже тогда, когда мы пря мо показываем, как обращаться, например, с пером, мы не передаем ничего и только возбуждаем, даем другому случай получить впечатление, которое внутренними, почти неисследимыми путями проявляется в действии. Еще менее возможна передача значения слова. Значение не передает ся, и повторенное ребенком слово до тех пор не имеет для него смысла, пока он сам не соединит с ним известных образов, не объяснит его восприятиями, составляющими его личную, исключительную собственность. Апперцепция есть, конечно, явление вполне внутреннее. Дитя может придавать суффиксу -оѳ значение лица, производящего то, что обозначено корнем, может думать, что Порохов — тот, что порох делает; но всякое ложное понимание было бы невозможно, если б значение давалось извне, а не созда валось понимающим. Говорящие дают ребенку только случай заметить звук. По выражению Лацаруса, восприятие ребенком пустого звука можно сравнить с астрономическим открытием, что на таком-то месте неба должна быть звезда; открытие самой звезды, условленное этим, — то же, что создание значения звуку. Мы уже упомянули, что сознание в слове многих предметов, подлежащих чувствам, является отно сительно поздно. Без помощи языка, в котором есть слово горло, столько же поколений должно бы было трудиться над выделением горла из массы прочих восприятий, сколь ко нужно было для создания самого слова горло;' совре212
мысль и язык менный же ребенок, в котором бессознательно сложилась мысль, что слово что-нибудь да значит, скоро и легко объяснит себе звуки упомянутого слова образом самого предмета, на который ему указывают. Образ этот не сме шается с другими, потому что обособляется и сдерживает ся словом, которое с ним связано. При этом путь мысли ребенка сократился; он сразу, минуя предшествующие значения (например, огня и пожирания), нашёл искомое значение слова. Известно, что слова с наглядным значением понимают ся раньше отвлеченных, но ход понимания тех и других в общих чертах один и тот же. «Положим, — говорит Лацарус, — что дитя имеет уже известное число образов с соот ветствующими им словами: есть, пить, ходить, бежать и проч.; оно еще не умеет выразить своих отношений к этим образам: хочет есть, но говорит только: «есть», взрослые говорят между собою и к нему: «мы хотим есть», и дитя замечает сначала это слово, а потом и то, что желание предшествует исполнению. Дитя хочет пить и протягивает руку к стакану, а у него спрашивают: «Хочешь пить?» Оно видит, что желание его понято и названо словом хочешь. Так выделяется и значение слов: ты, мой, твой и проч. Кто держит вещь, тот говорит «мое» и затем не отдает друго му; кто дает, тот говорит «твое» и т. д. (108, т. II, глава 3, стр. 178). Начало пониманию отвлеченного слова полага ется его сочетанием с конкретным образом (например, мое с образом лица, которое держит), откуда видно, что, на пример, местоимение, замеченное ребенком, сначала для него вовсе не формальное слово, но становится формаль ным по мере того, как прежние его сочетания с образами разрушаются новыми. Если б притяжательное мой слыша лось ребенком лишь от одного лица и об одной только ве щи, то хотя бы оно и не слилось с образами этого лица и этой вещи (если и то и другое имеет для него свое имя), но не навсегда осталось бы при узком значении такой-то при надлежности такому-то человеку; местоимение обобщается от перемены его обстановки в речи. Здесь видно, как раз лично воспитательное влияние языков, стоящих на разных ступенях развития внутренней формы. Быстрое расширение понимания слова ребенком оканчивается там, где остано вился сам язык; затем начинается то медленное движение вперед, результаты коего обнаруживаются только столе тиями. В одном из малайских языков (на островах Друж213
Α. Α. П0ТЕБНЯ
бы) личные местоимения не отличаются от наречий места: мне значит вместе и сюда (к говорящему), тебе— туда (по направлению ко второму лицу), например: «когда го ворили сюда многие женщины», то есть говорили нам; «я, может быть, говорил туда неразумно», то есть сказал вам глупость. Такой язык не может образовать понятия о ли це независимо от его пространственных отношений; но если бы в европейце сложилось сочетание местоимения с представлением движения, направления, то это сочетание было бы немедленно разорвано другими, уничтожающими всякую мысль о пространстве.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА 1
Так, Тидеман (XVIII в.) и многие другие. См.: 126, стр. 5—12. «Нет особого рода движения, соответствующего осязанию, потому что этому чувству подлежат массы, которые сами не движутся, а толь ко приводятся в движение» (93, стр. 75). 3 См. указание на Фосса и Пассова (96, стр. 79—80). 4 Но так как умственное развитие начинается с чувственного вос приятия, то представленная Беккером система дифференцирования понятий не имеет ничего общего с ходом развития человеческой мысли. 5 То есть «der Weltgeist», который в природе проявляется в своем «Anders-sein», инобытии, а в человеке — в своем «Ansich». 6 Из многих доказательств, убеждающих в совершенном различии логики и языкознания (см.: 128, стр. 145—224), мы приведем здесь только определение логики, согласно со взглядом одного из глубочай ших мыслителей нашего века, Гербарта: логика есть наука об условиях существования мысли, независимых от ее а) происхождения и б) со держания, а) По первому признаку она есть наука гипотетическая; она основана на предположении, что есть известные понятия, сужде ния, заключения, и принимает эти формы мысли как они ей даны, не доискиваясь их происхождения, тогда как, напротив, данные языко знания осмысливаются только своею историею, и языкознание есть наука генетическая, б) Логика спрашивает не о том, верна ли данная ей мысль действительности, потому что такой вопрос, относящийся к самому содержанию мысли, превратил бы логику, смотря по этому содержанию, в ботанику, историю и т. д., а о том, верна ли мысль (какова бы они ни была) сама по себе. Логика, например, ничего не имеет против предрассудка «карканье ворона предвещает несчастье» и говорит, что это — мысль, мыслимая, заключающая в себе одно из необходимых условий истины; но о суждениях: «мысль без языка невозможна» и «есть языки, в которых значительная доля мысли го2
214
мысль и язык ворящего ими народа не выражается» — логика скажет, что они, вместе взятые, не составляют мысли. Форма, которой она не нашла в последнем случае (равенства а самому себе), как и все логические формы, до того чужда всякому содержанию, что любое понятие может быть ее содержанием. Такому формальному характеру логики проти воположна реальность языкознания, для которого необходимо знать, действительно ли существуют именно те, а не другие признаки поня тия. Грамматические формы составляют уже известное содержание по отношению к формам, рассматриваемым логикою (см.: 103, стр. 19, 51). 7 В изложении антиномий Гумбольдта мы следуем Штейнталю (см.: 126, стр. 61 и следующие, стр. 118 и следующие). 8 Необходимые объяснения того, каким образом слово производит высшие формы мысли, будут изложены после; здесь мы можем только сказать, что взгляд Гумбольдта вполне подтверждается позднейшими психологическими исследованиями. 9 Таким образом, и другой вид того же противоречия, срединное положение языка между познающим лицом и сознаваемым миром, примиряется тем, что возможность познания истины основывается на первоначальном согласии (внутреннем единстве?) человека с миром (см.: 106, т. III, стр. 263). Впрочем, сам Гумбольдт слегка только касается этого вопроса. 10 Но (заметим противоречие) это стремление к общему, одина ковому для всех осуществляется только различными путями, и раз нообразие далекого от ложной односторонности выражения (обще)че ловеческих свойств (народами) бесконечно (см.: 106, т. VI, стр. 32). Предполагаемое этим возрастание определенности народных характе ров совершенно согласно с приведенною выше мыслью, что в неде лимом стремление к цельности увеличивается вместе с чувством ин дивидуальности, которое должно расти, потому что жизнь углубляет сначала малозаметные духовные особенности лица. 11 Может быть, уместно будет привести здесь следующее очень удоб ное определение метафизики: «Познание мира и нас самих приносит с собою многие понятия, которые становятся тем несоединимее в мысли, чем более уясняются. Важная задача философии — так видоизменить эти понятия, как это требуется особенностью каждого из них. При этом видоизменении прибавится к ним нечто новое, посредством коего будет устранена их несовместимость. Это новое можно назвать до полнением. Наука о такой обработке понятий есть метафизика» (103). 12 Шеллинга, Ренана (см.: 126). 13 Вместе с тем уменьшается важность чувств для организма. Поте ря зрения, слуха может быть местным злом и совместима со здоро вьем; гораздо опаснее потеря обоняния и вкуса, а с прекращением общего чувства кончается жизнь. 14 О чувственных восприятиях ср.: ПО, т. 2, стр. 168 и след. и 128, § 86, 89, 90. 15 Мысль, что исходною и единственною доступною произволу точкою при намеренном произношении звука служит его образ, находя щийся в сознании, верна только в применении к большинству говоря215
Α. Α. ПОТЕБНЯ
щих, наделенных от природы слухом. Для глухонемого, которого учат говорить, указывая на соответствие отдельных начертаний звуков изве стным положениям и движениям органов, намеренно изменяемою целью становится не образ звука, которого никогда не было в его сознании, а состояние общего чувства, сопровождавшее произношение звука. За воспоминанием этого чувства у него следует самое движение органов и звук. 16 Если скажем, что согласная есть форма гласной, то хотя из этого и будем в состоянии объяснить, что одна без другой существовать не может, но принуждены будем прийти к нелепому заключению, что так как мы слышим согласную или впереди, или позади гласной, то и фор ма вообще может даваться нам прежде или после содержания, отдельно от него, тогда как на деле такое отделение содержания от формы невозможно. Если же предположим, что в самой согласной есть глас ная, потому что форма без содержания быть не может, то выйдет, что содержание, которое мы привыкли считать самым важным в настоящем случае, не имеет для нас никакого значения, потому что никто не ценит согласной по этой незаметной в ней гласной стихии. Подобным образом следовало бы принять, что если согласная есть форма глас ной, то голос — форма дыхания, так что содержание (дыхание) будет возможно без формы. Вводимое Беккером различие гласной от со гласной, состоящее в том, что материал (дыхание и голос) или вполне и так индивидуализирован в известной форме, что в звуке форма преобладает над содержанием (как в согласных), или же так, что ма териал (Stoff) не вполне индивидуализирован формою и преобладает над нею, как в гласных (см.: 93, стр. 33),— такое различие не имеет смысла. Всякий членораздельный звук индивидуализирован вполне, потому что резко отличается от всех остальных; преобладания формы над содержанием или наоборот в нем быть не может. 17 Гумбольдт, по-видимому, противного мнения: «В слоге — не два звука или более, как может казаться по нашему способу писать, но один, произнесенный известным образом» (106, т. VI, стр. 170); но это только, по-видимому, потому, что он признает существование двух взаимно определяющих друг друга и определительно различаемых и слухом и абстракцией) рядов звуков, то есть согласных и гласных. 18 У Гумбольдта прибавлено: «Если при этом захотим считать тот и другой самостоятельными», то есть отдельно существующими. Мы этого не хотим, но несамостоятельность их вовсе не такова, как неса мостоятельность формы и материала или содержания. 19 Многие другие места показывают, что под намерением (Absicht) Гумбольдт не понимает здесь ничего произвольного. 20 О рефлексивных движениях и членораздельном звуке смотри: НО, т. 2, стр. 210—224. Ср. также 128, § 87 и 108, т. II, стр. 37 и ел. 21 В этом смысле мы назвали выше язык междометий общепонятным. 22 Мы не говорим, будет ли первичное слово для звука изображать его как действие или как предмет, потому что при создании слова обе эти точки зрения вовсе не существуют. 23 То, что говорит Гумбольдт о третьем способе обозначения, по ко торому сходные понятия получают сходные звуки, сюда не относится, потому что при этом «не обращается внимания на характер самих зву ков» (106, т. VI, стр. 82). 216
мысль и язык 24 Потому что, как мы понимаем это место, значение во всяком сло ве обозначается символически. 25 Обыкновенно символическое значение звука совпадает не со внут реннею формою, а с тем значением слова, которое мы назвали субъ ективным. Так, например, внутренняя форма слова милый — вероятно, представление мягкости (оно одного корня с молоть), а символическое значение звука в милый — это ощущение, сходное с тем, какое воз буждается в нас милым предметом. Иначе и не может осмысливаться звук в словах, в которых забыта внутренняя форма; но если эта форма помнится, то значение звука может быть сходно и с нею. 26 Об апперцепции см.: 132, стр. 74—77. 27 Само собою, что как здесь, так вообще в психологии слова, ука зывающие на пространственные отношения явлений, имеют только сим волическое значение. Сознание не есть сцена, на которую всходят представления и где за теснотою не могут многие вдруг поместиться; бессознательность не есть пространство за кулисами, куда удаляются представления, вытесняемые со сцены. Сознание не есть также свет, то озаряющий по неизвестным причинам те или другие представления, то оставляющий их во мраке; не есть внутреннее око, столь же отличное от того, на что обращено, как глаз наш — от предмета, на который смотрит. Сознание —не посторонняя для представлений сила, а их соб ственное состояние. Случается, когда мы заняты чем-нибудь, слышать бой часов, не обратить внимания на число ударов и, однако, после верно вспомнить это число; не дослышав слова, мы просим говорившего повторить, но до его ответа уже успели дополнить недослышанное и не нуждаемся в повторении. Эти и им подобные явления могут навести на мысль, что бессознательные впечатления, содержание коих хотя и есть в душе, но столь нам чуждо, как и не действующие на нас предметы внешнего мира, предшествуют сознательным восприятиям, что сознание относится к бессознательности, как действие к страданию. Но в приведенных при мерах впечатления находятся в сознании с первого раза: звуки недо слышанного слова схвачены нами, но не вполне; бой часов — тоже, но как сумма испытанных нами потрясений, а не как число ударов, по которому мы узнаем время. Апперцепция, объяснение и дополнение следует здесь за перцепциею, но и эта последняя есть уже деятельность души, есть уже сознание. Как физический атом уже действует в то время, как получает потрясение извне, и страдание его есть уже воз действие, так и известное состояние души мы можем назвать страда тельным впечатлением, если имеем в виду его внешние причины; но должны считать живым воздействием, если вспомним, что та же при чина в другой натуре вызвала бы другое состояние. Таким образом, в сознании и в бессознательности мы можем видеть и деятельность, и страдание, и это, конечно, не говорит нам, что они такое сами по себе. 28 Штейнталь (123, стр. 107—117) называет состояние представле ний несознаваемых, но готовых перейти в сознание, дрожанием (Schwin gende Vorstellungen). 29 Мать советует дураку говорить тем, которые несут мертвого: «Канун да ладан», а дурак таким образом приветствует и свадьбу (см.: 4; вып. 2, стр. 17).
217
Α. Α. ПОТЕБНЯ 30 В малорусской сказке про Ивана Голика один из двух братьев хочет из трех дубов срубить комору, а другой из тех же деревьев сде лать виселицу. 31 «Человек стремится придать предметам, действующим на него множеством своих признаков, определенное единство, для выражения коего [um ihre (dieser Einheit) Stelle zu vertreten] требуется внешнее, звуковое единство слова. Звук не вытесняет ни одного из остальных впечатлений, производимых предметом, а становится их сосудом (wird ihr Trager) и своим индивидуальным свойством, соответствующим свойствам предмета, в том виде, как этот предмет был воспринят лич ным чувством всякого, прибавляет к упомянутым впечатлениям новое, характеризующее предмет> (106, т. VI, стр. 52). Это новое, прибавляе мое к предмету словом, есть не представление, а, скорее, то, что мы выше назвали внутреннею формою звука. 32 Указания на основные различия грамматики языков можно най ти в сочинении Штейнталя (124). 33 Предполагаем, что это слова первобытные, ономато-поэтические и лишенные еще всяких грамматических определений; но это собствен но фикции, потому что, например, слово цюця носит на себе следы многих внутренних и внешних изменений. Оно, во-первых, существите льное, подобно всем остальным в наших языках имеющее чисто фор мальное окончание; во-вторых, имеет удвоение, которого нельзя пред полагать в корне (корень, вероятно, ку. Сравни греческое χύ-ων литовское szu, латинское ca-nis отлично по гласной) и по звукам гар монирует с малорусским наречием, относительно поздним. 34 «Как без языка,— говорит Гумбольдт,— невозможно понятие, так без него не было бы для души и предмета, потому что и всякий внешний предмет только посредством понятия получает для нее полную существенность» (106, т. VI, стр. 59). Мы прибавим, что понятие раз вивает только то, что давно уже до него. 35 «Так фабрикуют мысли. С этим можно Сравнить хоть ткацкий, например, станок. В нем управленье нитью сложно: То вниз, то вверх снует челнок, Незримо нити в ткань сольются; Один толчок — сто петель вьются». («Фауст». Пер. И. А. Холодковского) 36 Сравни польскую «Nie kijem, ino palka»; сербские «Hnje по iHHJH, веть по врату» (36, № 216); «Hnje украо, него узео, да нико не види» (36, № 219); «Не 6oJHMce, но ме je страх» (говорится в шутку, когда кто скажет, что не боится (36, № 194). «Узео наше огнило, на му надьео име оцило», когда кто, взявши чужое, переиначит его нем ного, чтоб не узнали (36, № 330), и проч. 37 Поэтому мы имеем возможность сосредоточить мысль на слове, взятом отдельно от своего содержания, что довольно затруднительно для ребенка. Выписываем относящееся сюда место из предисловия к одному малоизвестному букварю: «Может случиться, что ученик не будет отделять слова от предмета, например, если спросить его, какой звук (то есть какая гласная) в слове стол, может случиться, что он будет смотреть на стол и не находить там никакого звука. В таком случае нужно довести его до того, чтобы он мог представлять себе
218
мысль и язык слово как нечто отдельное от предмета. Этого можно достигнуть объ яснением неизвестных ему слов» (Завадский). 38 По Гримму, brot родственное с английским breotan и предпола гаемым древненемецким briotan, brechen, ломать, так: что brot — то, что ломают или кусают, дробят зубами. 39 Можно, кажется, найти довольно подобных славянских анекдотов и пословиц. «Heno3HajeM ja нашего бунгура» (кукурузной или пшенич ной каши), казао некакав херцеговац, кад je чуо, he турци бунгур зову пилавом, као што га по босни турци, особито спромашн}и и, заиста и зову и yπoτpeблyjy — као пиринач (то есть вместо пилаву из риса)» (36, № 208). Герцеговинец (над которым серб подсмеивается, как великороссиянии над хохлом) не узнал знакомой каши, потому что ее назвали непривычным для него именем. Ср. также: «Кад би тргоѳац свагда добивао (если бы всегда получал барыш), не би се звао трговац, него добивалацъ (36, № 115). «Ловац, да свагда улови, не би се звао ловац, него носац» (37). Обыкновенные названия купца, охотника кажутся единственно законными. 40 Много подтвеждающих это немецких примеров можно найти в мифологии и словаре Гримма; славянских тоже есть очень много. 41 В этом ряду можно различить мысли: ближайшие по времени к восприятию образа (когда, например, читатель говорит: «Дон-Кихот» есть насмешка над рыцарскими романами») и более далекие от него, и вместе с тем более важные для нас (когда читатель говорит: «В «Дон-Кихоте» смехотворство есть только средство изобразить всег дашние и благородные свойства человеческой природы; автор любит своего смешного героя и хоть сыплет на него удары со всех сторон, но ставит бесконечно выше всех окружающих его лиц»). Такое различие в настоящем случае для нас не нужно. 42 Они так же цельны, как, например, четверостишие Гейне: «И сердце мое, как море, Там бури, прилив и отлив, В его глубинах много Жемчужных дремлет див». 43 Сравни: «Eiksz szenay, mergyte, Eiksz szenay, jaunoji, Kalbésiva kalbuzatç, Dumasiva dumuzatç, Kur srove giliausia, Kur meile meiliausia». (114, стр. 3). Поди сюда, девица, поди сюда, молодая, будем думать-гадать, где глубже река, где крепче, милее любовь.) Сравнение употреблено и в этих и в вышеприведенных стихах слишком самостоятельно, для того чтоб можно было видеть здесь заимствование откуда бы то ни было. В моравской песне мы встретили такой же мотив. «О lasko, lasko, bud' mezi nami, Jako ta vodicka mezi bfehami. Voda uplynë, bfehy podryje, Tebe si, dzëvusko, synëk në vezme» (112, стр. 300).
219
Α. Α. ПОТЕБНЯ 44 «Всякий гимн Пиндара, всякий большой хор трагиков, всякая ода Горация проходит, но только с бесконечно изменчивым разнооб разием, один и тот же круг. Везде поэт изображает возвышенность бо гов, могущество судьбы, зависимость человека, но вместе с тем и ве личие его духа и мужество, которое дает ему возможность бороться с судьбою и стать выше ее... Не только во всем творении Гомера, но в каждой отдельной песне, в каждом месте — перед нами открыто и ясно лежит вся жизнь. Душа разом, легко и верно решает, что мы есть и чем мы можем быть, как страдаем и наслаждаемся, в чем правы и в чем ошибаемся» (106, т. IV, стр. 28—29). 45
«...Этот дикий бред Преследовал мой разум много лет, Но я, расставшись с прочими мечтами, И от него отделался — стихами». (Лермонтов) 46 Следовательно, от бессознательно, быть может, предложенного вопроса, по какому праву один, именно этот признак (представление, образ) служит представителем всех остальных, от вопроса об относи тельной важности стихий образуемого понятия. 47 Кость и камень сближаются в народной поэзии, а вероятно, и в языке. Сравни сербскую пословицу: «Месо при кости и земльа при кршу» (36, Ѣ 177). 48 а) Камень и скупость: кремень, скупец; закирпичить, скрепиться, поскупеть. б) Кость и скупость: маклак, маклыга, кость и скупец; маклачить, торговаться, скряжничать, поживляться чужим добром. Сюда, быть может, относятся ногтевый, скупой. В языке сродны ка мень и корень: слова кор-ень, ко-кора, кор-га происходят от того же корня кр, который в слове кре-мень; при сербском крш, камень, встре чаем русское карта, кирша, сучковатый пень, колода или коряга, ме шающая ходу судна; по корню сродны коло-да (одного происхожде ния с колоть) И с-кала, камень, а в сербском стена, щель и арх. щелье, гранитный невысокий берег моря из одного цельного камня. На этом основании роднятся в) корень и скупость: корень, скряга, суровый, неуступчивый человек, кокора кержак с тем же значением. Сюда, ве роятно, следует отнести слова скрыга, скупец и общеупотребительное скряга. Во всех приведенных словах между значением камня, кости или корня и скупости посредствует значение твердости (сравни серб ское тверд, тврдац, скуп, скупец). Таким образом, и глагол жать, об разующий названия скупости, предполагает значение жать крепко, вы жимать дотверда: г) жмых, твердый ком семени, из коего выжато масло, и скряга; жмотик, жмойда, жмор, жом, скупец; комыга, то же (сравни сжать в комок), кулак, то же (сжать кулак). Наконец, д) от значения вязать (крепко)—крепкий, жила, корпека, скупец (см.: 58 и прибавле ния). 49
Мы никогда здесь не упоминали о происхождении формальных, или, как говорит Гумбольдт, «субъективных» слов, «исключительное содержание коих есть выражение личности или отношения к ней», но полагаем, что и эти слова, подобно «объективным, описательным и по вествовательным, означающим движения и проч. без отношения к личности» (106, т. VI, стр. 114, 116, 122), что и эти слова в свое время не были лишены поэтической образности. 220
О НЕКОТОРЫХ СИМВОЛАХ В СЛАВЯНСКОЙ НАРОДНОЙ ПОЭЗИИ (Фрагмент)
Слово выражает не все со держание понятия, а один из признаков, именно тот, ко торый представляется народному воззрению важнейшим. Приняв за данное известное число корней, равное числу ос новных представлений в известной семье языков, мы мо жем предположить, что ход лексического развития состоит приблизительно в следующем. Новые понятия, входя в мысль и язык народа, обозначались звуками, уже прежде имевшими смысл, и основанием при этом служило единст во основных признаков в новых и прежде известных поня тиях. Так как в природе нет полного сходства, то извест ный признак в каждом новом слове получал особенные оттенки, независимые от вносимых суффиксом, и звук, сживаясь с новым понятием, тоже изменял первоначальное значение. Новые слова роднились уже со словами не пер вичного, а позднейшего образования и в свою очередь уда лялись от первого значения признака. Так вместе с лекси ческим ростом языка затемнялось первоначальное впечат ление, выраженное словом, подобно тому как теряли и те ряют смысл грамматические формы по мере удаления от времени полного своего развития. Но жизнь языка состо ит не в одной только утрате изобразительности и грамма тической стройности: язык в настоящем своем виде есть столько же произведение разрушающей, сколько и воссозидающей силы. Соответственно замене обветшавших зву ков и форм новыми собственный смысл слова поддержива ется в памяти народной сопоставлением этого слова с дру гим, имеющим сходное с ним основное значение. Отсюда постоянные эпитеты и другие тавтологические выражения, 221
Α. Α. ПОТЕБНЯ
например белый свет, ясный — красный, косу чесать, ду мать-гадать. Та же потребность восстановлять забываемое собственное значение слов была одною из причин образо вания символов. Близость основных признаков, которая видна в постоянных тождесловных выражениях, была и между названиями символа и обозначаемого предмета. Ка лина стала символом девицы потому же, почему девица названа красною; по единству основного представления ог ня — света в словах: девица, красный, калина. На основа нии связи символов с другими эпическими выражениями можно бы называть символами и те предметы и действия, которые, изображая другие предметы и действия, нисколь ко при этом не одухотворяются. Зная, например что гние ние обозначается в языке огнем, можно бы огонь назвать символом гниения. По мере того как забывается упомянутое соответствие между значением корней слов объясняемых и объясняю щих, ослабляется и связь между ними: постоянные эпите ты и прилагательные переходят к словам, которые означа ют то же понятие, но по другому признаку. Так, в выра жении «черные грязи» прилагательное не имеет ничего общего с корнем грАз— грліз по которому было бы при личнее назвать грязи топучими, что и встречаем в произ ведениях народной поэзии; «черный» перешло, вероятно, к слову «грязь» от другого слова, например от слова кал, выражающего впечатление черного цвета. В тех способах выражать символ, какие застаем в на родной поэзии, видно то же стремление к потере изобрази тельности слова и связи поэзии с языком. Простые формы сменяются сложными, но не заменяются ими вполне. Глав ных отношений символа к определенному три: сравнение, противоположение и отношение причинное, а) Сравнение выражается в народной поэзии или так, что символ впол не соответствует своему предмету, или так, что между тем и другим полагается некоторое различие. В полном сравне нии символ является то приложением (конь — сокол), то обстоятельством в творительном падеже (зегзицею кычеть), то развитым предложением. В последнем случае сравниваемое может подразумеваться или быть развито до такой степени, как и символ. Примером первого может служить песня Краледворской рукописи: «Ach ty roze, krasna roze! Сети si rano rozkwetla, rozkwetawSi pomrzla, pomrzawsi uswëdla, uswëdewèi opadia?» — 222
О НЕКОТОРЫХ СИМВОЛАХ В СЛАВЯНСКОЙ НАРОДНОЙ
ПОЭЗИИ
и вслед за тем слова девицы, которая сравнивается с ро зою; примером второго — двустишие: «Грушице моя! чом ти не зеленая? Милая моя! чом ти не веселая?», в кото ром каждому слову первой половины соответствует слово второй. Символ, как приложение, сливается с обозначае мым в одно целое, а творительный падеж напоминает превращения: то и другое может быть отнесено к тому вре мени, когда человек не отделял себя от внешней природы. Сравнительно позже появился параллелизм выражения; он указывает на затемнение смысла символов, потому что если эти последние понятны, то и объяснять их незачем. Еще более поздним кажется выражение символа в виде полного или сокращенного придаточного предложения с сравнительным союзом (например, в Краледворской руко писи «jako zora, jako luna»): присутствие союза доказыва ет, что между сравниваемыми предметами ставится боль шое различие и напоминает приемы искусственного языка. Форм отрицательного сравнения тоже несколько. В серб ских песнях довольно часто употребляется такой оборот: предпосылается символ в виде положения или вопроса, и вслед за тем отрицается, а на место его ставится обозна чаемый предмет; например: «Надви се облак изнад ÄJeBojaK'; То не био облак изнад AJeeojaK', Beh добар іунак тражи ÄJeBojaK'» (46, т. I, стр. 2); «Шта се cjajn кроз гору зелену? Да л^е сунце, да л^е jacaH месец? HHT'je сунце, ни ти jacaH месец, Beh зет шури на BOJBOÄCTBO доЬе» (46, т. 1, стр. 13). Сербские, а особенно великорусские песни опус кают сравнение положительное и начинают с отрицания: «не...а». Без сомнения, такое сравнение с отрицанием пред полагает положительное, а потому новее последнего. Ь) Противоположение символа предмету не чуждо ве ликорусским песням, но, если не ошибаюсь, чаще встреча ется в малорусских. Обыкновенная форма такая же, как и в развитом положительном сравнении, и отношение со поставленных предложений при отсутствии союза может легко быть принято за сравнительное, как, например, в следующих местах: «Над горою високою голуби літають: я розкоши не зазнала, a літа минають» (54, стр. 59); «Ой гиля, гиля, сизі голубоньки, на високе літання: Та уже важко, мое серденько, та з тобою горювання» (54, стр. 102); «Ой з-за гори, із-за кручі орли вилітають: Не заз наю я розкоши,— вже й літа минають» (54, стр. 106). Вы сокое летанье птиц имеет смысл ничем не стесняемой сво223
Α. Α. П0ТЕБНЯ
боды; чешское bujeti, польское bujac, русское ширять, па рить значат не только высоко, но и привольно летать. Тако му ширянью противополагается горе, стесненное положение человека, отсутствие роскоши, то есть раздолья, свободы, что, разумеется, предполагает сравнение счастливого че ловека с высоко летящею птицею. И этот прием позже сравнения. Кроме сложности формы можно думать так и потому, что в противоположении таится мысль о равноду шии природы к страданиям человека, о разладе последне го с действительностью, мысль естественная в устах со временного нам поэта, но слишком печальная для перво бытной эпической поэзии. с) Причинное отношение тоже рождается из сравнения. Так, во многих народных медицинских средствах можно распознать символы выздоровления или болезни: пора женное сибирскою язвою место очерчивают выпавшим из сухой сосны сучком, чтобы уроки, призоры и проч. посыхали, как сучья и коренья у сухой сосны (24, стр. 53); ро жу лечат высеканьем огня и прикладываньем красного сукна на больное место, потому что рожа сближается в языке с огнем и красным цветом. Вообще символизм до живает свой век в подобных сложных формах; он долго живет в приметах, символических леченьях и других пред рассудках, после того как исчезнет в высших формах на родной поэзии. Так как символизм есть остаток незапамятной старины, то встретить его можно преимущественно там, где медлен нее происходит отделение мысли от языка, куда медлен нее проникает новое. Как ни стары иные былины, песни юнацкие, все же они с немногими исключениями всем сво им содержанием относятся ;ко временам историческим. Жизнь, в них изображенная, есть жизнь столкновения и борьбы народов, жизнь прогресса, быстро приводящая в забвение старину и воссоздающая ее в новых формах. Во обще мысль мужчины шире, подвижнее, изменчивее в си лу новых входящих в нее стихий, чем мысль женщины, заключенной в кругу медленно изменяющегося домашнего быта, более близкой к природе и неподвижному разнооб разию ее явлений. Женщина — преимущественно храни тельница обрядов и поверьев давно застывшего и уже не понятного язычества. Оттого связь с языком и символизм, характеризующие женские песни, встречаются в мужских в гораздо меньшей степени. Символизм находится в обрат224
О НЕКОТОРЫХ СИМВОЛАХ В СЛАВЯНСКОЙ НАРОДНОЙ
ПОЭЗИИ
ном отношении к силе посторонних влияний, а потому он необходимее и яснее у русских и сербов, чем в песнях че хов, лужичан, хорутан, поляков. Эстетическое достоинство произведений народной позии падает вместе с символиз мом и от тех же причин: между прочим — от уменьшения числа людей, для коих язык и произведения народной сло весности главные средства развития. Правда, превосход ные сербские исторические песни и некоторые малорос сийские думы доказывают, что и при отсутствии символов возможны высокие народные произведения, если между классами народа нет резкого различия и если вся масса народа достигнет известной степени воодушевления; но во одушевление проходит, масса народа разъединяется, и снова начинается процесс падения народной словесности, В настоящее время многие малороссийские песни, еще прекрасные по частностям, не представляют никакого внут реннего единства. Они, очевидно, механически сшиты из от дельных двустиший и четверостиший, которые встречают ся в других песнях, поются и сами по себе. Одни из этих коротких песенок — параллельные выражения с правильно употребленным символом; в других символ поставлен слу чайно, но привычке; в третьих опущен символ или его объ яснение, которое теперь было бы вовсе не лишним. Поль ские краковяки, кажется, были прежде параллельными выражениями, как малорусские «уличные» и «коломыйки», но теперь представляют гораздо большую степень разло жения, чем эти последние. Некоторые из них — набор слов, утративший всякий смысл: «Kamien na kamieniu, na kamieniu kamien, a na tém kamieniu jeszcze jeden kamien». Приводя в порядок немногие собранные мною матери алы, я старался не упускать из виду символики с язы ком и располагал символы по единству основного пред ставления, заключенного в их названиях. В частных слу чаях я мог ошибаться, но верно то, что только с точки зрения языка можно привести символы в порядок, соглас ный с воззрениями народа, а не с произволом пишущего.
8—6409
РЕЦЕНЗИЯ НА СБОРНИК «НАРОДНЫЕ ПЕСНИ ГАЛИЦКОИ И УГОРСКОЙ РУСИ, СОБРАННЫЕ Я. Ф. ГОЛОВАЦКИМ» (Фрагменты)
[...] Приведу места, до некото рой степени характеризующие возрение автора на вопро сы, с коими вообще трудно разминуться наблюдателю бы та, языка, поэзии, именно — на народность, на ее процве тание и порчу. «Горцы и подгоряне, вообще охраненные природными заборалами — горами и лесами, находились всегда в ка кой-то разобщенности с остальным миром, жили в замк нутости и менее поддавались влиянию чужеземщины. Они относились ко всему, что только выходит из пределов их местности... с какой-то недоверчивостью и боязнью. Чужая речь, чужой обычай, чужие порядки и все, что выходит из области бытовой народа или что выше его умственного кру гозора,— все это для него чужеземное, чужестранное: «То-то и не по-нашему, не по-христиански!» Горец не принимает его, даже смеется над тем. Благодаря этой замкнутости, от чужденности, отчасти и господствующим у него предрас судкам народ не поддавался и не поддается влиянию по ляков, мадьяр и немцев, удержал свой старинный язык, свой древний обычай, свой народный быт и тем спас свою народность» (20, т. I, стр. 723). «При распределении об рядных песен (и других.— А. П.) обращалось мною вни мание на местность, в которой они поются. В этом отно шении я наблюдаю географическое положение страны, эт нографические особенности народного быта и разности языка, смотря на край, был ли он более или менее подвер жен пагубному влиянию чужестранцев и иноязычников. С этой точки зрения всего цельнее сохранилась русская на родность, а с нею и чистота обычаев и языка, даже выс шее достоинство и... красота песен, в Заднестрянском крае, или, собственно, на северо-восточном погорье Карпат, в 226
РЕЦЕНЗИЯ НА СБОРНИК Я. Ф. ГОЛОВАЦКОГО
особенности у гуцулов L. К ним близко подходят песни верховинцев и бойков» (20, т. IV, стр. 9—10). Песни жите лей «северо-западного погорья (лемков) двояки: одни имеют русский (местный) облик, другие же заимствованы или переделаны из словацких и польских... Первые и по языку чище, вторые же переполнены словацкими и поль скими особенностями. Такие же по большей части и угорско-русские песни. Между ними есть даже и (прямо.— Л. П.) словацкие» (20, т. IV, стр. 10). Уже из этого, а равно из других сведений, рассеянных по всему исследованию (например, о влиянии румынов), можно видеть, что горы вовсе не служат надеждой защи той от посторонних влияний. Что до лемков, то слова автора «лемко не перенимает от мазура ничего» справедли вы лишь в том смысле, что у лемков заметно гораздо боль шее тяготение по языку, одежде и проч. на юг, к слова кам, и должны быть сравнены со словами местного наб людателя А. Тороиского: «Речь русина Саидецкого округа такова, что наблюдающий ее с такого отдаления, с которо го нельзя разобрать отдельных слов, подумает, что слы шит мазура, а не русина» (31, стр. 423—424). Тот же ав тор считает характеристичными, например, такие случаи: девка-лемчанка служила в Угорщине, в следующем же се ле за границею, меж одними русинами. Тем не менее, возвращаясь через год домой, она уже так окликает встречных женщин своего села: «Гей чу еще? А кадзито пешник до валала?» (стежка до села). Те смеются, зная, что она не слишком-то далеко побывала. Или: Настка Стиранка через два-три года возвращается из Угорщины домой уже как Мария Гомбода и стоит на том, что это ее имя и прозвище, потому, мол, что стиранка (кушанье, должно быть,= малорусское затирка) по-мадьярски гомбо да, а имени Настка там не знают и ее звали Марця (31, стр. 423—424; ср.: 20, т. I, стр. 743—744). От таких наив ных экземпляров можно заключать и к менее наив ным. Значение подобных случаев более ясно в следующей картинке. Сцена в корчме на Подоле, близ местечка Копачинец, Чертковского уезда. Много народу; попойка, пляска в полном разгаре. С правой стороны, возле печки особня ком стоит и равнодушно смотрит на все австрийский жоѳнер: на нем форменные синие панталоны с потяжками, на шее галстук, жилет расстегнут (комод), в зубах трубка, 8*
227
Α. Α. ПОТЕБНЯ
на голове вицмундирная шапочка (голь-мица). К нему под ходит мать, и, поднося рюмку водки, говорит: «На! напийся, синоньку, горілоньки та развесели душу! Ти-то, бувало, всім перед ведеш».— «Нике Бромфен (Brandwein)! Я тепер цісарска дитина, цум тайфель! Коби мені зайдель вайн, то але. Як то ми в Штайермарку, або в Бемскім краю с фрейкою підем собе штаера і польки, то, сакрамент инайн, аж абсцаси с під шугів (schuh) водлітают; а тут, що за фрейд танцювати з кмейне менш такій пауертанц!»—«Ох, побила мене лихая доля, побила!—вопит мать.— Понімечили мою дитиноньку, понімечили: і язик пе рекрутили, і в німецьку барву перебрали! Бідна ж моя го ловонька! Пропав мій рідний син на віки вічніі', пропав!» «И я скажу,— прибавляет от себя автор,— пропал твой сын на веки вечные. Он уже не твой, не ваш, он не русин (?—А. П.)! Он уже вкусил западной псевдоцивилизации. Он — цісарска дитина, и на команду какого-нибудь капра ла он готов вас резать, колоть, стрелять; вы для него не родня, вы у него «кмейне пауер, канальи!» Подобные сце ны мне случалось видеть и слышать на моих странствова ниях по Галицкой Руси, и настоящее описание не что дру гое, как воспроизведение в памяти бывшего» (20, т. I, стр. 13—17). Этот жовнер типичен и нам знаком, несмотря на другую окраску. В Южной Руси, волею судеб поставленной «як го рох при дорозі» и осужденной на непрерывное топтанье и колотню в течение веков, появляются и исчезают целые тол пы отступников вольных и невольных (в узком смысле; в широком — все невольны и лишь не все равно самодоволь ны). История знает об этом кое-что, искусство — мало, ибо, например, для повести и романа, как и для живописи, Юж ная Русь не к пользе общерусской как бы вовсе не суще ствует. Понятно, что автор не сочувствует порядкам, соз дающим явления вроде вышеупомянутого жовнера; но другое, чему он сочувствует, частью не вполне ясно, частью, как отождествление народности со стариною и мнение о ложности западной цивилизации (вообще или той ее стороны, которая сказывается во влиянии на ино племенников?), может подорвать доверие к национализму в тех, для кого это учение не стоит крепко и не неразрывно связано с самым предметом их занятий. Разве при столк новении с другою, не западною цивилизацией, например 228
РЕЦЕНЗИЯ НА СБОРНИК Я. Ф. ГОЛОВАЦКОГО
византийской, невозможны такие же уродливые явления и разве таких явлений в самом деле не было? Тут если кто и виноват, то не очки, а обезьяна, надевающая их на хвост. Если бы постороннее влияние на народность было само по себе пагубно, то новые народности не возникали бы вовсе. Если способность народа «не поддаваться», то есть сохра нять возможность дальнейшей жизни, состоит лишь в удержании старины, то она невозможна, как и то, чтобы вода не мерзла на холоде и лед не таял в тепле. Ошибка состоит здесь в представлении народности только содержанием. На деле народность реальна по от ношению к своему прошедшему; но как условленная им со вокупность способов воздействия на новые влияния 2 она формальна до такой степени, что с сохранением ее сов местимо даже полное, лишь бы постепенное отрицание прежнего содержания 3 . Язык, согласно с этим, есть не только одна из стихий народности, но и наиболее совер шенное ее подобие. Как немыслима точка зрения, с кото рой бы видны были все стороны вещи, как в слове невоз можно представление, исключающее возможность другого представления, так невозможна всеобъемлющая, безуслов но лучшая народность. Если бы объединение человечества по языку и вообще по народности было возможно, оно было бы гибельно для общечеловеческой мысли, как замена мно гих чувств одним, хотя бы это одно было не осязанием, а зрением. Для существования человека нужны другие лю ди; для народности — другие народности. Последователь ный национализм есть интернационализм. Как немногими знаками выражаются бесконечные числа и как нет языка и наречия, которые не были бы способны стать орудиями неопределимо разнообразной и глубокой мысли, которая, однако, никогда не может сравняться с познаваемым, так всякая народность, хотя бы и низшая, a priori способна к бесконечному одностороннему развитию. Тут нет, очевидно, ложной мысли, что всякая народ ность должна совершать полный круг своего развития 4 ; но есть memento mori для победителей и ободрение для побежденных, пока еще дышут: «ранен — двоемыслеи, а убит уж спит». Есть два рода националистов: стоящие на точке зре ния поглощающих (А) и — на точке зрения поглощаемых (Б). Нравственности, правды больше на стороне послед них; о первых большею частью можно сказать: «Може ти, 229
Α. Α. П0ТЕБНЯ
москалю, i добрий чоловік, та шенелія (respective теорія) твоя злодій». Они носятся с сознанием своего превосход ства: их путь к идеалу человеческого развития — лучший; кто упирается идти, куда они гонят, тот грешит против Провидения, против разума истории. Им лестно считать успех мерилом достоинства; но на это с точки зрения Б можно возразить, что бурьян глушит траву и пшеницу, и т. п.: Найвищому деревоньку вершок усихае; Найкращому дитятоньку бог долі не дае. (20, т. II, стр. 781) Ой поріс ромен 5 з тином у рівень, А трава та по облозі β; Ой нема, нема правди ні в кому, Тільки в единому бозіі (43)
А упрекают Б в том, что последние, предпочитая «про винциальный жаргон» языку образованных, господствую щих классов, добровольно суживают кругозор своей мыс ли, лишают свои умственные продукты всемирного рынка. Наставление обращено здесь преимущественно к тем, от ношения коих к языку особенно интимны, и судьею в этом душевном деле является постороннее лицо, которому мож но сказать: не беспокойтесь; кому действительно нужно нечто сказать («wenn einem ernst ist was zu sagen...» — Goethe), тот сам лучше всех выберет слово, какое ему сподручнее, лишь бы ему не мешали. Выходит это недурно. По крайней мере положительно можно сказать, сослав шись на свидетельство самих мыслителей и художников, что между ними, именно потому что они заинтересованы рождением своей мысли, не бывает охотников сдуру го ворить «по херам» или по-офенски; что многие мысли и многие образы, не лишенные общего значения, вовсе бы не родились без «провинциальных жаргонов». Что до вывоза на всемирный рынок, то мы знаем, что при нем свои могут пухнуть с голоду и что устранение этого голода есть луч шее средство к установлению нормальной внешней тор говли, А упрекают Б как руководителей (большею частью in potentia) низших классов за то, что Б будто бы хотят оту пить простонародье устранением его от пользования язы ком господствующих классов, хотят, но не могут благо даря предупредительным мерам властей и благоразумию 230
РЕЦЕНЗИЯ НА СБОРНИК Я. Ф. ГОЛОВАЦКОГО
самого народа, которому «противен провинциальный жар гон в школе и книге». Это с больной головы на здоровую, ибо последовательный национализм не хочет власти, под держиваемой насилием, и потому не имеет интереса в со хранении наличного невежества и бедности, в недопуще нии людей к источникам знания. Он хочет лишь соблюде ния основного педагогического правила: не игнорировать наличных средств учеников, а пользоваться этими средст вами и развивать их. Вообще денационализация сводится на дурное воспи тание, на нравственную болезнь: на неполное пользова ние наличными средствами восприятия, усвоения, воздей ствия, на ослабление энергии мысли; на мерзость запусте ния на месте вытесненных, но ничем не замененных форм сознания; на ослабление связи подрастающих поколений со взрослыми, заменяемой лишь слабою связью с чужи ми; на дезорганизацию общества, безнравственность, оиодление. Даже когда подавляющие довольно близки к по давляемым, а последние не лишаются насилием имущества и не обращаются в рабство грубейших форм, денациона лизация все-таки ведет к экономической и умственной за висимости и служит источником страданий. Ибо иноязыч ная школа, будет ли это школа в тесном смысле, или сол датчина, или вообще школа жизни, должна приготовить из сознания учеников род палимпсеста, причем ее ученики и при равенстве прочих условий будут отставать от тех, ко торым в школе нужно было не забывать прежнее, а лишь учиться, то есть прилагать школьные крохи знания и про чего ко вне- и дошкольным его запасам. Известно, до чего вредно для дальнейших успехов уныние, порождаемое со знанием даже мнимой невозможности выбиться из послед них рядов. Для денационализируемого народа одна умст венная и нравственная подчиненность создает ряд небла гоприятных условий существования. Вышеупомянутый австрийский жовнер, ставший удобным орудием в руках власти, не получит за это даже капральства. Между отношениями народов далеких друг от друга, например, немцев и славян, и отношениями внутренними славянскими, внутренними русскими существует не прин ципиальная, а лишь количественная разница. Поэтому здесь должно привести сказанное одним из теоретиков А о русском языке: «Говоров в пароде тысячи: все не могут быть литературными языками. Один вышел победителем 231
Α. Α. П0ТЕБНЯ
из «борьбы за существование», другие его поддерживают и обогащают, пользуясь им для целей своего образования. Так было везде; так и у нас до недавнего времени» (69. стр. 286). Мне кажется это в целом неясным: если «про винциальные жаргоны», как выражается этот ученый, дол жны «поддерживать и обогащать», то они должны жить и развиваться, что при нынешних условиях невозможно без школы и письменности. В таком случае о борьбе за суще ствование нечего говорить и следует обращаться к форму ле давно у нас известной: «Русский язык... силу свою... и богатство берет... из наречий народных... Величие целого зависит от правильного развития частей» (54, стр. V). Ес ли же говорить о борьбе за самое существование и о побе де одной стороны, то следует сказать о поражении и дру гой и о том, что побежденным — горе и что их трактуют лишь как этнографический материал. Если оправдывать это тем, что так бывало, то можно оправдать и людоед ство. Более-менее рабское состояние поглощаемой народно сти должно же когда-нибудь кончиться. Побежденные должны же когда-нибудь выучиться языку победителей; но, по словам В. Гумбольдта, до сих пор, сколько знаю, неопровергнутым, «никакой народ не мог бы оживить и опло дотворить чужого языка своим духом без того, чтобы не преобразовать этого языка в другой» (106, т. VI, стр. 208). Народность, поглощаемая другою, после безмерной траты своих сил все-таки в конце концов приводит эту другую к распадению. Нынешний русский литературный язык мо жет сохранять свое относительное единство лишь до тех пор, пока он есть орган незначительного меньшинства. Ста новясь действительно общерусским, а тем более общесла вянским, он в то же время распадался бы на наречия7. Таким образом, по этому взгляду, нет выхода из круга взаимодействия, и весь вопрос в том, будут ли сберегаемы при этом народные силы или растрачиваемы в угоду недо стижимым целям. Возвращаясь к мнениям Я. Ф. Головацкого, я думаю, что болезнь народности зависит не столько от того, что эт нографические влияния на нее сами по себе вредны, сколь ко от того, что народность бывает поставлена в невозмож ность с достаточною энергиею воздействовать на эти влия ния, обновлять свое содержание, совершенствовать свои средства восприятия. 232
РЕЦЕНЗИЯ НА СБОРНИК Я. Ф. ГОЛОВАЦКОГО
О необходимости формального основания деления пе сен. Есть величайшее сходство между словом, сохраняю щим представление (образным), и поэтическим произве дением; между словом, потерявшим представление, и про изведением прозаическим, научным. Отступление, которое, быть может, следовало бы сделать в пояснение этого, я отложу до другого случая и ограничусь только выводом, что такое же сходство — и в решении вопроса о распреде лении слов и поэтических произведений. Языкознание может распределять слова лишь по их форме, внешней и внутренней. Принявши за основание де лений содержание (дальнейшее или последнее значение), оно вошло бы в область других наук 8 . Конечно, исследо ватель языка может пользоваться результатом языкозна ния для решения всякого рода научных вопросов; но такое взаимодействие наук должно быть сознательно. Языкозна ние само по себе не может удовлетвориться каким бы то ни было порядком, внешним по отношению к слову, на пример, распределением слов по отделам космографии, метеорологии, физики, минералогии, ботаники и проч. На оборот, историк культуры может с успехом пользоваться языкознанием лишь настолько, насколько самим языкозна нием исследованы группы и направления слов, установлен ные на основаниях чисто формальных и перекрещивающие всякие реальные классификации. Порядков, свойственных языкознанию, в своей чистоте существующих только идеально, два: азбучный (на осно вании одной звуковой формы) и основанный на формаль ном значении, то есть на представлении и отношении его к ближайшему значению. Корнесловие есть порядок слож ный. Этимологическое семейство обособляется на основа нии единства корня как знаменательного звука или комп лекса звуков (60, стр. 12). В способе нисхождения членов семейства А усматриваются аналогии со способом нисхож дения в семействах Б, В... Так как эти аналогии многочис ленны, то всегда порядок семейства А, Б, В... принимается в сущности лишь потому, что нужно с чего-либо начать; чем многостороннее этимологическое исследование, тем разно образнее в нем указатели других группировок семейств. Что языкознание — относительно слов, то история поэ зии — относительно поэтического произведения. Точка зрения последней так же формальна и исследование с нее так же необходимо, как условия успешного пользования 233
Α. Α. П0ТЕБНЯ
поэтическим произведением для целей житейских и науч ных (исторических и др.), — мысль далеко не новая. В ча стности, существенная односторонность всяких распределе ний песен по признакам не историко-поэтическим именно и состоит в том, что они более-менее игнорируют поэтич ность этих произведений, рассматривая их как содержа ние, как летописные заметки и т. п. Будь эти распределе ния последовательны, они должны бы разрушать цельность не только сложных поэтических произведений, но и входя щих в них относительно неделимых образов; они свелись бы на составление мозаики из кусочков, вырванных из сво ей естественной связи и искусственно обделанных. Народ ная песня есть материал для языкознания, этнографии, истории, психологии и проч. Но этим наукам нужна вовсе не песня, а, например, языкознанию — звук, слово, форма, оборот и т. п. С точки зрения истории в более тесном смысле слова приходится из известных песенных семейств брать лишь те песни, в коих упоминаются такие-то лица и обстоятельства, иногда вовсе не существенные для самой песни, или же, как, например, в «Исторических песнях малорусского народа с объяснениями Вл. Антоновича и М. Драгоманова» (см.: 3, т. 1, № 20, 64, 66, 69), — откло няться от принципа, вдаваясь в историко-литературные исследования. Подобным образом мифолог из обширного круга песен возьмет лишь немногое. Для языкознания и этнографии может быть полезно только распределение пе сен по говорам и местностям, отчасти принятое в «Система тическом оглавлении песен» Я. Ф. Головацкого. Местность, говор должны быть отпечатлены в каждом образце так, что бы такое распределение можно было сделать и из всякого другого, но, будучи принято за главное, этнографическое основание разъединяет семейства песен. Историко-литера турный принцип, как в языкознании этимологический, вле чет к выходу за пределы говора, наречия, языка, так что чем шире этнографические границы сборника, тем совер шеннее может быть в нем генетическая группировка песен. Это принцип сравнительного языкознания и сравнительной истории словесности. С этой точки зрения уже теперь чув ствуется неудобство отделения в особые издания песен галицко-русских. Само собою, что более обширные исто рико-литературно-этимологические сравнения будут хро мать без известной степени понимания, добываемой только в узких этнографических границах. 234
РЕЦЕНЗИЯ НА СБОРНИК Я. Ф. ГОЛОВАЦКОГО
В чем же именно состоит этимологический прием в об ласти истории народной поэзии? Уже в вышесказанном заключено то, что если при посторонних для песен основаниях классификация начинает ся с выделения из песен известных элементов, с разло жения, то при основаниях внутренних нужно начать с пес ни в ее конкретности. Песня слагается по образцу прежней, то есть, между прочим, примыкает к ней своим напевом и стихотворным размером. Это наиболее общие формальные основания ге нетического распределения9. Установление генеалогии на певов должно бы идти об руку с исследованием генетиче ских отношений размеров и прочего. Если это верно, то теперь у нас об удовлетворительном генетическом распре делении песен нечего и думать. Для него нет ни достаточ ных материалов, ни нужного соединения знаний в исследо вателях. Нельзя винить наших собирателей за то, что у них от носительно легкое записыванье слов не идет рядом с записываньем напевов, которое во многих случаях одно толь ко и может предохранить от неточностей и ошибок в пе редаче размера. Мы видим, что и при большем, чем у нас, распространении знания и музыки, и при ясном созна нии того, что песня, особенно лирическая, без напева те ряет половину жизни и цены, что слова, по-видимому, ничтожные получают иногда глубокий, иногда совершенно неожиданный смысл от напева, даже и при этом далеко не все собиратели могли следовать примеру Эрбена и Су шила, которые тоже вряд ли думали о параллельном историко-музыкальном и историко-поэтическом исследовании. Для того чтобы это дело могло у нас пойти вперед, нуж ны прежде всего многочисленные собиратели, руководя щиеся эстетическими побуждениями; развитие же образо ванного общества в этом направлении встречает у нас не только внутренние, но и внешние препятствия. Это один из множества случаев, когда вещи, по-видимому, столь дале кие-друг от друга, как формальная классификация словес ных произведений и устройство общества, находятся меж ду собою в связи. Говоря о размере малорусских песен, я отвлекаюсь от менее ясных, требующих еще исследования свойств его, за висящих от ударения, и останавливаюсь только на том, чем он сходится с размером наречий, имеющих постоянное 235
Α. Α. ПОТЕБНЯ
ударение, именно на цезуре, стихе, куплете. Формула пусть будет такая: 2[8 + 9] = 2[(4 + 4) + (4 + 5)] = [(Осичино-березино), (чом не гориш, та все курится?)] [(Молодая дівчинонько), (чом не живет, тільки журится?)] (84, т. V, стр. 548),
то есть в скобках [ ] заключен стих, в скобках ( ) — полустишие, деления коего, соответствующие стопам, но всегда составляющие грамматические единицы, со сторо ны количества слогов обозначены цифрами; число перед [ ] показывает, сколько раз повторяется стих для состав ления куплета. Грамматические деления совпадают с деле ниями куплета и стиха. Enjambement, если встречается, указывает на книжность и польское влияние. Так как раз мер избирается одновременно с напевом, то главные музы кальные деления совпадают с грамматическими. Известные разряды малорусских (и других сродных) песен, обозначенные столь явственно, что их не может обойти никакая классификация, кроме чисто реальной, ха рактеризуются прежде всего характером напева и разме ром. Установляя эти разряды, классификаторы могут ду мать, что они руководствуются назначением песни, условливающим, в общем, ее содержание; но что это не так, доказывается существованием прочно установившихся раз рядов, которые ни специального назначения, ни опреде ленного содержания не имеют, ибо, например, ошибочно думать, что коломыйка есть песня только плясовая. Из таких разрядов прежде всего бросаются в глаза колядки, в коих постоянно выдерживается размер 2 [5+5] с припе вом от трех слогов до двух стихов и в коих отклонения от этого суть искажения. Музыкальных* мотивов колядок, ка жется, вовсе нет в печати. Затем — веснянка. Определен ность общего характера их напева такова, что их можно узнать издали. Размеров несколько. Из них один — похо жий на размер колядок ( 2 [5+5]), но без припева («Ой весна, весна, та весняночка») и с большей сжимаемостью второго полустишия, сродный с другим размером 2 [ 5 + 3 ] : «Ой, вербо, вербо, вербице», в котором первое полустишие может расширяться: «Час тобі, вербице, розвиться». В чис ле веснянок помещаются и другие песни, более-менее под ходящие к ним по общему содержанию. Выделить их без внимания к напеву довольно трудно, быть может, невоз можно. К веснянкам примыкают все летние песни: русаль236
РЕЦЕНЗИЯ НА СБОРНИК Я. Ф. ГОЛОВАЦКОГО
ные, петровочные, гребовичные. Свадебные песни, обыкно венно распределяемые по времени (когда) и обстоятель ствам, при которых поются, причем однородное разде ляется и наоборот, в формальном и генетическом отноше нии не составляют одного типа. Размеров в них несколько, между прочим — очевидно связанное с характером напева сочетание нескольких семисложных полустиший (то есть стихов с неполным грамматическим смыслом) различ ного внутреннего деления (4 и 3, 5 и 2, 3 и 4 слога) и с на клонностью предпоследнего или последнего стиха к растя жению до 9 слогов: з скрипками, / з цимбалами, з молодими / та боярами.
Опять, очевидно, соединяются в один тип не по содержа нию, а, так сказать, по темпу и тону мысли все, а не одни только исторические восточномалорусские думы, отличаю щиеся неопределенным количеством слогов, преобладани ем глагольного окончания стиха и речитативом под акком панемент струнного инструмента. Здесь мы видим, как формальные типы могут совпадать с делениями этногра фическими. В коломыйках — размер 2 [8+6] иногда = = 2 [(4+4) + (4+2)] или 2[(4+4) + (2 + 4)] и т. п., размер несжимаемый и нерастяжимый, как стих колядок или сербских эпических песен; количество двустиший — от 1 до 4, редко больше. «Дело непонятное, — говорит В. Залесский, — но тем не менее верное, что напев коломыек, постоянно один и тот же, одним лишь видоизменением тона (przez modyfikacyç tonn) весьма хорошо приспособ ляется к выражению как самого печального чувства, так и самого разнузданного веселья» (140, стр. XLI—XLII). Размер коломыйки, господствующий и в более длинных, специально гуцульских и верховинских песнях, чрезвычай но распространен и во всей Южной Руси 10. Другой раз мер коротких песен талалайки (или шалалайки, как у Головацкого (29, т. II, стр. 218), по размеру 2 [6 + 6] и в этнографическом отношении родствен краковякам и ко ротким словацким песням. Есть еще несколько разрядов подобных песенок с размерами 2 [ 4 + 4 ] , 2 [4 + 3] и другие. Отправляясь от этих несомненных и общеизвестных разрядов, я думаю, что и все остальные песни, не имею щие общего установившегося названия и блуждающие по отделам любовных,, семейных, бытовых, былевых и проч.11, 237
Α. Α. ПОТЕБНЯ
прежде всего должны бы быть распределены по напевам и размерам, а за невозможностью сделать это теперь (если время будет упущено, то для многих песен и когда бы то ни было), хоть по одним размерам. Не сделавши сам этой работы в больших размерах, не могу, конечно, ручаться за результаты, но думаю, что этим определились бы са мые широкие потоки песенного предания и облегчилось бы отыскиванье разветвлений и слияний более узких течений, образующих генеалогическую сеть. Внешние основания рас пределения поведут к более внутренним основаниям под разделений, именно — по сродству поэтических образов. Без продолжительного изучения, при той одной степени понимания, которая сразу дается образованному челове ку, так-сяк знающему язык, то есть, например, не прини мающему белорусское «месяц перекрою» ( = малорусскому місяцю перекрою) за винительный с будущим временем, критическое, систематическое издание обширного сборни ка песен невозможно. Соглашаясь с рецензентом «Трудов этнографической экспедиции в Юго-Западный край» в «Ве стнике Европы», 1872 год, книга III, страница 94, что, на пример, V том этого сборника (и другие сборники) пред ставляет много небрежностей в систематизации, я не ду маю, чтобы «легко было избегнуть их, так как удержать в памяти содержание песен одного отдела во время редак ции его вещь нетрудная, а при общей редакции тома до статочно было пересмотреть внимательно оглавление его, чтобы заметить, в каких случаях варианты одной и той же песни и с одним и тем же характером помещены в разных отделах». Одним словом — «ори, мели, іж». Нет спору, что сложить в одно место варианты «Як поіхав королевич на полювання» и другие подобные повествовательного со держания, нетрудно; но надо попробовать установить«от дел», да решить в принципе и во множестве частных слу чаев, что — одна песня, а что — 2, 3 и т. д. (вопрос анало гичный с тем, что такое одно слово?12), цельная ли песня перед нами или нет; есть ли А вариант песни Б, или на оборот (как в фонетике не все равно, г ли переходит в ж или наоборот); да «удержать в памяти» «характер» и проч. такое, и тогда надо посмотреть, много ли времени и зна ния пойдет на приведение в некоторую систему такого то ма, как V сборник Чубинского. Замечено, что у нас вооб ще собирание сырого научного материала преобладает над его объяснением и систематизацией, в силу чего и самые 238
РЕЦЕНЗИЯ НА СБОРНИК Я. Ф. ГОЛОВАЦКОГО
способы собирания и издания не могут иметь желаемого совершенства. Это вполне применимо и к изданиям мало русских песен, историко-литературному изучению коих по священо было слишком мало сил. Нельзя винить за это никого в частности, а менее всего тех, благодаря трудам коих мы имеем перед собою большое количество весьма ценного материала. По мешкотности дела я могу лишь слегка коснуться некоторых сторон вопроса о применении размера к клас сификации песен. Одно из возражений против такого применения могло бы состоять в том, что размер есть форма слишком общая для того, чтобы по ней можно было судить о чем-либо более внутреннем. Но, во-первых, здесь речь пока не о том, соответствует ли размер сам по себе известному тем пу мысли и настроению и точно ли, например, размеры, состоящие из стихов равных по количеству слогов, суть преимущественно эпические, а состоящие из стихов нерав ных — преимущественно лирические. Достаточно признать лишьтрадиционную, условную связь размера и настроения (какова в слове связь звука и значения), объясняемую тем, что новая песня, примыкая к прежней по своему по этическому содержанию, вместе с этим примыкает и по размеру. Как фонетика лежит в основании изучения внут ренней формы слов, так внимание к размеру может ока зать подобную же услугу изучению внутренней формы поэтических произведений. Притом а) в народной песне размер возникает вместе с напевом, отношение коего к настроению бывает более осязаемо, хотя и трудно опреде лимо; б) речь идет именно об установлении наиболее об щих направлений преемственности. Более внутреннее и вместе более трудное в примене нии формальное основание распределения песен есть сход ство и сродство поэтического образа, то есть все-таки не того, что говорит песня, а того, как она говорит. Ближай шая задача классификатора здесь не установление исто рической преемственности образов и типов, а пока лишь такой их порядок, при котором однородное находилось бы вместе или, где это недостижимо, могло бы быть найдено при помощи ссылок. Независимо от общего вырождения народной поэзии, 239
Α. Α. ПОТЕБНЯ
песня всегда поется не только тем, кто ее может приме нить к себе и другим, чувствовать, понимать, но и тем, для кого она служит одним лишь препровождением времени. На высших ступенях музыкального и поэтического пони мания песня, по народному выражению, «тчеться»; на низ ших она кромсается, сшивается из обрывков, комкается, чему особенно благоприятствует отсутствие осязательного единства рассказа, делимость песни на строфы и образы. Иногда основанием ассоциации частей служит единство напева и размера. Последнее, например, в следующем: в песне «Убила стріла вдовиного сина» прилетели три зозу ли: мать, сестра и милая; мать плачет, как река бежит и проч., помещенной у Метлинского (54, стр. 307) в числе веснянок (быть может, относимой сюда и народом; на это указывает и припев «гей-лею», то есть «лелю»), но имею щей основной размер 2 [ 5 + 5 ] , такой же как в колядках, народных думах у Чубинского (84, т. V, стр. 837), при соединяет: Узяли (то есть зозулі) його да на крилечка (вместо — и), Понесли його да до церковці. Да самі двері одчинилися, Да самі дзвони задзвонилися, Да самі свічі посвітилися,. Да самі книги зачиталися, I сама земля розтупилася, I само тіло схоронилося,
Это — один из мотивов колядок, происхождения христианско-легендарного, и связь его с предыдущим совершен но внешняя. Иногда песня сшивается на основании не единства, а лишь сходства размера частей. Для примера рассмотрю некоторые варианты одного семейства из разряда [(6+6)+ (8+6)]. Горе ж мені, горе, нещасная доле! Заорала дівчинонька мисленьками поле. (140, стр. 336).
Чего мы должны ожидать вслед за таким началом, бу дет зависеть от того, как мы поймем второй стих. Соглас но с этим можно будет судить о цельности всей песни или разнородности и разнохарактерности ее состава. Оранье могло бы быть или чертою несущественною, вызванною лишь образом «сеять горе» (см.: 65, стр. 56—59), или чер240
РЕЦЕНЗИЯ НА СБОРНИК Я. Ф. ГОЛОВАЦКОГО
тою главною. В последнем случае так как орать = любить (62, стр. 151—152), то «заорала мисленьками» — мыслен но полюбила, выбрала себе. В таком случае причина горя именно любовь. Это понимание подтверждается стихами (140, стр. 5—6), которые, впрочем, здесь непонятны, ибо Бродило ся жито, трава зеленая; Ци то, боже, твоя воля, що я нещасная?
по меньшей мере неясно. Лучше у Головацкого (20, т. I, стр. 239) : Посію я жито — трава зеленая; Ци то, боже, и проч.,
то есть посею одно, а всходит другое, желания не испол няются ,3. Совершенно ясно, что обманутые надежды отно сятся именно к любви, в вариантах г. Кулиша (84, т. V, стр. 832): «Сіяла пшеницю, вродили блавати» (то есть centaurea-cyanus, синие волошки, великорусское васильки); а между тем «Ой кого я вірно люблю, трудно занехати», то есть ожидала одного, вышло другое (он не любит), а между тем я забыть не могу. Вообще в вариантах Залесского (140, стр. 336) стихи 1 —12 совершенно определенны и цельны по содержанию (несчастная любовь, отсутствие милого). Так же может быть понята и жалоба девицы на сиротство в стихах 13— 14; но стихи 15—18: Чом ти мене, моя мати, в церков не носила? Чом ти меиі в папа бога долі не впросила?—
уже размером 2 [8+6] указывают на свою принадлежность к другому семейству: жалобы на долю в виде упреков, обращенных к матери (54, стр. 274—276). В распростра ненном варианте у Головацкого (20, т. I, стр. 239) эта посторонняя по размеру и содержанию примесь обнимает стихи 13—16, 19—30. Напротив, песня у Головацкого (20, т. II, стр. 536— 537) размера [(6 + 6) + (8 + 6)] совершенно цельна и имеет единственным содержанием именно то, что в преды дущей было примесью. Об ораньи-любви нет речи: Доле ж моя, доле, нещасная доле! Засіяла дівчинонька мисленьками поле.
Образ «не родится жито», (а только) «трава зеленая» объяснен не как неудача в любви, а вообще как бездоль241
Α. Α. П0ТЕБНЯ
ность с самого рождения. Затем жалобы на мать, что не упросила доли, сомнение в божьей правде, желание смер ти. Так же цельна песня у Головацкого (20, т. III, стр. 325): Горе ж мені, горе, нещаслива доле! Засіяла бідна вдова мисленьками поле.
Источник горя — не любовь, а вдовство, напрасная тра та молодости. В конце песни обращение к доле, колеба ние между надеждою и отчаянием. Совершенно особую песню составляют у Головацкого (20, т. I, стр. 266 (№ 50), стихи 1—14) жалобы жены на временное отсутствие мужа: Ой сама я, сама пшениченьку жала, Ой прийду я до домоиьку, нема ж мого пана!
Что это не вдова и не покинутая, видно из «Зброя на кілочку, мій пан на медочку», или в другом варианте — «Очі MOI карі, лихо мені з вами! Не хочете ночувати ні ніченыш сами». Но с 29-го стиха («Ой на гречці...») начи нается сшивка из клочков, местами заметная и по разме ру· После этого песня у Чубинского (84, т. V, стр. 832, № 401) кажется мне сшивкой, хотя и не бессмысленной. Здесь «Виорала удівонъка мислоньками поле», «сіяла пшеницю, вродили блавати» отнесено намеренно к несчаст ной (вследствие смерти мужа) любви. К этому приставлен мотив только что рассмотренный («Ой сама я»), но так, что черты, указывающие на лишь временное одиночество, отсутствуют, а стихи 19—25 могут быть поняты в смысле вечной разлуки. Наконец, пример бессмысленной сшивки, а равно и до казательство невозможности сколько-нибудь удовлетвори тельного распределения песен без предварительного их анализа, признания их сложности или, наоборот, цельности представляет песня у Чубинского (84, т. V, стр. 1), отне сенная редакциею к разряду любовь девушки. После сти хов 1—4 («Виорала дівчинонька», 140, стр. 336...) стихи 5—8—вставка размера 2 [4 + 4]. Стих 9-й звучит: «Посіяла жито, вродила пшениця». Пшениця лучше жита; зна чит, вышло гораздо лучше, чем ожидалось, так что жа лоба: Чи то ж, боже, така воля, Що нещасна моя доля?— 242
РЕЦЕНЗИЯ НА СБОРНИК Я. Ф. ГОЛОВАЦКОГО
не говоря уж о том, что выражена неподходящим разме ром 2 [ 4 + 4 ] , неосновательна. В стихах 12—17 («Ой сама я...») говорит не девица, ибо у девицы «пана» нет и не было. В варианте Б уже ровно ничто не относится к люб ви девицы. Иногда, когда песня для записывателя ради большей скорости сказывается, а не поется, трудно даже найти основания ассоциации частей. Ассоциации частей могут быть весьма давни, судя по тому, что одни и те же встречаются в разных местностях. Тут надвое: или мы не понимаем связи, или песня уже многие годы, быть может, столетия поется без понимания в целом. Необходимость разложения песен на составные части и, наоборот, признания или восстановления их цельности (конечно, при помощи открытых для всех критических опе раций) тесно связана с необходимостью объяснения от дельных образов народной поэзии. Само собою, что символизм, иносказательность явная (параллелизм, когда образ занимает первую половину сти хотворения или куплета, а его объяснение или применение вторую) и скрытая не могут считаться особенностями малорусской народной песни. Сходные явления представ ляют не только песни других славянских народов и литов цев, особенно латышей, но, например, татарские двустишия (8, стр. 231). Тем не менее особенной интенсивности этого явления в малорусских песнях следует приписать то, что она именно в них бросалась многим в глаза. В. Залесский говорит: «В коломыйках те же признаки, что в краковя ках: краткость (2—4 стиха, редко больше), поспешность создания («pospiech w ukladzie», что неясно), в первом стихе обыкновенно образ из внешней природы, во втором мысль, чувство... но образы вдумчивого русина глубже, метче. Редко первый стих не находится с последующим в тесной связи, нередко поражающей недостижимою глуби ною мысли и чувства (140, стр. XL—XLI). Так как весьма многие другие песни отличаются от коломыек только боль шим количеством двустиший, то автор то же самое дол жен бы сказать и о них. Г Берг выражается так: «Эта прелесть (малорусские песни. — Л. #.) разлита во всем: в словах и в сравнениях, а иногда и просто не знаешь в 243-
Α. Α. ПОТЕБНЯ
чем: мило, и только! Сравнения, очень любимые малорус ской песнею, имеют в ней ту особенность, что они совсем не сравнения, а так что-то такое; но таково очарование и грация выражения, что и не заметишь этого, и дела нет до того, какой смысл выходит из того, что Рибалочка по бережку да рибоньку удить, А милая по милому да серденьком (? білим світом) нудить. Рибалочка по бережку рибоньку хапае, А милая по милому тяженько вздихае».
«Замечу еще особенность малорусской песни: это ее своеобразная краткость, к которой надо несколько привык нуть. Иногда вдруг ни за что не поймешь, кто говорит, и все кажется путаницей» (12, стр. XVI). Я думаю, что и те образованные люди, которым малорусская песня знакома с детства, большею частью находятся в необходимости го ворить о ее свойствах словами, скорее похожими на жесты, чем на выражения определенных мыслей. Я. Ф. Головацкий выражается так, отчасти сходно с Залесским: «Неред ко картина с природы подобрана к ощущению души так метко, что чувствуете между ними какое-то (!—А. П.) по добие или символ подобия (? — А. Я.), так, как бы риф ма мыслей соответствует рифме языковой формы» (20, т. I, стр. 724). В образованных слоях так мало людей, интересующих ся народною поэзиею, что нужно дорожить подобными при знаниями. Они заранее оправдывают цель труда коммен татора, который без них в своем уединении мог бы усом ниться в том, нужны ли его объяснения. Если и знающие люди говорят таким образом, то оказывается не лишним сказать следующее. Что бы ни казалось нам, вышедшим из прежней колеи, во всяком случае, для создателя песни отношение между образом и ближайшим значением было вполне определен ное, так как образность была именно средством создания мысли, как в слове представление есть средство значения. Только эта определенность может состоять не в одной не посредственности сравнений, но и в разнородной reservatio mentalis, при которой указывается только начальное звено мысли, а последующие звенья дополняются понимающим в направлении, определяемом традициею. Археолог-коммен татор лишь сознательно, медленно, ощупью и, конечно, не без ошибок восстановляет то, что непосредственно пони мающим, то есть не вышедшим из колеи предания, допол244
РЕЦЕНЗИЯ НА СБОРНИК Я. Ф. ГОЛОВАЦКОГО
няется бессознательно, быстро и безошибочно, как по ин стинкту. Между тем и другим могут быть посредствующие ступени, и для дела небесполезно, если и в археологе не совсем порвалась нить бессознательного предания. Восстановить связь в примере г. Берга не особенно мудренно. Песня начинается так: Ой ти живеш та иа горі, а я під горою; Чи ти тужиш так за мною, як я за тобою?
Здесь противоположение: при наших обстоятельствах тебе бы больше тужить за мною, чем...; но между тем... Як би б тужив так за мною, як я за тобою, То жили б ми, сердце мое, як риба з водою.
Здесь поворотная точка мысли и указание, что в следую щем («Рибалочка и проч.») сравнивается не рыбак, а со стояние пойманной рыбы, рыбы без воды. Второе из приведенных двустиший поется и отдельно и в таком виде, вне связи, может показаться неясным: Ой коби ти так за мною, як я за тобою, То ми би так пробували, як рибка з водою! (20, т. II, стр. 335) —
случай, показывающий, как и многие другие, что коломыйка вовсе не непременно есть зародыш более длинной пес ни; она может быть частью, оторванною от большего це лого. Тужити в первых двух двустишиях не непременно горевать, а в том смысле, как «Журилася мати мною, як риба водою» (20, т. II, стр. 261, 269, 789), то есть думала заботилась обо мне м , любила. Рыба без воды — образ тоже обычный. Между прочим, Ой як тяжко на безводы рибі пробувати, Без милого на чужині тяжче проживати. (20, т. II, стр. 776)
Если и пример г. Берга кажется загадочным, то можно найти много других, еще более похожих на загадки, напри мер: На Брустурах загриміло, на Ясіню блисло: Богдан тебе, мій миленький, по під сердце стисло! Богдай тебе, мій миленький, кривило, морило! Чому тото так не било, як ся говорило? (20, т. II, стр. 448) 245
Α. Α. ПОТЕБНЯ
где может сбивать то, что двустишия напечатаны под от дельными номерами, как особые песни. Брустуры и Ясинье — села за Карпатами, в Марамороше, верстах в 30—40 друг от друга по прямой, первое — северо-западнее другого. Песня ставит нас перед этими селами, или между ними. Гром — слово... а молния, то есть громовой удар,— дело. Таким образом, смысл первого стиха: говорилось одно, а сделалось другое; далеко слово от дела. Прокля тия во втором и третьем стихе относятся к нарушителю обещаний, что и объяснено в четвертом стихе. Подобное же противоположение начала и конца, слова и дела, видимости и сущности в следующем: А калина біло цвіла, червоно родила: Аж тепер ся я дізнала, кого я любила; Аж тепер ся я дізнала, та аж тспер знаю, Що йно тебе я любила, тебе лиш кохаю. (20, т. II, стр. 775)
Как бы в ответ на не лишенное вероятности, но ошибоч ное предположение: «ты его любишь»: Ой калина біло цвіла — червоно родила: Де ж бим CBOÏ очи діла, же би-м го любила?.. (20, т. II, стр. 7822)
Противоположение любви и порождаемых ею страданий: А калина біло цвіте, а червоно родит; Великое закохання до біди приводит. (20, т. II, стр. 335, 742)
Разлука: Нема мого миленького, уже не приходит; Звідти його виглядаю, звідки соньце сходит. Ой невідти соньце сходит, ѳідки зоря ясна, Стратила ж я миленького, теперь я нещаснаі (20, т. II, стр. 773) Ой не відтів сонце сходит, звідків ясни зірки; Порубали ледіника у чужоі жінки, (20, т. I, стр. 227)
то есть не так склалось, как думалось. Источником ошибок для толкователя может служить принятие постоянно одинакового отношения между обра246
РЕЦЕНЗИЯ НА СБОРНИК Я. Ф. Г0Л0ВАЦК0ГО
зом и значением. Так, о сближениях, как Понад гору високую голуби літают: Я гаразду не зазнала, тай літа минают... (20, т. I, стр. 263) ИЛИ!
Я розкоши не зазнала, літа ся минают... (20, т. I, стр. 273; т. III, стр. 332)
Н. И. Костомаров говорит: «летанье голубей — образ не редко грустный и, как вообще летанье птиц, возбуждает тоску по утраченной молодости» (43, стр. 34); «летанье гусей, как вообще летанье птиц, наводит грусть о прожи тых летах» (43, стр. 47: «Із за гори високоі' гуси вилітають; ще розкоши не зазнала, вже літа минають»). Я же и те перь, как прежде 15 , думаю, что здесь сравнение только розкоши, как свободы, приволья, с высоким полетом и про тивоположение полета отсутствию «розкоши». Иногда короткая песня заключает в себе только один образ без объяснения, так что может возникнуть сомнение, точно ли перед нами поэтический образ, а не прозаиче ская мысль в стихотворной форме, например: Ой коби я була знала, що я твоя буду, Випрала би-м сорочечку від чорного бруду. (20, т. IV, стр. 453)
Что значит «прать сорочку», видно, например, из следу ющего: «жінка, що од живого чоловіка та... прала друго му сорочечку и все прочее...» (Квітка). Сравни также: Заковала зозуленька на жовтім пісочку; А хто ж мому миленькому випере сорочку? (20, т. II, стр. 297)
Или: Чи я тобі не казала, чи не говорила: «Прийди, прийди, мій миленький, я рибу варила». (20, т. II, стр. 353)
Стоило ли закреплять это песнею? Однако сравни бело русскую: А А А В В
я рыбку варила, да не шумавала; я милого любила, да не шанавала... я рыбку варила, на кусочки дзелила; кого черный вусок, таму рыбки кусок, кого рыжа барада, таму й юшки шкада! (29, т. V, стр. 101) 247
Α. Α. П0ТЕБНЯ
Или: Он: Не буду я воду пити, бо вода нечиста, Бо у воду нападало кленового листа.
Она отвечает: Ан бо тото не клепинка, зозулино nipïe; Прийди, прийди, мій миленький, на мое подвір'е (20, т. II, стр. 411)
Пить значит любить. Он обвиняет ее в неверности; она оправдывается, утверждая, что вина — пустячная. Образ «вода криницы, испорченная нападавшими в нее кленовы ми листьями», понятый в этом смысле, вошел и в леген дарную песню о беседе Христа с самарянынею, где при Як би ви ту воду пили, Кед то вода барз нечиста: 3 верха листок, з споді пісок или: 3 верху листом припадено (20, т. I, стр. 235; т. IV, стр. 522)
есть вариант: Нападало з клена листа.
Или: «Где ти, мила, пробивала, Коли вода виливала?» — Ай я була при бережку Держала-м ся березку, За березку, за тернину, Кликала-м ся на родину. (20, т. II, стр. 551)
Разлив — вообще горе. Сравни мое сочинение «Слово о полку Игореве» (стр. 73—76), а также следующее: Невелика поточина луги ізмулила; Хвалилася ледачина: «Любка відлюбила»,— (20, т. II, стр. 427)
то есть хоть малый поток, а занес илом луг (должно быть, лесной сенокос; луг и в малорусском смысле, как поемный берег, противополагается берегу) ; хоть дрянной человек, а опечалил, сказавши, что разлюбила милая. Не жаль мені за лугами, що пішли з водою, Ай жаль мені на попонька, що звінчав з бідою. (20, т. II, стр. 442)
Здесь поэтическая, не мифологическая материализация об раза... Луги, занесенные мулом, испорченные разливом,— 248
РЕЦЕНЗИЯ НА СБОРНИК Я. Ф. ГОЛОВАЦКОГО
несчастный брак; но не жаль мне лугов (как будто они в самом деле понялись водою), а жаль на попа. Тиха вода надійшла, береги змулила; В мого любка чорні очка, то-м ся додивила. (20, т. IV, стр. 461)
то есть незаметно подкралось сознание красоты, любовь, а с нею и горе. Но, в частности, в песне у Головацкого (20, т. II, стр. 551) причина горя, представленная разливом, как видно из контекста, есть именно вербунок, рекрутчина. Такая спецификация значения стала уже традиционного: Упав сніжок межи гори, таи річки прибули: Уже мого миленького в черевички взули 16; Взули, взули в черевички, сиву барву дали, Кучерики порівнали, на войну погнали. (20, т. III, стр. 94) Он у горах сніги впали, річсньки прибулп: Ой вже ж мого рідног' сина в черевички вбули. В черевиченьки обули, кучері обтяли, Λ вже мому рідпу (? может быть, рідпом(у).— Л. П.) сину карабінок дали. (20, т. I, стр. 137)
Отсюда видно, что вопрос: Где ти, мила, пробывала, Коли вода выливала?'—
значит: почему ты отнеслась безучастно к моему горю, когда меня брали в солдаты? Она (или, может быть, он же за нее, иронически) отвечает: мне было горя мало (мо жет быть, рада была, что «родина», родственники, между прочим, мать (береза), сдерживают). В варианте, кажется, намек на другую любовь («кликалам ся на Йванину») и решительное подтверждение того, что речь идет о ее без участии, ибо гасить пожар = утешать: «Мила, мила, десь бывала, Коли вода луги брала?» — Я стояла на бережку (то есть на крутом = противопо ложном), Держала-м ся за голузку, За голузку, за тернину, Кликала-м ся на Иванииу, На Йванину молоденьку, На душечку солоденьку,— «Де ти тогди, мила, стояла, Коли дубровонька палала?» — Я в решеті воду носила |7 И нев дубровоньку гасила . (20, т. III, стр. 390) 249
Α. Α. ПОТЕБНЯ
Из этих и подобных примеров и из вышеприведенных признаний знатоков дела, мне кажется, видно, что нынеш ний способ издания песен (впрочем, по обстоятельствам необходимый), состоящий в распределении их по содер жанию, во многих случаях не удовлетворяет первой по требности читателя: понять ближайший поэтический (иног да и грамматический) смысл образа. Эта потребность в значительной степени и с наименьшею затратою места бы ла бы удовлетворительна распределением коротких, одно образных песен по сродству их образов и ближайших зна чений и снабжением песен более длинных ссылками на сходные по образу и ближайшему значению места других песен. Так как невероятно, чтобы изданные теперь мало русские, а равно и белорусские песни были вскоре вновь переизданы, и, напротив, можно думать, что наличные большие их сборники будут служить читателям еще мно гие годы, то остается желать появления частных подгото вительных работ к будущему критическому изданию, част ных объяснений не только реальных, каковы большею частью заключенные в издании гг. Антоновича и Драгоманова, к сожалению, на время остановившемся, но и фор мальных.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА 1
Но ведь есть основания думать, что посторонние влияния на гуцулов были весьма сильны. Что тут было движение, а не застой, на это может указывать между прочим и новый характер гуцульских песен. 2 Внешние, но не непременно ииоиародные, ибо, в конце концов, и народная жизнь происходит в я, для которого все мимотекущее есть внешность. 3
Так, животный организм остается сам собою, не сохраняя в себе своего прежнего вещества. Человек, воспитанный в духе известного учения, может оставаться верным этому духу, дошедши до отрицания догматов. Эту, впрочем, не новую мысль я нахожу у Штейнталя: католик, протестант и еврей, сходящиеся в религиозно-философских воззрениях, дают им каждый свою историческую подкладку (131, стр. 266--267). «Не всі тоти сади родят, котрі зацвітают; Не всі тоти поберутся, котрі ся кохают. Половина саду родит, половина в'яне; Половина шлюби берут, половина — марне. 250
РЕЦЕНЗИЯ НА СБОРНИК Я. Ф. ГОЛОВАЦКОГО
5 6
Половина саду родит, половина всхнеся; Половина побереся, решта розійдеся». (20, т. II, стр. 782 («Nb 109), стр. 783 (№ 111); ср. 84, т. V, стр. 198, 457) «Половина цвіта цвіте, половина в'яне; Ходив козак до дівчини, тепер не загляне». (20, т. IV, стр. 466 (№ 171) «Половина саду цвіте, половина в'яне: Тяжко ж мені на серденьку, як вечір настане». (20, т. II, стр. 774) Ромашка дикая, собачья, ни на что не употребляемая. Там ее жалко, потому что скот вытопчет: «Шкода травки і муравки ( = трави муравоі.— А. П.) тому о~блогові (v.* берегові. — Α. Π.)\ Шкода мене молодо! тому ворогові (вариант: перобові, дуракові.— А. Я.); Шкода мене молодо!, шкода мого стану, Та як я ся леда біді у руки дістану». (20, т. III, стр. 295; стр. 7792; 88, стр. 63) «Шкода трави тай мурави, що-м по ній ходила: Шкода мене молоденькій, що-м дурня любила!» (20, т. II, стр. 325) Облог и берег = ворог: «Ой колись були ярі та пшениці, а тепера облоги; Ой колись були вірні сусідочки, а тепера вороги».
«Усі нивки поорані, одна облогуе: Усі дівки на мя добрі, одна ворогуе». (20, т. IV, стр. 446) «Посіяла-м руту круту меже берегами: Ой як тяжко мені жити меже ворогами! А вже ж моя рута крута береженьки поре, А вже ж MOI вороженьки попід боки коле». (20, т. I, стр. 292—293) 7 Так действительно было с языком церковных книг. До недав него времени «и въ вѣкы вѣковъ» читалось в южнорусских церквах как «і во віки вікоу», иначе в великорусских, еще иначе в сербских и болгарских. 8 Смотри мое сочинение «Из записок по русской грамматике», т. I, стр. 10—11. 9 Распределение песен по напевам было бы только восстановле нием, исправлением и закреплением ассоциаций, уже существующих в мысли певцов. Когда Ст. Веркович спросил у некоей Дафины из Сереза, от которой он записал около 270 песен, как ей приходит все это в голову, она отвечала, что находит песни только по на певам, то есть сначала вспоминает напев, слышанный еще в моло дости, а тотчас вслед за тем и самую песню (15, т. I, стр. XVI). * Vide — смотри (латин.).
251
Α. Α. ПОТЕБНЯ
Таким образом, напев по отношению к тексту есть не только нечто более общее, но и — оставляющее следы, легче восстановляемые па мятью. «Мы были,— говорит другой наблюдатель,— довольно часто свидетелями того, что при рекрутских наборах матери, расстававшиеся с сыновьями, после первых приступов горя, сказывавшихся лишь от дельными звуками и словами, садились на землю и заводили печаль ные напевы (Klagemelodien) без слов» (91, стр. XIX). Это сказано о мадьярках, но замечается, по словам третьего наблюдателя (91, стр. XIX), и между румынками и сербиянками. На Руси, сколько известно, причитанье без слов не встречается, так что, вероятно, у разных племен и в разные времена степень отделимости напева от текста различна. То, что «в народной песне мелодия предшествует тексту и ведет его за собою», а не рождается вместе с ним (91, стр. I), принятое за общее положение, так же невероятно, как то, что в языке членораздельные звуки влекут за собою значение. Выше упомянутые мадьярские матери, как и Дафина, не создавали напева, а лишь вспоминали готовый, уже связанный с известным текстом. Их отличие от Дафины, если было, могло состоять лишь в том, что воспроизведение и пересоздание, то есть приспособление к данному случаю словесной стороны песни, было в них чем-либо замедлено или вовсе сделано невозможным, что было бы явлением такого порядка, как возникновение чисто инструментальной музыки, с одной стороны, и стихотворений без мелодии — с другой. 10 В силу этого это — обыкновенный размер у Шевченко: «Думи Moï, думи MOI, лихо мені з вами». 11 Как будто песни обрядные, выделенные в особые отделы, не могут быть вместе любовными, семейными, былевыми, бытовыми, ис торическими и проч. 12 Вопрос аналогичный с тем, что такое одно слово? (60, стр. I). 13 Сравни в песне из Сяиоцкого и Зелеиенского округов: «По-пред моі окна, по-пред MOÏ двері Насяла миленька білоі' леліі (то есть полюбила, выбрала меня.—Л. П.). Леліі насяла, розмарія сходит: Юж моя миленька из иншима ходит, Леліі насяла, розмарія зійшла: Юж моя миленька за иншого пішла». (20, т. I, стр. 337) 14 Сравни: «Та журітся, ворожеиьки, воском, ладанойком, А не моев жовтов косов, не моім вінойком», 2 (20, т. II, стр. 775 ) то есть подумайте лучше о своей смерти. 15 В своем сочинении «О некоторых символах в славянской пародной поэзии», Харьков, 1860, стр. 5. 16 Черевик — жовнерская обувь, одинаково непривычная и для того, кто носит чоботы, скорни, и для того, кто носит постолы; рекрут говорит: «Дали мені черевик, А я к тому не привик». 17 Размер четырех последних стихов испорчен.
язык и
НАРОДНОСТЬ
Довольно распространено мне ние, что своеобразность народности находится в прямом отношении к степени ее отчужденности от других и в об ратном к степени цивилизации. Последователи этого мне ния поясняют его приблизительно таким образом. Мы видим, говорят они, что в настоящее время своеоб разность нравов, обычаев, костюмов можно найти лишь в каких-либо глухих углах Европы, между тем как в стари ну было иначе. Теперь житель какого-нибудь немецкого или французского захолустья смотрит даже не немцем или французом, но носит совершенно особый отпечаток, только и принадлежащий данной местности. Напротив, у цивили зованного человека, особенно человека, много путешест вовавшего по Европе, является общекультурный тип, ха рактеризующий уже не француза, англичанина, немца, а вообще цивилизованного человека. Между образованными людьми всех наций более общего не только в теоретиче ских убеждениях, но и в чертах характера, чем между об разованными людьми известного народа и их необразо ванными соотечественниками. В этом убеждает, между про чим, сравнение себя и своих знакомых, с одной стороны, с героями иностранных романов, находящихся в подобном общественном положении, с другой стороны — с лицами из простонародья в русских повестях. Это явление представляется произведением двух факто ров, действующих совместно, именно: успехов человеческой мысли, направленной на изучение природы, и врожденной человеку подражательности. Откуда бы ни просходило различие народностей, во вся ком случае, оно поддерживается пространственным разоб щением и различием географических влияний. Но сноше253
Α. Α. П0ТЕБНЯ
ния между людьми облегчаются и увеличиваются благода ря изобретениям, как пароходы, железные дороги, теле графы и проч. Принудительность географических условий теряет свою силу, по мере того как благодаря власти над пространством человек получает возможность менять мес то жительства и создавать себе искусственную среду более благоприятную для жизни, чем какая-либо из данных при родою. Смешение между людьми различных народов вле чет за собою скрещивание видов и образование общих ти пов. Все, что увеличивает сношения между людьми, уси ливает нивелирующее действие подражательности, искони свойственной человеку, сначала рефлективной, непроиз вольной, потом сознательной и критической. Подражатель ность производит слияние племен в народы, аналогично с чем можно предвидеть, что рано или поздно, положим, через несколько тысяч лет народы сольются в одну обще человеческую народность. Указанием на возможность та кого явления служат в прошедшем и настоящем такие яв ления, как распространение культуры известного народа на многие другие, как смена народных культов христиан ством, не признающим народных различий. Когда из двух народов один заимствует у другого, например, устройство суда присяжных, а второй у первого устройство быта кре стьян, то оба становятся сходнее друг с другом, чем были прежде. Препятствия заимствованию и подражанию, поставляе мые в настоящее время различием языков, могут сгладить ся и исчезнуть. Указания на это есть в настоящем. И пре жде были языки, как греческий, латинский, влияние коих простиралось далеко за их первоначальные границы. Те перь есть международные языки образованных людей всех наций, зная которые можно объехать весь земной шар. И кроме этой исключительной общеупотребительности так называемых всемирных языков, мы видим, что, как скоро в данной местности поселяется несколько племен и как ско ро необходимость заставляет их стремиться ко взаимному пониманию, между ними установляется общность языка двумя путями: или тем, что язык сильнейшего племени вы тесняет язык слабейшего, который при этом исчезает (на пример, наречия обруселых финнов), или тем, что из сме шения происходят амальгамированные языки, каковы: английский, французский, итальянский, испанский, венгер ский. 254
язык и НАРОДНОСТЬ К этому присоединяется мнение, что все увеличивающе еся число переводов с одного языка на другой, то есть уве личение количества и напряженности усилий передать средствами одного языка сказанное на другом, должно сглаживать их различие. Кроме того, полагают, что высшее развитие ослабляет в языке звуковой элемент и усиливает логический, считаемый общечеловеческим, выводит из упо требления своеобразные обороты и поговорочные выраже ния. Один из сильных авторитетов по части славянского язы кознания, Миклошич, того мнения, что в языках Европы возникает общий новоевропейский синтаксис, основанный на синтаксисе классических языков. Таковы известные нам соображения, заставляющие предположить, что ход развития человечества, направлен ный к освобождению человека от давления внешней при роды, исподволь слагает с него и оковы народности. При этом предполагается, что существование одного общечело веческого языка было бы настолько согласно с высшими потребностями человека, насколько выгодны для нас ис кусственные условия жизни, благодаря которым уже те перь в Петербурге можно иметь тропические плоды. Этим соображениям мы противопоставляем другие, име ющие для нас более силы. 1) Какое значение имеет подражательность в личной жизни? Особь во всех сферах жизни есть нечто в высокой степени самодеятельное по отношению к влияниям других особей и остальной природы. Человек в этом отношении, как и в других, есть конец ряда низших существ. Всякая сила действует на него не иначе, как видоизменяясь в нем и вызывая в нем противодействие. Подражание, вызывае мое в человеке известным действием, не может быть точ ным повторением этого действия по той причине, что для такого повторения подражающему нужно бы было быть тождественным с тем, что произвело это действие, и при том в тех же самых обстоятельствах; последнее невозмож но уже по одному физическому закону непроницаемости, не говоря о более сложных законах мысли. Если априор ных соображений недостаточно, то можно простым наблю дением увериться, что непроизвольное, не доходящее до сознания субъекта подражание движениям и звукам дру гого дает движения при самых благоприятных условиях только сходные, а не тождественные. На более высоких 255
Α. Α. ПОТЕБНЯ
ступенях душевной жизни подражание другому лицу или есть понимание его движений и звуков, так что, перефра зируя: «du gleichst dem Geist, den du begreifst», можно ска зать, что «das Gleichen» есть только «das Begreifen», или предполагает это понимание. Но известно, что взаимное понимание не есть перекла дывание одного и того же содержания из одной головы в другую, но состоит в том, что лицо А, связавшее содержа ние своей мысли с известным внешним знаком (движением, звуком, словом, изображением), посредством этого зна ка вызывает в лице Б соответственное содержание. Пони мающие друг друга могут быть сравнены с двумя различ ными музыкальными инструментами, приведенными между собою в такую связь, что звук одного из них вызывает не такой же, но соответственный звук другого. Каким обра зом под словом «свеча» я могу понимать точно то же, что мой собеседник, когда органы восприятий у нас различны, а накопление воспоминаний (об этом) различно гораздо более того? Этим объясняется парадокс, что всякое, даже самое полное понимание есть в то же время непонимание. Человек не может выйти из круга своей личной мысли 1. То, что называется общим уровнем мысли между людьми, возможно лишь благодаря способности отвлечения, то есть сведения действительного различия мыслей в различных субъектах на известный минимум различия, и благодаря фи'кции, состоящей в принятии этого минимума за эквива лент полных мыслей. Эти элементарные, но многими игнорируемые положе ния объясняют нам многое. Во всех областях человеческой жизни «несамостоятельность», «подражательность» выра жают лишь известные, более или менее низкие степени раз личия самостоятельности, своеобразности мыслей и дей ствий. В другом, безусловном смысле эти понятия немы слимы. Так, например, можно подделывать подписи, но увели чительное стекло откроет подделку; можно тщательно спи сывать прописи, но образовать себе точно такой почерк, как у другого, невозможно. Можно воспитанием достиг нуть многого: сделать человека более или менее энергич ным, сведущим, правдивым; но обезличить его, сделать со вершенно похожим на образец невозможно. Понятно, что так как народы состоят из лиц и сопри касаются между собою через посредство лиц, то все ска256
язык и НАРОДНОСТЬ занное о своеобразности и замкнутости лица применяется и к народу настолько, насколько его единство сходно с един ством лица. Взаимное влияние народов есть тоже лишь взаимное возбуждение2. Распространение культуры одного народа на другие кажется нам объединением народов лишь до тех пор, пока мы витаем на холодных высотах абстрак ции. Но если мы сообразим, что немногие признаки, повто рение коих мы замечаем в жизни разных народов, суще ствуют в действительности лишь в группах множества дру гих признаков как конкретные явления, то мы принуждены будем говорить, например, не о том, что единое в себе и неизменное христианство разлилось по цивилизованному миру, а лишь о том, что христианство в виде первоначаль но определенного возбуждения было поводом возникнове ния целой цепи христианств весьма различных между со бою, если рассматривать их в их конкретности. Есть не только восточное и западное, но и русское, польское, не мецкое христианство и даже немецкие христианства. Вся сила в том, чтобы не принимать своих абстракций за сущ ности, что, однако, делается, когда рассматривают, напри мер, христианство независимо от среды, в коей оно прояв ляется. Другой ΉρΗΜβρ, поясняющий свойства традиции, пред ставляют странствующие повести и рассказы. О многих из них мы благодаря мастерам особого рода литературных исследований, как Бенфей, Либрехт и многие другие, мо жем сказать, что их мотивы обошли без малого весь зем ной шар, перебывали и остались у множества народов, на чиная от японцев и готтентотов. Казалось бы, что эти странствования суть очевидные доказательства способности всех народов воспроизводить одно и то же содержание. Но спрашивается, имеем ли мы основание назвать эти географические и хронологические передвижения жизнью в том смысле, в каком мы приписываем жизнь языку? Конечно, да. Если же так, то к странствующим литератур ным мотивам должен быть приложен тот взгляд, которого мы держимся относительно форм языка. Важность грамма тической формы состоит в ее функции, которая, конечно, должна иметь место прикрепления. Подобным образом главное в странствующем рассказе есть то, как она дейст вует, то есть понимается и применяется на каждой точке своего пути. Весьма почтенные литературные исследования таких рассказов со стороны их абстрактного тождества по 9—6409
257
Α. Α. П0ТЕБНЯ
своему характеру и значению равняются таким граммати ческим исследованиям, которые рассматривают не формы, а их препараты, лишенные функций, то есть жизни. При знание, что мотивы странствующих повестей неизменны, равносильно с господствующим мнением, что значение кор ня остается неизменным во всем семействе слов и падает вместе с этим последним. То же самое можно сказать о всех художественных про изведениях. Жизнь их состоит в том, что они понимаются и как понимаются. В противном случае о них стоит говорить не более как о глыбе камня, куске полотна и проч. Если же так, то кто станет утверждать, что понимание и влия ние произведений греческого ваяния одно и то же в цвету щие времена Греции и теперь? Тогда и теперь это совер шенно различные произведения искусства, имеющие лишь один и тот же материальный субстрат, но не одну и ту же, так сказать, душу. Эти различия изменяются не только по времени, но и по народам. Если бы языки были только средствами обозначения мысли уже готовой, образовавшейся помимо их, как дейст вительно думали в прошлом, отчасти и в нынешнем веке, то их различия по отношению к мысли можно бы сравнить с различиями почерков и шрифтов одной и той же азбуки: нам более или менее все равно, каким почерком ни напи сать, каким шрифтом ни напечатать книгу, лишь бы мож но было разобрать; так было бы безразлично для мысли, на каком языке ее ни выразить. При таком положении дела было бы вероятно, что как скоро распространилось бы убеждение, что разница между языками лишь внешняя и несущественная, что привязанность к своему языку есть лишь дело привычки, лишенной глубоких оснований, то люди стали бы менять язык с такою же легкостью, как меняют платье. В результате можно бы ожидать того, что, подобно тому как ради известных удобств филологи при способляют латинские письмена ко множеству различных языков и как установляются общие системы мер и весов, рано или поздно был бы принят, скорее всего, совершенно искусственный, наиболее легкий и простой общий язык. Можно бы ожидать, что такой язык, зародившись на вер шинах интеллигенции, имеющей уже и теперь общие ис кусственные языки для глаз, каковы цифры, алгебраичес кие, химические и метеорологические знаки, постепенно спускался бы в низшие сферы и, наконец, обнял бы все 258
язык и НАРОДНОСТЬ человечество. Но нашему веку принадлежит открытие, что языки потому только служат обозначением мысли, что они суть средства преобразования первоначальных, доязычных элементов мысли и поэтому могут быть названы средства ми создания мысли. Языки различны не только по степе ни своего удобства для мысли, но и качественно, то есть так, что два сравниваемые языка могут иметь одинаковую степень совершенства при глубоком различии своего строя. Общечеловеческие свойства языков суть: по зву.кам — чле нораздельность, с внутренней стороны — то, что все они суть системы символов, служащих мысли. Затем все ос тальные их свойства суть племенные, а не общечеловече ские. Нет ни одной грамматической и лексической катего рии, обязательной для всех языков. Хотя в настоящее время языкознание большею частью не в состоянии уследить за тем, каким образом первона чальная техника мысли, условленная языком, сказывается в сложных произведениях мысли, но тем не менее стоит прочно то положение, что эта техника гораздо важнее для совершенства и качества произведения мысли, чем, напри мер, приемы, орудия и материалы рисования, живописи, гравюры для произведений этих искусств. Эта техника, знаем ли мы об этом или нет, непременно сказывается во всем, что бы мысль ни создала через посредство языка 3 . Рассматривая языки как глубоко различные системы при емов мышления, мы можем ожидать от предполагаемой в будущем замены различия языков одним общечеловече ским лишь понижения уровня мысли. Ибо если объектив ной истины нет, если доступная для человека истина есть только стремление, то сведение различных направлений стремления на одно не есть выигрыш. Язык не есть только известная система приемов познания, как и познание не обособлено от других сторон человеческой жизни. Позна ваемое действует на нас эстетически и нравственно. Язык есть вместе путь сознания эстетических и нравственных идеалов, и в этом отношении различие языков не менее важно, чем относительно познания. Язык можно сравнить с зрением. Подобно тому 'как ма лейшее изменение в устройстве глаза и деятельности зри тельных нервов неизбежно дает другие восприятия и этим влияет на все миросозерцание человека, так каждая ме лочь в устройстве языка должна давать без нашего ведо ма свои особые комбинации элементов мысли. Влияние 9*
259
Α. Α. П0ТЕБНЯ
всякой мелочи языка на мысль в своем роде единственно и ничем не заменимо. Человек, говорящий на двух языках, переходя от одно го языка к другому, изменяет вместе с тем характер и на правление течения своей мысли, притом так, что усилие его воли лишь изменяет 'колею его мысли, а на дальней шее течение ее влияет лишь посредственно. Это усилие может быть сравнено с тем, что делает стрелочник, пере водящий поезд на другие рельсы4. И наоборот, если два и несколько языков довольно привычны для говорящего, то вместе с изменением содержания мысль невольно обра щается то к тому, то к другому языку. Мне кажется, это можно наблюдать в некоторых западнорусских грамотах, в коих, смотря по содержанию речи, выбивается наверх то польская, то малорусская, то церковнославянская струя. Это же явление составляет реальное основание ломоносов ского деления слога на возвышенный, средний и низкий. Примером того же служит двуязычность высших клас сов русского общества. В этом вполне русском семействе Тютчевых, говорит Аксаков, «почти исключительно господствовал французский язык, так что не только все разговоры, но и вся переписка родителей с детьми и детей между собою как в ту пору, так и потом в течение всей жизни велась не иначе как пофранцузски. Это господство французской речи не исклю чало у Екатерины Львовны (матери Ф. И. Тютчева, умер шей в 1866 году, на 90-м году жизни.— А. П.) привержен ности к русским обычаям и удивительным образом ужи валось рядом с церковнославянским чтением псалтырей, часословов, молитвенников у себя в спальной и вообще со всеми особенностями русского православного и дворянско го быта. Явление, впрочем, очень нередкое в то время, в конце XVIII и в самом начале XIX века, когда русский литературный язык был еще делом довольно новым, еще только достоянием «любителей словесности», да и, дейст вительно, не был еще достаточно приспособлен и вырабо тан для выражения всех потребностей перенятого у Евро пы общежития и знания. Вместе с готовою западною циви лизацией) заимствовалось и готовое чужое орудие обмена мыслей. Многие русские государственные люди, превосход но излагавшие свои мнения на французском, писали порусски самым неуклюжим, варварским образом, точно съезжали с торной дороги на жесткие глыбы только что 260
язык и НАРОДНОСТЬ поднятой нивы. Но часто одновременно с чистейшим фран цузским жаргоном... из одних и тех же уст можно было услышать живую, почти простонародную идиоматическую речь, более народную во всяком случае, чем наша настоя щая, книжная или разговорная. Разумеется, такая устная речь служила чаще для сношений с крепостною прислугою и с низшими слоями общества, но тем не менее эта грубая противоположность, эта резкая бытовая черта рядом с вер ностью бытовым православным преданиям объясняет мно гое и очень многое в истории нашей литературы и нашего народного самосознания» (1, стр. 9—10). «Не странно ли, что при всей резкости народного (?) направления мысли в Тютчеве наш высший свет, high life, не только не отвер гал Тютчева и не подвергал равному с славянофилами ос меянию и гонению, но всегда признавал его своим, по крайней мере интеллигентный слой этого света. Конечно, этому причиною было то обаяние всесторонней культуры, которое у Тютчева было так нераздельно с его существом и влекло к нему всех, даже не согласных с его политиче скими убеждениями. Эти убеждения признавались достой ными сожаления крайностями, оригинальностью, капризом, парадоксальностью сильного ума и охотно прощались Тют чеву ради его блестящего остроумия, общительности, при ветливости, ради утонченно изящного европеизма всей его внешности. К тому же все «национальные идеи» Тютчева представлялись обществу чем-то отвлеченным (чем, по-ви димому, они и были в нем отчасти), делом мнения (une opinion comme une autre!), a не делом жизни. Действитель но, они не вносили в отношения Тютчева к людям ни ис ключительности, ни нетерпимости; он не принадлежал ни к какому литературному лагерю и был в общении с людьми всех кругов и станов; они не видоизменяли его привычек, не пересоздавали его частного быта, не налагали на него никакого клейма ни партии, ни национальности... Но точно ли этот русский элемент в Тютчеве был одною отвлечен ностью, мыслью, только делом одного мнения? Нет: лю бовь к России, вера в ее будущее, убеждение в ее верхов ном историческом призвании владели Тютчевым могущест венно, упорно, безраздельно, с самых ранних лет и до последнего издыхания. Они жили в нем на степени »какойто стихийной силы, более властительной, чем всякое иное личное чувство. Россия была для него высшим интересом жизни; к ней устремлялись его мысли на смертном одре. 261
Α. Α. П0ТЕБНЯ
А между тем странно подумать, что стихотворение по слу чаю посещения русской деревни («Ах, нет, не здесь, не этот 'край безлюдный был для души моей родимым кра ем») и стихотворение «Эти бедные селенья...» написаны одним и тем же поэтом (1, стр. 75—76). Ф. И. Тютчев служит превосходным примером того, как пользование тем или другим языком дает мысли то или другое направление, или, наоборот, как в предчувствии на правления, которое примет его мысль в следующее мгно вение, человек берется за тот или другой из доступных ему языков. Два рода умственной деятельности идут в од ном направлении, переплетаясь между собою, но сохраняя свою раздельность, через всю его жизнь, до последних ее дней. Это, с одной стороны, поэтическое творчество на рус ском языке, с другой стороны — мышление политика и дип ломата, светского человека в лучшем смысле этих слов — на французском. В 22 года его почти безвыездного пребывания за гра ницей, говорит его биограф, «он почти не слышит русской речи, а по отъезде Хлопова (бывшего крепостного дядьки Тютчева, взаимно связанного с ним тесной дружбой.— Л. Я.) и совсем лишается того немногого, хотя и благо творного соприкосновения с русскою бытовою жизнью, ко торое доставляло ему присутствие его дядьки в Мюнхене. Его первая жена ни слова не знала по-русски, так же как и вторая, выучившаяся русскому языку уже по переселе нии в Россию (и собственно для того, чтобы понимать сти хи своего мужа). Следовательно, самый язык его домашне го быта 'был чуждый. С русскими путешественниками бе седа происходила, по тогдашнему обычаю, всегда по-фран цузски; по-французски же исключительно велась и дипло матическая корреспонденция и его переписка с родными» (1, стр. 53). «По собственному его признанию, он тверже выражал свою (прозаическую) мысль по-французски, не жели по-русски, свои письма и статьи писал исключительно на французском языке и, конечно, на девять десятых более говорил в своей жизни по-французски, чем по-русски». А между тем стихи у Тютчева творились только по-русски. Значит, из глубочайшей глубины его духа била ключом у него поэзия, из глубины, недосягаемой даже для его соб ственной воли,— из тех тайников, где живет наша перво образная природная стихия, где обитает самая правда че ловека» (1, стр. 85). «Стихи у него не были плодом труда, 262
язык и НАРОДНОСТЬ хотя бы и вдохновенного, но все же труда, подчас даже усидчивого у иных поэтов... Он их не писал, а только запи сывал» (I, стр. 83). Лучшие созданы мгновенно. Тютчев представляет поучительный пример не только того, что различные языки в одном и том же человеке свя заны с различными областями и приемами мысли, но и того, что эти различные сферы и приемы в одном и том же человеке разграничены и вещественно. Во время пред смертной болезни, с половиною тела, пораженной парали чом, Тютчев почти до смерти сохранял способность к бле стящей французской речи и живой интерес к политике. Раз, после продолжительного обморока, первыми словами его были: «Какие последние новости из Хивы?» Между тем власть над стихом и чувство стихотворной меры оста вили его гораздо раньше. Он порывался слагать стихи, но ничего не выходило. Знание двух языков в очень раннем возрасте не есть обладание двумя системами изображения и сообщения одного и того же круга мыслей, но раздвояст этот круг и наперед затрудняет достижение цельности миросозерцания, мешает научной абстракции. Если язык школы отличен от языка семейства, то следует ожидать, что нжола и домаш няя жизнь не будут приведены в гармоничные отношения, но будут сталкиваться и бороться друг с другом. Ребенок, говорящий: «du pain» к родителям и гувернантке и (тай ком) «хлебца» к прислуге, имеет два различные понятия о хлебе. Когда два лица, говорящие на одном языке, понимают друг друга, то содержание данного слова у обоих различ но, но представление настолько сходно, что может без за метного вреда для исследования приниматься за тождест венное. Мы можем сказать, что говорящие на одном языке при помощи данного слова рассматривают различные в каждом из них содержания этого слова под одним углом, с одной и той же точки зрения. При переводе на другой язьж процесс усложняется, ибо здесь не только содержание, но и представление различны. Если слово одного языка не покрывает слова другого, то тем менее могут покрывать друг друга комбинации слов, картины, чувства, возбуждаемые речью; соль их исчезает при переводе; остроты непереводимы. Даже мысль, отор ванная от связи с словесным выражением, не покрывает мысли подлинника5. И это понятно. Допустим на время 263
Α. Α. ПОТЕБНЯ
возможность того, что переводимая мысль стоит перед на* ми, уже лишенная своей первоначальной словесной обо лочки, но еще не одетая в новую. Очевидно, в таком со стоянии эта мысль как отвлечение от мысли подлинника не может быть равна этой последней. Говоря, что из мысли подлинника мы берем существенное, мы рассуждаем по добно тому, как если бы сказали, что в орехе существен ное не скорлупа, а зерно. Да, существенное (geniessbar) для нас, но не для ореха, который не мог бы образоваться без скорлупы, как мысль подлинника не могла бы образо ваться без своей словесной формы, составляющей часть содержания. Мысль, переданная на другом языке, сравни тельно с фиктивным отвлеченным ее состоянием получает новые прибавки, несущественные лишь с точки зрения пер воначальной ее формы. Если при сравнении фразы подлин ника и перевода мы и затрудняемся нередко оказать, на сколько ассоциации, возбуждаемые тою и другою, различ ны, то это происходит от несовершенства доступных нам средств наблюдения. Поэзия в этом случае, как и в других, указывает пути науке. Существуют анекдоты, изображающие невозмож ность высказать на одном языке то, что высказывается на другом. Между прочим, у Даля: заезжий грек сидел у мо ря, что-то напевал про себя и потом слезно заплакал. Слу чившийся при этом русский попросил перевести песню. Грек перевел: «Сидела птица, не знаю, как ее звать порусски, сидела она на горе, долго сидела, махнула кры лом, полетела далеко, далеко, через лес, далеко полетела... И все тут. По-русски не выходит ничего, а по-гречески очень жалко!» В действительности всякий перевод -более или менее по хож на известную шуточную великорусскую переделку ма лорусского «ой був та нема»... «Эх был, да нетути». Даже легкое изменение звука, по-видимому, нисколько не касаю щееся содержания слова, заметно изменяет впечатление слова на слушателя. Вероятно, многие испытали на себе неприятное впечатление фальши, неискренности, слушая певца или актера, говорящего в угоду местной публике на непривычном для него наречии. Искусство переходит здесь в лицемерие. Можно ли поэту писать на чужом языке? Тургенев: «Я никогда, ни одной строки в жизни не напечатал не на русском языке; в противном случае я был бы не художник, 264
язык и НАРОДНОСТЬ а просто дрянь. Как это возможно писать на чужом языке, когда и на своем-то, на родном, едва можно сладить с об разами, мыслями» (78, стр. 261) и т. д. Трудность самого наблюдения различий в эффектах увеличивается, когда мы имеем дело со словами одного происхождения в обоих языках; сходное в двух языках од ного происхождения происходит не оттого, что пути их раз вития действительно сходятся, а оттого, что, расходясь от одной точки, они некоторое время идут почти параллельно друг подле друга. Впрочем, то, что перевод с одного языка на другой есть не передача той же мысли, а возбуждение другой, отличной, применяется не только к самостоятель ным языкам, но и к наречиям одного и того же языка, имеющим чрезвычайно много общего. «Я попросил раз од ного хохла,—говорит Пигасов в «Рудине» Тургенева,— пе ревести следующую первую попавшуюся мне фразу: грам матика есть искусство правильно читать и писать. Знаете, как он это перевел: храматыка е выскусьтво правыльно чытаты ы пысаты... Что ж, это язык, по-вашему? самостоя тельный язык?» Именно то, что перевод с литературного языка на областное наречие и с одного областного наречия на другое весьма часто кажется пародиею, именно это слу жит доказательством, что, предупреждая решение науки, верное чутье понимает самые сходные наречия, как раз личные музыкальные инструменты, быть может, иногда от носящиеся друг ік другу, как церковный орган и балалай ка, но тем не менее не заменимые друг другом. Для того чтобы так было, нет никакой нужды лезть из кожи, чтобы сделать фразу наречия совершенно непохожею на фразу литературного языка, как это делали у нас некоторые рев нители самостоятельности малорусского языка. Это значит возить дрова в лес. Есть чувства и мысли, которых не выз вать на общелитературном языке известного народа ни какому таланту, но которые сравнительно легко вызыва ются на областном наречии. Есть писатели, которые — са ма посредственность, когда выбирают своим органом лите ратурный язык, но которые на родном наречии глубоко художественны и правдивы. Их творения как научные материалы не заменимы никакими изданиями памятников народной поэзии, сборников слов и оборотов, обычаев, поверий и проч. Мы имеем таких писателей, имеют их и немцы и высоко ценят их влияние на общенемецкий язык и литературу. 265
Α. Α. П0ТЕБНЯ
Такое мнение о наречиях и поднаречиях общераспространено и не нуждается в подкреплении авторитетов. Впро чем, таких подкреплений можно найти довольно. Сравните, между прочим, мнение Гримма, что если бы наречия чеш ское и польское исчезли в общеславянском языке, как это представляют себе некоторые возможным и желательным, то это было бы достойно сожаления, ибо каждое из этих наречий имеет свои ничем не заменимые преимущества (см.: 99, т. 4, стр. 105). Здесь речь только о формах вроде двойственного числа, но с большим основанием можно бы это оказать, имея в виду весь строй языка. «Лишь в ред ких случаях,— говорит В. Гумбольдт,— можно распознать определенную связь звуков языка с его духом. Однако же даже в наречиях (того же языка) незначительные изменения гласных, мало изменяющие язык в общем, по праву могут быть относимы к состоянию духа народа (Gemüthbeschaffenheit), подобно тому, что замечают уже греческие грам матики о более мужественном дорическом а сравнительно с более нежным ионийским ое» (106, т. VI, стр. 272). Возвращаясь к влиянию иностранных языков, мы ви дим, что если бы знание их и переводы с них были во вся ком случае нивелирующим средством, то были бы невоз можны ни переводчики, сильные в своем языке, ни пере воды, образцовые по своеобразности и художественности языка. Между тем известны переводы, -между прочим, книг Священного писания, по упомянутым свойствам и влиянию на самостоятельное развитие литературы превосходящие многие оригинальные произведения. Даже в школе пере воды с иностранных языков на отечественный при соблюде нии некоторых условий оказываются могущественным сред ством укрепления учащихся в преданиях отечественного языка и возбуждения самостоятельного творчества на этом языке. Упомянутые условия состоят, с одной стороны, в том, чтобы ознакомление учащихся с иностранными языка ми начиналось лишь тогда, когда они достаточно укрепи лись в знании своего; с другой стороны,— в том, чтобы язык учеников был для учителя родной и чтобы учитель в состоянии был требовать от переводов точности и согласия с требованиями отечественного языка. Пристрастие многих русских из классов, покровительствуемых фортуной, к обу чению детей новым иностранным языкам заслуживает осу ждения не само по себе, а по низменности своих мотивов. Такие русские смотрят на знание иностранных языков как 266
язык и НАРОДНОСТЬ на средство отличаться от черного люда, и как на средство сношения с иностранцами. В последнем отношении они стараются не снискать уважение иностранцев, а лишь го ворить как они. В языке видят только звуки, а не мысль, а потому ради чистоты выговора начинают обучение ино странному язьжу чуть не с пеленок и, как во времена «Не доросля», поручают детей Вральманам. Так из детей с по рядочными способностями делаются полуидиоты, живые памятники бессмыслия и душевного холопства родителей. Что до замечательных людей, вроде Тютчева, с детства усвоивших себе иностранный язык вместе с богатым запа сом содержания и не потерявших способности производить на отечественном языке, то в них деятельность мысли на иностранном языке, без сомнения, происходила в ущерб не только мысли на отечественном, но и общей продуктивно сти. В самом Тютчеве можно заметить узость сферы, обни маемой его русским языком. Он сделал бы больше, если бы при том же таланте и таких же занятиях владел лишь одним языком и знал другие лишь ученым образом на столько, насколько это нужно для возбуждения мысли, идущей по колее родного языка. Хотя двуязычность в людях высшего круга не редкость в русском обществе XVIII и XIX веков, но тем не менее она составляет перед лицом русского народа не правило, а ис ключение. Притом мы идем же от этого состояния, а не к нему. Влияние двуязычности на более обширные классы населения, почти на целые, впрочем, немногочисленные на роды, как чехи, я думаю, тоже неблагоприятно. Можно принять за правило, по крайней мере для ново го времени, что расцвету самостоятельного народного твор чества в науке и поэзии всегда предшествуют периоды по дражательности, предполагающие более или менее теоре тическое или практическое, более или менее глубокое и распространенное знание иностранных языков; что сораз мерно с увеличением количества хороших переводов уве личивается в народе запас сил, которые рано или поздно найдут себе выход в более своеобразном творчестве. Собст венно, здесь о подражательности и самостоятельности су дят так, как о необходимости и свободе воли. Где виден еще первый толчок, как в первом отражении шара от биллиардного борта, то называют подражательностью, необхо димостью; где между возбуждением и воздействием явля ется промежуточная среда, маскирующая это возбужде267
Α. Α. П0ТЕБНЯ
ние, то называют самостоятельностью и свободою. Но по дражательность есть тоже своеобразность, очевидным дока зательством чего служит, между прочим, наша подража тельная литература. Наоборот, в ней более самостоятель ных продуктов мысли; только научное наблюдение откры вает следы внешнего импульса. Говоря об отношениях равноправных народов, можно думать, что их своеобразность стиралась бы, если бы их общение с другими возрастало в большей прогрессии, чем их внутренняя связь. Но для увеличения их особности до статочно даже того, чтобы их внутреннее и внешнее обще ние усиливалось в равной мере. Между тем кажется более вероятным, что среди больших народных масс Европы вну треннее общение народов увеличивается в большей мере, чем международное, разумеется, кроме тех случаев, где правильное течение дел изменяется силою оружия или по литического шахрайства. Дифференцирование первоначально сходных языков не значит, что в народах уменьшается способность возбужде ния со стороны других языков; но оно, мне кажется, зна чит, что как человеку, так и народу с каждым годом ста новится труднее выйти из колеи, прорываемой для него своим языком, именно настолько, насколько углубляется эта колея. С этой точки зрения кажется, что чем архаичнее язык народа, чем менее резкие перевороты в нем совер шаются в течение времени, отделяющего его от начала, тем более возможна для него денационализация. Крайне наивно думать, что хороший переводчик име ет способность выскакивать из своей народной шкуры и входит в инородную мысль; что будто бы то самое, что де лает немцев «лучшими в мире» переводчиками, облегчает им перемену народности и производит то, что, например, так много немецких фамилий между славянами (см.: 121, стр. 118). Нет спору, в немецкой литературе множество превосходных переводов со множества языков земного ша ра. Германия — страна филологии, родина сравнительного языкознания. Но все это главным образом зависит от сте пени образованности, от количества запроса на ученых и количества сих последних, употребляющих разумный труд на изучение иностранных языков и литератур, и лишь в меньшей степени от общих свойств их народности и язы ка. Здесь надобно различать теоретическое и практичес кое знание языка, то есть легкость думать и говорить на 268
язык и НАРОДНОСТЬ нем. В последнем отношении немцы ниже славян, и если вообще можно гордиться чем-либо, могут на этом основа нии гордиться большею замкнутостью и устойчивостью своей народности. Если бы близость и географическое со седство языков были главными факторами, дающими их теоретическое знание, то такое знание литовского языка было бы достоянием русских и поляков и мы учились бы этому у них, а не у Шлейхера. Между тем известно, что, не говоря уж о звуках, многие категории славянских язы ков на практике представляют для взрослого немца, обра зованного и простолюдина, затруднения, неодолимые в целые десятки лет. По этому мы можем судить о их спо собности владеть языками, менее сродными с немецким. Относительно этого вопроса я не знаю точных наблюде ний, но мне кажется, что вряд ли между немецкими про столюдинами найдется столько практически владеющих ка кими-либо иностранными языками, как между русскими, находящимися в сношениях с инородцами, например, на Кавказе, в Сибири. Хотя я не думаю, чтобы взрослый рус ский мог вполне усвоить какой-либо иностранный язык да же в звуковом отношении (хотя гамма звуков, которою владеет русский — в особенности бывалый и знающий поль ский язык, и, наоборот, поляк, знающий по-русски, что не редко,— гораздо обширнее той, какою владеет немец), но это не моё лишь личное мнение, что он скорее выучится понемецки и по-французски, чем немец и француз по-русски. Трудно выдумать что-либо более поверхностное, чем мне ние, что немец по складу своей народности космополит, что француз, например, только француз, и один немец — чело век. Жалобы германофилов на то, что немцы-переселенцы, где они не изолированы, как в России, теряют свою народ ность,— предполагают странное и неосуществимое жела ние, чтобы влияние отдаленного, покинутого отечества на второе и третье поколение немецких переселенцев было сильнее влияния окружающей их среды. Само собою разумеется, что если нельзя признать не пременно денационализирующим того изучения иностран ных языков и того литературного влияния, которые мы мо жем наблюдать в наше время, то то же можно сказать о подобных явлениях древнего времени. Доисторические сле ды, оставленные взаимным влиянием народов, имеют если не исключительно, то преимущественно лексический харак тер; но именно лексическая сторона языка наиболее спо269
Α. Α. ПОТЕБНЯ
собна без перерождения выдерживать напор внешних влия ний. Говоря a priori, всякое иностранное слово на новой почве должно переродиться; но бесчисленны примеры того, что такое перерождение и в звуках и в значении столь оче видно, что не требует доказательств. Можно думать, что особность и своеобразность народов существует не напе рекор их взаимному влиянию, а так, что возбуждение со стороны, меньшее того, какое получается изнутри, является одним из главных условий, благоприятствующих развитию народа, подобно тому как, по мысли В. Гумбольдта, влия ние личности говорящего на другую состоит не в вытесне нии этой последней, а в возбуждении ее к новой плодо творной деятельности (см.: 106, т. VI, стр. 213). Взаимное возбуждение народов предполагает не ассимиляцию, а лишь взаимное приспособление, которое можно сравнить с тем, какое возникает между цветами, питающими насеко мых, и насекомыми, содействующими оплодотворению цве тов. Какой же смысл имеет после этого денационализация? Она состоит в таком преобразовании народной жизни, при котором традиция народа, заключенная главным образом в языке, прерывается или ослабляется до такой степени, что является лишь второстепенным фактором преобразова ния. Случаи полнейшей денационализации могут быть на блюдаемы только в жизни отдельных личностей, еще не говорящими перенесенных в среду другого народа. В та ких случаях жизнь предков такой личности вносится в ее собственное развитие лишь в виде физиологических следов и задатков душевной жизни. В применении к целым на родностям, необходимо состоящим из лиц разных возрас тов, такие случаи и невозможны. Здесь денационализация предполагает непременно лишь ослабление традиции меж ду взрослым и подрастающим поколением, то есть частное изъятие этого последнего из влияний семейства. Допустим самые благоприятные условия денационализации, именно что подавляемый народ не лишается имущества и не обра щается в рабство в его грубой форме и что подрастающе му его поколению взамен семейства дается лучший из вос питательных суррогатов семейства — школа. Но школа эта, по предположению, не пользуется языком учеников как го товым образовательным средством, но, обучая их новому языку, тратит время на то, чтобы приготовить из сознания учеников род палимпсеста. Очевидно, что воспитанники 270
ЯЗЫК И НАРОДНОСТЬ
такой школы при равенстве прочих условий будут во всех отношениях ниже тех, которым при поступлении в нее нуж но было не забывать, а лишь учиться, прилагая школьные крохи к огромному запасу дошкольных запасов мысли. По добные результаты мы получим, если вместо школы поста вим другие образовательные средства, обнимаемые поня тием жизни в обществе. Таким образом, для денационали зируемого народа естественным течением дел создаются неблагоприятные условия существования, вытекающие из умственной подчиненности, которая будет тем значитель нее, чем менее подавляемый народ приготовлен к усвоению языка подавляющего. При подобной ломке неизбежно на месте вытесняемых форм сознания воцаряется мерзость за пустения и занимает это место до тех пор, пока вытесня ющий язык не станет своим и вместе с тем не приноровит ся к новому народу. Люди, по правилу, добровольно не отказываются от своего языка, между прочим, в силу бес сознательного страха перед опустошением сознания. Ибо, пока мы не научены чему-либо лучшему, мы держимся мнения В. Гумбольдта, что «никакой народ не мог бы ожи вить и оплодотворить чужого языка своим духом, без того чтобы не преобразовать этого языка в другой» (106, т. VI, стр. 203). Другими словами: народность, поглощаемая дру гою, вносит в эту последнюю начала распадения, которые, конечно, произведут заметные результаты тем скорее, чем многочисленнее и нравственно сильнее и своеобразнее по глощаемая народность, и наоборот. Применяя это к России, я думаю, что a priori влияние финских и других племен, не вымерших, а поглощенных русскими, на образование русской народности не подлежит сомнению; но указания на частные случаи этого влияния, кроме некоторых лексических заимствований, большею ча стью ложны. Так, мнение, что великорусские племена со стороны языка своим существованием обязаны влиянию финнов, остается ложным, так как при нынешних средст вах языкознания в грамматическом строе великорусских наречий не может быть открыто никаких следов посторон них влияний... Возвращаясь к денационализации и разрыву с преда нием, следует прибавить, что с точки зрения языка под этим понятием следует разуметь вовсе не то, что разумеют под ним поборники идеи народности, ікогда, например, жа луются на раскол между высшими и низшими слоями рус271
Α. Α. П0ТЕБНЯ
ского народа, между допетровской и послепетровской Русью, Народная традиция или развитие народной жизни без выхода из колеи имеет много общего с традициею извест ной религии или научного направления. То, что с одной точки зрения кажется изменою известным началам, с дру гой — представляется лишь их развитием, ибо развитие здесь есть лишь другая сторона предыдущего момента. Че ловек, воспитанный в догматах известной религии и потом дошедший до их отрицания, по своему нравственному об лику принадлежит к ней настолько же, насколько послуш ный сын этой религии. Западный протестантизм принадле жит к школе католицизма, русские диссиденты — к школе православия. Мысль эту, которая у нас давно высказана, если не ошибаюсь, кем-то из славянофилов, теперь я на хожу у Штейнталя. Католик, протестант и еврей, сходя щиеся в религиозно-философских воззрениях, дают этим воззрениям 'каждый свою историческую подкладку (131, стр. 266—267). То же в области науки. Последователи Гримма и Боппа камень за камнем разрушают сложенное ими здание, но в то же время они продолжают их дело так, что Гримм и Бопп при новых условиях не могли бы посту пить иначе. Подобно этому, например, в русском народе от чуждение от народности мы можем наблюдать только в отдельных лицах, в силу сословных предрассудков с дет ства дрессируемых для этого. Но образованный человек, участвующий в создании литературы и науки на русском языке или добровольно и сознательно отдающийся их те чению, какой бы анафеме ни предавали его изуверы за от личие его взглядов и верований от взглядов и верований простолюдина, не только не отделен от него какою-то про пастью, но, напротив, имеет право считать себя более рус ским, чем простолюдин. Их связывает единство элемен тарных приемов мысли, важность которых не ослабляется от сложности работ, на которые они употреблены. Но ли тературно образованный человек своего народа имеет пе ред простолюдином то преимущество, что на последнего влияет лишь незначительная часть народной традиции, именно почти исключительно устное предание одной мест ности, между тем как первый, в разной мере, приходит в соприкосновение с многовековым течением народной жиз ни, взятым как в его составных частях, так и в конечных результатах, состоящих в письменности его времени. Согласно с этим образованный человек несравненно ус272
язык и НАРОДНОСТЬ тойчивее в своей народности, чем простолюдин. Последний на чужбине почти совершенно разрывает связи с родиной и хотя с трудом и плохо выучивается чужому языку, но с необыкновенной быстротой забывает свой, как, например, поляки-солдаты в русском войске. Для первого и на чужой стороне лучшая часть влияний своей народности может со храниться. Замечу, между прочим, что нерусские элементы языка одного из блистательнейших русских писателей, дол го жившего и умершего за границей, происходят в гораздо меньшей мере от этого обстоятельства, чем от воспитания. Мы приходим, таким образом, к заключению, что если цивилизация состоит, между прочим, в создании и разви тии литератур и если литературное образование, скажем больше, если та доля грамотности, которая нужна для поль зования молитвенником, Библиею, календарем на родном языке, есть могущественнейшее средство предохранения личности от денационализации, то цивилизация не только сама по себе не сглаживает народностей, но содействует их укреплению. Предполагая, что в будущем смешение пле мен на той же территории увеличится, следует принимать в расчет, что к тому времени увеличатся и препятст вия к образованию смешанных языков, состоящие кроме упомянутого увеличения в каждом народе привычки к сво ему языку и в облегчении средств поддерживать связь между отдаленными концами одной и той же народности. Мы видим и теперь, например, как группируются немцы у нас и в Северной Америке. Но, говорят нам, неужели мы не видим, что образова ние национальных литератур предполагает слияние племен в нации, объединяемые литературным языком? И разве не говорят нам замечательные филологи, что под влиянием общения мысли языки становятся все более и более сход ными в важнейших сторонах своего строения? Не вправе ли мы продолжить это стремление до полного слияния по крайней мере европейских языков арийского племени? Ко нечно, мы вправе были бы это сделать, если бы посылки были верны. Между тем общие очертания истории арийских языков, по которой, до дальнейшего, мы можем судить об осталь ных, представляются нам в виде их дифференцирования не только в звуках, но и в формах, взятых в их употреблении. От одного общего языка пошло десять, одиннадцать или двенадцать, смотря по тому, как считать, славянских наре273
Α. Α. П0ТЕБНЯ
чий. Отдельные народы денационализированы и наречия вымерли, но, в общем, это не составляет большого расче та, и вряд ли кто-либо в состоянии доказать, что когдалибо славянских наречий было больше, чем теперь. Между тем доказательства противного весьма сильны. Если бы кто вздумал понимать объединение племен в народ, например русский, как действительное слияние не скольких наречий и поднаречий в одно, как говорят, орга ническое целое, тот создал 'бы себе миф. Конечно, отдель ные русские говоры, вероятно, возникли вследствие смеше ния племен и взаимного проникновения элементов двух или нескольких соседних говоров. Но не таково возникно вение того, что мы называем русским языком. Этот язык есть совокупность русских наречий. Народность с точки зрения языка есть понятие отлич ное от так называемой «идеи национальности». Тем не ме нее эти понятия настолько связаны друг с другом, что тре буют тщательного разграничения. Кажется очевидным, что не только чутье, но и сознание народного единства в смысле общения мысли, усыновляе мого единством языка, есть явление глубоко древнее, при том такое, время происхождения коего не может быть оп ределено с точностью. В отличие от этого мы слышим, что идея национальности родилась впервые в начале нашего века, что она дала толчок «постепенному выделению лич ностей народов цивилизованных» «из первоначального без различия диких народов», что «великая заслуга сообщения этого толчка» может быть приписана определенным лич ностям, в Германии, между прочим,— Фихте старшему, у нас — славянофилам» (23, стр. 246). Подобные мнения вы сказываются и другими, но лишь отчасти справедливы. Ко нечно, в отличие от Экклезиаста, мы думаем, что под солнцем все ново и не бывает повторения событий. Идея национальности нашего времени запечатлена своеобразно стью, но подобные появлялись и раньше. Родовое их сход ство состоит, мне кажется, в следующем. Такая идея есть не непременный признак народа, а возникающий от вре мени до времени умысел отдельных лиц и кружков сде лать известные черты, приписываемые народу, руководя щим началом намеренной деятельности отдельных лиц, об ществ, правительств этого народа,— сообщить большую энергию деятельности, возвеличить ее начала. Таким обра зом, эта идея есть частью известное содержание мысли, 274
язык и НАРОДНОСТЬ частью общее духовное настроение личности, кружка, об щества, иногда — в редкие критические минуты народной жизни — значительной части народа. В этом смысле эту идею признаем везде, где в народе под влиянием враждеб ного столкновения с другими народами возникает апо феоза известных народных признаков и где на знамени пи шется нечто вроде: «с нами бог, разумейте языци и покоряйтеся»; или: «с нами цивилизация» и потому опять-таки «покоряйтеся». Идея национальности есть всегда род мессианизма. Ус матривая всеобщность этих черт в различных, иногда про тивоположных взглядах, окрашенных «идеею национально сти», мы приходим к мысли, что они суть неизбежное след ствие известных условий народной жизни, и лишаемся и права и охоты относиться с насмешкою к явлениям, как наше славянофильство. Известное стихотворение Хомякова выражает весьма верно настроение славянофилов и наме кает на необходимость возникновения их учения как про тиводействия подобному и столь же одностороннему уче нию культуртрегеров: Не с теми Он, кто говорит: Мы соль земли... Он с тем, кто гордости лукавой В слова смиренья не рядил... Он с тем, кто все зопет народы В духовный мир, в господен храм, (23, стр. 220, 233)
то есть он со славянофилами, несмотря на то, что со сто роны в их смирении была заметна гордость. Без этой гордости, будет ли ее мотивом известная утрировка поло жительных преимуществ народа, измеряемых «общим ар шином», или вера в грядущее, в высокое назначение свое го народа, пока усматриваемое только пророческим взором, нельзя обойтись, как скоро обстоятельства — такие ли, как наши, или такие, как в Германии начала нынешнего ве ка,— требуют удаления «духа уныния». Перед судом по томства нет правых, но в свое время, а отчасти и в наше славянофилы имели право сказать своим противникам, искавшим истины лишь вне себя: Цивилизация для них фетиш... Как перед ней ни гнитесь, господа, Вам не снискать признанья от Европы: В ее глазах вы будете всегда Не слуги просвещенья, а холопы. (Тютчев) 275
Α. Α. ПОТЕБНЯ
Эти противники не видели того, что немецкое культур трегерство по меньшей мере столь же односторонне. Упре кая славянофилов в том, что они, будучи небольшим круж ком, всегда имели слабость говорить от лица всей России, они не видели того или мирились с тем, что 'культуртреге ры берутся решать за все человечество. В статье Рюдигера, обратившей на себя их внимание и переведенной на русский язык, мы находим следующее. Идея националь ности, или просто национальность, возникла лишь в наше время наперекор успехам цивилизации единственно лишь потому, что та же цивилизация устранила некоторые влия ния, враждебные национальности, что она ослабила аске тизм христианства, изменила взгляд на династические пра ва, разрешила муниципальную и сословную замкнутость, дала победу демократии. Таким образом, сама цивилиза ция вызвала силу, враждебную высшим интересам челове чества, ибо национальное стремление удержать народные различия вопреки нивелирующей цивилизации неизбежно переходит в несправедливое пристрастие к своему, в не знание чужого, в пренебрежение и вражду к нему (см.: 121, стр. 98). Образование, неразлучное со стремлением за пределы одного народного, старается пренебрегать несу щественными различиями. Образованный ум от всякого мнения требует истины, от художественного произведе ния— красоты, от учреждения — целесообразности. Но во всяком народе многое не выдерживает такой поверки, и нужна особенная любовь к своему, чтобы считать сказку о древних веках народной истории за истину, грубую образи ну грубых веков — за мастерское произведение искусства, нелепый закон — за произведение глубочайшей государст венной мудрости. Во многих народах толпа верит подоб ным вещам, а знающие больше не смеют ей противоречить (см.: 121, стр. 119). Национальность может служить и прогрессу и реакции, смотря по тому, что именно до сих пор препятствовало национальному развитию. Так, нацио нальные стремления либеральны в Германии, где свободе и единству противодействуют государи; но они враждебны прогрессу там, где он враждебен национальности. «Так, в славянских землях ненавидят немецкую образованность, то есть почти всю образованность, какая там есть, и ясно стремятся к варварству прежних веков» (121, стр. 103). Здесь под национальностью мы должны разуметь «идею национальности», а не народность в обширном смысле, ибо 276
язык и НАРОДНОСТЬ если под этою последнею будем понимать не более как сосуд цивилизаций, то и в таком случае мы не в состоянии будем понять, как развитие содержимого могло не разру шить сосуд (как птица, выклевываясь из яйца, разрушает скорлупу), а напротив, укрепить этот сосуд. При этом, повидимому, идее национальности, как силе, враждебной ци вилизации, приписывается как постоянный признак — ложь. Но, исключив недобросовестных людей, которые есть во всяком обществе, образованном или нет, разве можно ска зать, что необразованный ум принимает то, что про себя считает ложью, безобразием, нецелесообразностью, за не что противоположное только потому, что так думают его соотечественники? И носители национальной идеи, как по клонники единой вселенской цивилизации, считают мысль истинною только до тех пор, пока не убедились в ее лож ности. Приписывать им требование, что личное мнение, не согласное с мнением большинства, должно быть подавляе мо, крайне несправедливо. Даже тогда, когда их идеалы позади, эти носители являются всегда представителями на чала движения, а не застоя. Именно поэтому с гораздо большим основанием их мож но упрекнуть в телеологической- точке зрения на историю как на исполнение призвания, развитие предначертанных начал, воплощение заранее готовой идеи. Это заметно, между прочим, у А. Градовского, несмотря на то, что он старается возвыситься над точкою зрения славянофилов. Он говорит: «Народное творчество—вот последняя цель, указываемая наукой каждому племени, цель, без которой не может быть достигнуто совершенство рода человеческо го» (23, стр. 46). Особенность Градовского состоит в том, что у него «последняя цель» указывается не провидением, а наукою, отчего дело теряет большую часть своей ясно сти. Что может значить «указание цели» сущему наукой, то есть, в конце концов, вами лично, ибо наука, как извест но, говорит только устами отдельных своих представите лей? Не может быть, чтобы русский народ до сочинения такого-то профессора не имел цейи. Вероятно, следует по нимать по-прежнему, что эта цель была предначертана, и только открыта, говоря возвышенным слогом, наукою, а по просту— таким-то6. Но если наука не в состоянии вместе с тем (как это и есть в действительности) открыть, где кончается подражание и начинается творчество, то откры тие это пустое. И если когда-либо будет достигнуто совер277
Α. Α. ПОТЕБНЯ
шенство рода человеческого, так что дальше некуда будет идти, то наука не в состоянии будет этого заметить. В от личие от национальной идеи понятие народности, определя емое язьжом, кажется несовместимым с орудованием идея ми, как конечная цель и достижение совершенства. Народ, как и язык, имеет бесчисленное множество целей, достига ет их именно тем самым, что живет, но для земного наблю дателя не имеет ни одной конечной. Странность взглядов Рюдигера объясняется тем, что его «цивилизация» как общечеловеческое начало есть в действительности цивилизация с точки зрения немецкой на циональной идеи, столь же узкой, как и славянская. Он на себе доказывает свои слова, что «национальные взгля ды необходимо односторонни, и национальное чувство не мыслимо без несправедливости к чужим (см.: 121, стр. 118). В сущности, Рюдигер говорит: благо, если «свое» хорошо, как у немцев; тогда его охранение и развитие законно. Но у славян «свое» дурно, и потому любовь к нему и ее по следствия суть преступления против человечества. Но кто сказал, что «свое» у немцев хорошо и что оно должно стать общечеловеческим? Кто определил содержание этого прогрессивного «своего» и решил его несовместимость с инонародною формою? Сами же носители немецкой нацио нальной идеи, которые хотят быть судьями в своем деле и выдают личную мерку за абсолютную. Их идеал в конце концов сходен с идеалом славянофилов. Как эти мечтали о денационализации славянских племен русскими, так те видят всемирное назначение немцев в денационализации соседних народов. Взявши денационализацию в самом мяг ком ее виде, мы получим, что развитие цивилизации с точ ки зрения культуртрегеров должно совершиться на чужой счет; за обучение врагов цивилизации добру, истине и кра соте и учителям должно перепадать кое-что в виде матери ального богатства или менее вещественных удовлетворений, сопряженных с властью. Таким образом, и здесь мы можем перефразировать слова Мефистофеля: «То, что называют духом времени, является в своей основе духом господ»,— то, что вы называете общечеловеческим, есть только ваше; оно еще не обязательно для всех, но вы хотите его сде лать таким, получить за это плату и сверх того сохранить при этом убеждение, что даром потрудились на благо, че ловечеству. Вы говорите: «С нами бог», но этого бога со здали вы сами, хотя и не без достаточного основания, не 278
язык и НАРОДНОСТЬ без нужды для вашей собственной жизни, но без внима ния к тому, годится ли этот бог для других, и захотят ли, и могут ли другие уверовать в него добровольно, или же вера в него должна быть вколочена. Если это последнее справедливо, то, допустивши даже, что известной народно сти предстоит всемирное значение, мы должны будем при знать, что развитие цивилизации совершается в видах все го человечества, ибо все человечество заключает в себе и подавляемые народы, то есть частью обращаемые в прах и пепел, частью денационализируемые, которым при этом не может быть по себе. Как попытка устранить односторонность идеи нацио нальности и ограничить позывы к обнемечиванию, обрусе нию и т. д., выставляется право национальных культур, то есть право народов на самостоятельное существование и развитие. Изменение взглядов на отношение между общечеловече ским и народным, между общенародным и свойственным части народа, между этим последним и личным объясня ется до некоторой степени, если будет поставлено в ряд движения человеческой мысли, состоящего в переходе от признания объективной связи между изображением и изо бражаемым, к ограничению и отрицанию этой связи. Типом этого движения может служить любой из случаев, в ог ромном количестве собранных исследователями первобыт ной истории мысли. Например, сначала человек, думая и говоря о враждебном существе, как волк, приписывает сво ей мысли не ту лишь долю бытия, какую она имеет как проявление его личной мысли, а гораздо большую, состоя щую в непосредственной силе приблизить, удалить, про гневать или умилостивить это существо. Мысль лица пред ставляется здесь сначала непосредственным рычагом внеш него объективного бытия. Затем ее могущество приводится лицом в те границы, которые нам кажутся естественными: ей приписывается непосредственное влияние только на са мо действующее лицо. Из примера видно, что под изобра жением разумеется здесь не толькѳ выражение мысли в ри сунке, слове, обряде, но и сама эта мысль по отношению к своему объекту. Убеждение в тождестве или объективной связи изобра жения в этом обширном смысле слова и изображаемого свойственно не одному лишь детству человеческой мысли, как думают многие. Это убеждение лишь меняет свое со279
Α. Α. ПОТЕБНЯ
держание с успехом знаний. Усилия мысли снимают с ис тины один покров за другим; но то, что в первые минуты казалось голою истиною, вслед за тем непременно оказы вается лишь новою ее оболочкой. Борьба с предрассудками есть бесконечная работа. У нас нет мерки, которая давала бы право сказать, что в наше время предрассудков убави лось. До сих пор оскорбление словом, как унизительное для оскорбленного, считается за оскорбление делом и не редко влечет за собою весьма реальную месть, несравнен но большую, чем та, какой можно бы ожидать, если бы при этом принималось во внимание не предрассудочное отождествление слова и вещи, а лишь влияние слова на мнение других лиц и на проистекающие отсюда действия. Науку напрасно стараются некоторые отгородить резкими и неподвижными границами от мифической мысли, ибо разница здесь лишь в степени. В противоположность тем, которые видят начало критической мысли в такой-то опре деленной точке истории, можно думать, например, не толь ко то, что каннибализм имел рациональные основания, но и то, что основания ему положены именно критической мыслью, совершенно аналогичной с тою, которая ныне стре мится изменить и улучшить строй общества. И в науке доныне продолжается отождествление изо бражения и изображаемого в виде субстанциации поня тий. Давно ли душевные способности принимались за неч то реальное и самая душа считалась чем-то реальным, а не мысленным объединением известного ряда признаков? Разве не думают многие, что материя есть вещь, а прочее все гиль? Давно ли считалось общепризнанным, что обще человеческая мысль воплощается в языке, так что, если мы поставим перед собою эту мысль, откроем известные ее свойства, то можем быть уверены, что исследование языка обнаружит нам те же свойства? Прием несомненно ученый, но представляющий аналогию с тем, когда, напри мер, по сновидению, но чертам на бараньей лопатке и проч. гадают о внешних для этих предметов и явлений собы тиях. Само столь обычное и необходимое для нас противопо ложение мысли и объекта есть тоже субстанциация мысли, ибо «безусловно — объективное», то, чем в конце концов условлена наша мысль, нам совершенно недоступно, а то, что мы называем объектом, при самом правильном пони мании оказывается тоже мыслью, но еще не отделившейся 280
язык и НАРОДНОСТЬ от чувственных восприятий, еще регулируемою ими. То, что называется ходом объективирования мысли, есть тер мин неточный и состоит в равной мере в признании эле ментов объекта субъективными. Переходя к общечеловеческому и народному, посмот рим, как судит о них А. Градовский, автор сочинения во обще весьма хорошего, несмотря на то, что в «Отечествен ных записках» оно было представлено чуть ли не преступ лением против общества. До сих пор мысль, что «идея человечества воплощается в истории отдельных народов», иными считается за глу бокую философскую истину и понимается так, что идея, как воплощающаяся в чем-то независимом от меня, гово рящего это, и сама независима от меня и существует сама по себе. «Но,— говорит Градовский,— отношение между об щечеловеческим и народным таково, как между логическим понятием и реальным явлением». «Наше представление об общечеловеческом есть продукт... обобщения частных яв лений». «Оно не имеет реального бытия» и существует только в мыслящем лице и через него (23, стр. 239). Кажется, это довольно ясно. Отсюда нравоучение, что не следует и невозможно жертвовать народным, как живым и реальным, общечеловеческому, как призрачному и отвле ченному. Между тем решимость автора оказывается шаткою. «Неужели,— говорит он,— по нашему мнению, общечелове ческое есть только логическая фикция, плод абстракции, не имеющий никакого значения в жизни народов? О нет! Это значило бы отрицать достоинство одной из драгоценней ших способностей человеческого духа и ума — способно сти... к оставлению общих понятий» (23, стр. 240). До сих пор это то же, что мы видели и выше. Казалось бы даже, что излишне и говорить об этом, так как признание обще человеческого понятием не заключает в себе его отрица ния. Но дело в том, что автор и сам по следам предшест венников впадает в мифологию, приписывая этому по нятию иное существование, чем то, какое ему подобает как обобщению, исходящему от лица: «Вместо того чтобы го ворить об общечеловеческой цивилизации, правильнее го ворить об общечеловеческом в цивилизации, то есть о со вокупности таких условий культуры, которые должны быть усвоены целым кругом народов, как бы эти народы ни рас ходились во всем остальном» (23, стр. 237—238). Если 281
Α. Α. ПОТЕБНЯ
общечеловеческое имеет принудительную силу для всех на родов, то, значит, оно представляется чем-то более сущест венным, чем другие обобщения. Далее автор специализирует эти условия. Это, во-пер вых, «те условия, без которых немыслима нормальная жизнь человека и целого народа, каковы бы ни были осо бенности его культуры» — например, личная безопасность, свобода совести, мысли, слова, обеспечение условий народ ного здравия, продовольствия, образования и т. д. «Поня тие общечеловеческого является (здесь) даже основанием для критики национальных несовершенств», например, ког да с этой точки отвергается утверждение, что «рабство есть естественное призвание негра». Во-вторых, это внеш ние условия осуществления человеческих целей, например: пути сообщения, орудия обмена, машины, техника в поэзии и искусстве и т. д. (см.: 23, стр. 240—241). Нетрудно, однако, возразить, что все это может рассма триваться только как народное, то есть, например, с одной стороны, личная безопасность, свобода и проч. каждым на родом понимается различно; с другой стороны, даже в упо треблении и понимании вещей, переходящих от одного на рода к другому, существует большое разнообразие. Так, например, дикарь может носить подаренный ему мундир без рубашки и панталон. Еще менее заметна общечеловечность в приемах производства. Неужели, например, автор думает, что силлабическое стихосложение на русской поч ве было равно польскому или французскому или что есть, например, в живописи и гравюре не только два народа, две школы, но даже два художника с одинаковой техни кой? Если бы речь шла только о возможности делать от всего отвлечения, то не стоило бы приводить частных при меров; но дело идет о большем, именно о возможности кри тики народного с точки зрения общечеловеческого. Такая критика, однако, настолько же мифологична, насколько была таковою попытка вывести нормальные условия жиз ни песца или же возможности его акклиматизации там-то из свойств рода, обнимающего собаку, волка, шакала. Но наиболее очевидна субстанциация мысли в самом противоположении общечеловеческого как понятия народно му как реальному явлению. То и другое реально и идеально ровно настолько, насколько реально и идеально понятие. Так, вид в зоологии и ботанике имеет никак не более прав на объективное бытие, чем род понятия. Русский народ, 282
ЯЗЫК И НАРОДНОСТЬ
так точно как и понятие «общечеловеческое в цивилиза ции»,— если будем на него смотреть сверху вниз, то есть по направлению к элементам, из коих оно возникло,— не медленно распадается на частные: племена, классы, мил лионы неделимых в разные века. Очевидно, что крайне ошибочно было -бы реальность приписать личности в отли чие от идеальности понятия «народ», ибо личность, мое я есть тоже обобщение содержания, изменяющегося каждое мгновение. Ключ к разгадке явлений личной, семейной, ро довой, племенной, народной жизни скрыт глубже, чем в абстракции, называемой личностью. Отсюда следует, что противоположение реальности народа идеальности чело вечества есть весьма плохое лекарство от неумеренных пре тензий национальной идеи, выдающей себя за общечелове ческое. Единственное лекарство от таких ошибок мысли состоит· в том, чтобы держать понятие незамкнутым, от крывать его приливу новых элементов, который не замед лит разрушить понятие, преобразовав его в новое. В иных случаях эти спекуляции иным кажутся более опасными, чем [...] Например, если бы кто сказал, что понятие о еди ном народе (таком-то) заключает в себе несовместимые противоречия и потому разрушается, то иной мог бы по думать, что от этого пошатнутся столбы государственного и народного здания. Но в успокоение таких опасений мож но указать на то, что идеи начинают руководить жизнью лишь после, чрез длинные периоды, какие нужны для превращения их, так сказать, в чернозем мысли, то есть в нечто, о чем больше не рассуждают. Преимущество понятия народного, определяемого язы ком, пред общечеловеческим, или народным в смысле «идеи национальности», состоит в том, что первое объек тивнее в том смысле, что менее априорно, а потому оно сильнее возбуждает исследование. Штейнталь, сказавши о возникновении обособленной личности как продукта духов ного развития из общего (das Gemeine, общее и вместе пошлое), данного природою, продолжает: «Но затем более благородные души (Geister) настолько преодолевают ог раниченность индивидуальности, что изображают общий закон и идеалы (das allgemeine, das gemeinsame Gesetz und Ideal» (127). Стало быть, по его мнению, расходящие ся линии дифференцированья преломляются в высших сфе рах развития и вновь сближаются друг с другом. Подобную мысль высказывает и Орест Миллер, говоря о дифференци283
Α. Α. ПОТЕБНЯ
ровании личности и народа. Появление самостоятельной личной мысли и сохранение ее при помощи письменности сообщает движение народной жизни. «Разнообразясь в про явлениях своей жизни и движась вперед, народ не только не перестанет быть, но именно через это делается в пол ном смысле самим собою; чем более возникает в народе отдельных физиогномий, тем более всеми этими физиогномиями выяснится, определится и выступит весь наружу об щий склад народного духа или народный тип. Именно в эпоху первобытную, то есть в эпоху почти решительного несуществования личностей, народы своими правами, своею духовною жизнью мало разнятся между собою; потому-то и первобытная пора их устной словесности представляет без всякого умышленного заимствования друг у друга не сравненно более сходств, чем особенностей. Позже и в уст ной словесности в силу долгой работы понемногу прони кающей и в нее личной мысли начинают выражаться и осо бенности народные. Но только в литературе — конечно, здо ровой, самостоятельной — и окончательно и вполне может выразиться личная физиогномия народа. «Между тем в этом проявлении личности не только не исчезают общечеловеческие основы, но, напротив, именно в ней и достигают они своего настоящего окончательного развития. Так точно тип человеческого лица своего высше го и полнейшего развития достигает именно в тех людях, которые имеют характерную, определившуюся физиогномию, а не в тех, в которых незаметно ничего, кроме общих составных частей человеческого лица. Про лицо, в котором есть только глаза, нос, рот и проч. и во всем этом ничего особенного, ничего такого, что бы принадлежало только одному этому лицу, так и хочется сказать: «какое это пошлое, нечеловеческое лицо!» Глав ное в человеческом типе именно и составляет способность, во всех человеческих лицах сохраняя общие свои основа ния, в то же время становиться в каждом из них чем-то единственным в своем роде. Поэтому-то и то, что выражает собою всего полнее не физический, а духовный тип чело веческого рода—словесность,— своего полного развития до стигает и со всею ясностью выводит наружу всю глубину человеческого духа именно тогда, когда являются в словес ности произведения отдельных лиц, то есть личного твор чества, из которых каждое составляет нечто единственное в своем роде» (55, стр. 18—19). 284
язык и НАРОДНОСТЬ Здесь прежде всего нужно устранить ошибочную мысль (или, быть может, лишь ошибочное, без нужды мифологи ческое выражение), что «личное творчество выводит нару жу всю глубину человеческого духа». Как будто эта глу бина не тогда только и возникла, когда обнаружилась! Как будто полнота развития есть нечто заранее данное, но лишь скрытое и спящее до поры, как, по мифологиче скому воззрению, искра в кремне. Затем: верно, что диф ференцирование народов связано с обособлением в них лич ностей; но думать, что дифференцирование народов есть вместе с тем стремление к общечеловечности, это все рав но что думать, что человек, возвышаясь над своими зверо образными предками, стремится к общеживотности. При ближение к общечеловечности мы можем представить себе лишь позади нынешнего уровня развития человечества, там, где и Миллер видит сходство между народами, неза висимое от заимствования. Но по направлению к будуще му общечеловечность в смысле сходства может только уменьшаться. Она увеличивается лишь в смысле силы вза имного влияния, подобно тому как с возникновением чело века усиливается его влияние на животные и растения, и наоборот.
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА 1
Мысль и чувства человека невыразимы, хотя для нас необходи мо противоположное этому убеждение, так что эта невыразимость соз нается и даже становится руководящим принципом лишь в исключи тельных настроениях: «Молчи, скрывайся и тан» («Silentium!»Тютчева). 2 О подражательности как средстве образования национальностей (см.: 6, стр. 134 и следующие). 3 Лишь при помощи языка созданы грамматические категории и параллельные им общие разряды философской мысли; вне языка они не существуют и в разных языках различны. Самое содержание мысли относится к этим категориям различно в разных языках даже пародов сродных и живущих в сходных физических условиях. 4 Это сознавалось с большею или меньшею ясностью уже давно, в посвящении грамматики Ломоносова. 5 Мысль известная, не требующая ссылок в подтверждение (срав ни, однако: 111, стр. 9 и следующие). 6 И кроме Градовского у многих ученых есть эта замашка гово рить от имени науки, как будто они или некто подразумеваемый у нее по особым поручениям — иногда вступаться за ее честь, как будто она им тетка, или сестра, или другая близкая особа слабого пола.
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ (Фрагменты) ОПРЕДЕЛЕНИЕ ПОЭЗИИ (РОДОВОЙ ПРИЗНАК И ВИДОВОЕ ОТЛИЧИЕ)
Наиболее общий род—чело веческая деятельность. Рассматриваемая в общем, в преде лах человеческого познания, эта деятельность не имеет внешней цели, то есть человек трудится и отдыхает, или, иначе, наслаждается для того, чтобы и впредь можно было делать то же и лучше. Мы преследуем при этом две цели: сохранение себя (деятельность эгоистическая) и других (семьи, рода, племени, народа и проч.— деятельность, ис текающая из любви к другим). Эта деятельность направле на или а) преимущественно к произведению (то есть, соб ственно, видоизменению, приспособлению и уничтожению) вещей: пищи, одежды, жилья и того, что косвенно к ним относится, как, например, средства передвижения, охота, война; или б) преимущественно к видоизменению самого производства то есть сначала — производителя, человека (деятельность воспитательная). Это и практика и теория в широком смысле слова х — стороны, различимые только мыслью, а в действительности тесно связанные. Первая (практика) сама по себе была бы недостаточна для продолжения деятельности, ибо не дава ла бы возможность изменить ее при изменившихся усло виях. Исключительная практичность, если бы была воз можна, была бы смертью человечества. Например, к чему было бы приучение волов, приготовление плуга и запасы семян, если бы человек не знал и не сообщал другим, что, когда и как с ними делать? То же и насчет исключитель ной теоретичности2. Все входящее в теорию, хотя бы и не имело видимой связи с производством вещей, практично в том смысле, что оно изменяет производителя; но есть степени практичности, 286
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
то есть силы и распространения видоизменения человека, зависящие от теории3. Выделение искусства в тесном смысле или изящных искусств, основанное на том, что произведения их имеют отличительным признаком красоту, порождает трудный во прос, что такое красота? Ответ: «единство в разнообра зии» — слишком общий, потому что под него подойдет вся кое орудие и всякое произведение природы. «Искусства изящные отличаются от ремесел, во-первых, тем, что только люди со врожденными к тому способностя ми могут быть их представителями; во-вторых, тем, что произведения их служат не к удовлетворению обыденных житейских потребностей человека, а к удовлетворению по требностей его духа и стремлений к красоте, истине» (42, § 20). Неладно, хотя и есть доля истины. Ремесленные произведения. Пользование результатами практической деятельности происходит при посредстве как низших чувств (общего чувства, осязания, вкуса, обоня ния), так и высших (зрения и слуха — например, зритель ная и слуховая труба). Пользование теоретической дея тельностью — только при помощи зрения и слуха, так как впечатления низших чувств сообщаются другим, и то до известной степени, лишь посредством слова. В этом отно шении теоретическая деятельность разделяется так. Зре ние: зодчество, ваяние, живопись, мимика (независимо от пляски); зрение и слух: пляска (под музыку); слух: музыка и слово (поэзия, наука). Отнесением искусств (вместе с наукой) к теоретиче скому отделу деятельностей уже в известной мере направ ляется и предрешается вопрос о приложимости искусства и об искусстве для искусства. Первые три все-таки производят вещи, то есть видоиз меняют материал, внешний по отношению к человеку, и поэтому более сродни с деятельностью практическою, чем остальные, которые лишь суть видоизменения непосредст венных обнаружений человека: его движений, голоса. Создания первых устойчивы. Пользование произведения ми зодчества, ваяния и живописи страдательно в том смыс ле, что зритель не нуждается в воссоздании этих произве дений. Произведения остальных суть чистые деятельности. Для нового пользования ими необходимо каждый раз их воспроизведение. Каждый раз они рождаются вновь. Со стояние закрепления их видимыми знаками есть не действи287
Α. Α. ПОТЕБНЯ
тельное их существование, а лишь пособие для их воспро изведения. Тем не менее произведения и первых трех невеществен ны в том смысле, что материал имеет в них лишь второсте пенное значение сравнительно с формою. В художествен ном здании, статуе, картине для нас существенны лишь от ношения, воспринимаемые зрением. Таким образом, они формальны. С вещественностью произведений зодчества, ваяния и живописи связано то, что в произведениях их может соче таться практичность, ремесленность с теоретичностью и ху дожественностью. Ремесленное произведение может быть в то же время художественным и бывало таким со времен пещерного человека; но пользование им разграничивает в нем эти стороны. Так, стол как произведение архитектуры, скульптуры и живописи, платье как произведение скульп туры и живописи могут быть ценны для нас лишь со своей формальной стороны, лишь по тому впечатлению,- которое они производят на зрение, независимо от удобства и проч ности. Художественность в них может не совладать с прак тическою годностью (например, неудобные прически диких и цивилизованных, болезненные татуировки диких). Художественное и теоретическое произведение вообще и в частности слово (по мысли В. Гумбольдта) отличается от ремесленного произведения, в частности внешнего ору дия, тем, что в последнем категории цели и средства по времени разделены, а в первом совпадают. Пища сначала приготовляется, потом потребляется. Орудие сначала дела ется, то есть само служит целью, потом употребляется, то есть служит средством для внешней по отношению к нему цели и при этом портится. Улучшение орудия от употреб ления, например когда от игры улучшается скрипка, вхо дит в понятие его приготовления. Между тем единственная цель теоретического (художе ственного и научного) произведения есть видоизменение внутреннего мира человека, и так как эта цель по отноше нию к самому создателю достигается одновремено с соз данием, то можно сказать, что художественное (и научное) произведение в одно и то же время есть столько же цель, сколько и средство, или что в нем категории цели и сред ства, совпадая во всех признаках, не могут быть различе ны. Лишь кажется, что такое разграничение есть в оратор ской речи, направленной на волю слушателей. Ораторская, 288
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
как всякая, речь есть прежде всего орудие мысли для са мого оратора: она во время произнесения впервые объек тивирует, создает эту мысль в ее окончательной форме; во-вторых, в слушателе она одновременно с понимани ем, усвоением является пружиною настроения (которое и есть цель), которое может иметь последствием другие дей ствия. Художественное здание, статуя, картина портятся, но не оттого, что их смотрят, а независимо от этого,— от раз ложения вещества; искажение песни, учения происходит не от пользования ими, а от неполного использования, стало быть, от непользования, от недостаточного усвоения. На против, полное усвоение есть усовершенствование. (Напри мер, народная песня, воспроизведенная талантом, воору женным всеми средствами современного искусства и знания.) В различии вещи (здание, статуя, картина) и деятель ности (мимика и проч.) заключено уже то, что впечатле ния от первых трех пространственны, от остальных — вре менны. В первых глазу дано одновременно разнообразие цветной поверхности. Они изображают один момент, заклю чающий в себе разнообразие восприятий; изображение движения им частью вовсе недоступно (зодчество), частью (в статуе, картине) возможно лишь таким образом, что ху дожник изображает такой момент действия, который за ставляет зрителя угадывать моменты, предшествующие данному и следующие за ним (Лессинг, «Лаокоон»). Наи более общее содержание остальных есть движение, дейст вие. В них впечатления зрения (мимика, пляска) и слуха (музыка, поэзия) составляют ряд, цепь, звенья которой отодвигаются в прошедшее, оставаясь лишь в воспомина нии, по мере появления следующих. Все виды словесного поэтического и прозаического из ложения сводятся к одному — повествованию, ибо оно пре вращает ряд одновременных признаков в ряд последова тельных восприятий, в изображение движения взора и мыс ли от предмета к предмету; а рассуждение есть повест вование о последовательном ряде мыслей, приводящих к известному заключению. В речи описание, то есть изо бражение черт, одновременно существующих в пространст ве, возможно только потому и лишь настолько, насколько описание превращено в повествование, то есть в изображе ние последовательности восприятий. 10-6409
289
Л. А. ПОТЕБНЯ
Разделение теоретических деятельностей на две группы, пространственную и временную, имеет и генетическое, ро дословное значение. Сходство в основных чертах искусств, входящих в эти две группы, может служить указанием на то, что искусства обособились, выделились из двух основ ных. Скульптура и живопись отделились от зодчества. Му зыка инструментальная, и доныне неразрывно связываемая с поэзиею, вышла из пения, соединенного с пляскою (хоры древней трагедии, нынешние хороводы, нынешняя опера). И доныне, несмотря на свою самостоятельность, искус ства сочетаются между собою в названные две группы и дают в этом сочетании более строгое единство впечатле ния, чем при сочетании двух этих групп между собою (в опере — музыка, пение и мимика, с одной, и декорация, с другой стороны). Разница между искусствами состоит в различии упо требляемых ими средств. По предмету наиболее близки между собою живопись (respective ваяние) и поэзия; но «живопись... употребляет (как знаки) тела и краски в пространстве, поэзия — члено раздельные звуки, воспринимаемые во времени». Отсюда следует, что «знаки, располагаемые друг подле друга, дол жны и представлять только такие предметы или их части, которые в действительности представляются расположен ными друг подле друга», то есть «тела с их видимыми свой ствами»; что «знаки, следующие друг за другом (слова.— А. Я.), могут выражать только предметы, которые и в дей ствительности представляются нам в последовательности времени», то есть что «действия составляют настоящий предмет поэзии»4 (50, гл. XVI). Как расширяет живопись доступное ей изображение момента? Когда живописец (как многие старинные) «на одной картине изображает два необходимо удаленные друг от друга момента времени, например Маццуоли — похищение сабинянок и примирение их мужей с их родственниками, или как Тициан — целую историю блудного сына: его раз вратную жизнь, бедственное положение и раскаяние», то он вторгается «в чуждую ему область поэзии» (50, гл. XVIII), притом тщетно, потому что здесь столько кар тин, сколько моментов. Когда поэт, перечисляя один за другим различные предметы, «которые необходимо увидеть разом, для того чтобы представить образ целого», думает, что «таким спо290
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
собом можно успеть дать полный и живой образ описывае мой вещи», то он «вторгается в область живописца и пона прасну тратит много воображения» (50, гл. XV1I1). Он сам заменил пространственные отношения последовательными, разложив (одновременное) целое на части, а от читателя требует исполнения «несравненно труднейшей, часто невы полнимой задачи: восстановления одновременно целого из этих частей». Чем труднее выполнение такой задачи, чем более по напрасну тратится усилий, тем менее удовольствия и тем, значит, несовершеннее описание в художественном отно шении. Перечисление одновременных признаков бывает необхо димо для составления отвлеченного понятия о предмете. Это дело прозаика, не требующего от читателя усилий во ображения. Слабы описания промежуточные, не дающие ни ясности понятия, ни живости поэтического образа. Волею-неволею язык заставляет нас разлагать одновре менно данные образы на ряд последовательных действий мысли5, из коих каждое (слово) дает не более одного при знака. Добровольно подчиняясь этому, поэт не идет даль ше. «Гомер не изображает ничего, кроме последовательных действий, и все тела, все отдельные предметы он рисует лишь по мере участия их в действии, притом обыкновенно не более как одною чертою» (50, гл. XVI). Например, хо чет ли он показать колесницу Геры, он заставляет Гебу составлять ее по частям (см.: 21, V, 722). Одежду Агамем нона мы видим в то время, как поэт изображает самое одевание (см.: 21, II, 43—47): «другой изобразил бы одеж ду до последней складки, и в то же время мы не видели бы действия» (50, гл. XVI) 6. Выстрел из лука, то, что у живописца мы могли бы уви деть лишь в готовом виде, у Гомера превращено в ряд дей ствий, начиная с охоты за серной, из рогов коей сделан лук (см.: 21, IV, 105—126). Мы видим у него не щит Ахил ла, а делаиье щита (см.: 21, XVIII, 476, 606—607). То же относительно красоты наружности. Поэт «дол жен чувствовать, что элементы красоты, изображенные в последовательности времени, никак не могут произвести того действия, какое производят, будучи представлены од новременно, один возле другого; что сосредоточивающий взгляд, который мы бы хотели обратить на них назад, по их исчислении не соберет нам стройного образа; что зада10*
291
Α. Α. ПОТЕБНЯ
ча представить себе, какой бы эффект произвели такой-то рот, нос, и такие-то глаза, соединенные вместе, превосходит силы человеческого воображения», если нам «в природе или произведении искусства не дано готовое сочетание этих частей» (50, гл. XX). «Для глаза (в картине, статуе или в натуре.— Л. П.) рассматриваемые части остаются постоянно на виду; он может не раз обозреть их снова» (50, гл. XVII). Притом определенность впечатления зрения такова, что мы можем сохранять в памяти, живо представлять себе, воспроизво дить очертания, краски лица, местности. Точно так мы можем живо помнить и воспроизводить последовательность музыкальных звуков, несмотря на то, что звук исчезает, сменяясь другим. Между тем слово, сменяясь, подобно зву ку, другим, отличается тем, что служит лишь очень неопре деленным знаком очертания, цвета, звука. «И относительно изображения красоты Гомер является мастером первой руки. Он говорит: Нирей был прекрасен, Ахилл еще пре краснее (21, II, 673—674). Елена обладала божественной красотой; но нигде не пускается он в подробное описание красоты. А между тем содержанием всей поэмы служит красота Елены» (50, гл. XX). Он мимоходом упоминает, что у Елены были белые руки (21, III, 121) и прекрасные волосы; но то, чего нельзя описать по частям и в подроб ностях, Гомер умеет показать другим образом, именно дей ствием его на других: «Старцы народа... уже не могущие в брани, но мужи совета... сильные словом», лишь только увидели идущую к башне Елену, «тихие между собой гово рили крылатые речи»: Нет, осуждать невозможно, что Трои сыны и ахейцы Брань за такую жену и беды столь долгие терпят: Истинно, вечным богиням она красотою подобна. (21, III, 150—158)
Сходные приемы замечены (9, т. I, стр. 63—64) не в одних гомерических песнях. Много примеров можно найти в русской и сербской народной поэзии. С изображением лука Пандарова сравните стрелы Дюка Степановича (41, вып. Ill, стр. 101—102); генетическое изображение стрель бы из лука встречается в нескольких великорусских были нах, между прочим, в былине о Потоке (41, вып. IV, стр.53, 94); с изображением красоты по впечатлению, производи мому на других, сравните изображение красоты Росанды 292
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
(35, т. II, № 40), описание красоты церкви (35, т. II, № 36) ; а также малороссийскую колядку: Оришечка... Убіралася, наряжалася, До церкви пішла, як зоря зійшла. У церков війшла і засіяла. Там пани стояли да и питали: «Чи ти царівна, чи королівна?» Я не царівна, не королівна, Батькова дочка...
Правило изображает действие не моментом, а протя жением, рядом моментов выражается в великоросских и малорусских песнях в самом употреблении наших несо вершенных глаголов там, где современный человек поста вил бы совершенный. Современный поэт самою быстротою течения своей мыс ли поставлен в несколько другие условия; но есть требо вания поэтической изобразительности и вместе сбережения сил читателя, обязательные для него в той же мере, в какой они были для древнего поэта. В силу того внимания ко внешней природе и той сте пени ее изучения, которые сказались в нынешнем разви тии ландшафтной живописи, современному поэту прихо дится изображать пейзажи чаще и подробнее, чем древне му. Ему больше искушений перейти меру, больше возмож ности злоупотреблений. Нельзя обойтись без простого сопоставления частей ландшафта, но при этом должны быть приняты меры для облегчения читателю синтеза: а) Нужно избегать дробности, частей. Стихотворение Фета при всех недостатках (непоследовательность, тавто логия) благодаря отсутствию дальнейших подробностей представляет сносную картину: Чудная картина, Как ты мне родна: Белая равнина, Полная луна, Свет небес высоких, И блестящий снег, И саней далеких Одинокий бег.
б) Помня одинаковое отношение слова к явлениям све та и звука, не останавливаться исключительно на точке 293
Α. Α. ПОТЕБНЯ
зрения живописца, но не оставлять ее совсем, связывая явления, подлежащие другим чувствам, с видимым пред метом. в) Ради конкретности изображения держаться субъек тивной точки зрения, то есть своей или воображаемого зри теля. г) Не заставлять произвольно менять эту точку, напри мер: то отдалять или возвышать ее так, что картина пре вращается в географическую карту, то приближать ее на расстояние нескольких шагов или даже вытянутой руки. Или там, где необходимость заставляет делать это, то есть где сам поэт меняет точку, явственно делать это, вести-за собою читателя. «Если целое должно представлять живую картину, то ни одна часть его не должна выдаваться вперед, но силь ное освещение должно быть равномерно распределено по всем частям, воображение наше с одинаковою скоростью должно обежать их все, для того чтобы соединить из них в одно целое то, что... (глазами.— Л. П.) обозревается ра зом» (50, гл. XVII). д) Помнить, что «всякая поэтическая картина требует от читателя предварительного знакомства с описываемы ми предметами» (50, гл. XVII). Образцы, превращающие описания природы в ряд по следовательных восприятий ( = повествования) с опреде ленной точки, на которую легко поставить себя слуша телю: Из сербской песни «Женидба кральа Вукашина». Вукашин, желая прельстить Видосаву, говорит: что у вас тут? Посмотришь вверх — горы, покрытые снегом и льдом; по смотришь вниз — скалы и утесы, да мутная Тара ворочает камни. Не то у меня в ровном приморье, в Скадре на Бояне: А какав je Скадар на Боіани! Как погледаш брду (вверх) изнад града, Све порасле смокве и маслине, И joui они грозни виногради; Кад погледаш стрмо (вниз.— Л. Я.) изпод града, Ал узрасла шеница біелица, А око ьье зелена ливада, Кроз н>у тече зелена BojaHa, По HÏOJ плива риба CBaKojaKa, Кадкой хопеш, да je тазе (свежую.— А. П.) ]'едеш. (35, т. II, стр 105—106) 294
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ
СЛОВЕСНОСТИ
Слушатель переменяет точку зрения, но каждый раз рассказчик предупреждает эту перемену (посмотри вверх, вниз). Другой пример у Пушкина — «Обвал»: Дробясь о мрачные скалы, Шумят и пенятся валы, А надо мной кричат орлы, И ропщет бор, И блещут средь волнистой мглы Вершины гор.
Пример несоблюдения единства и определенности точки зрения — степь в «Тарасе Бульбе» Гоголя: «Ничего в при роде не могло быть лучше (для кого?—Л. П.). Вся по верхность земли представлялася зелено-золотым океаном, по которому брызнули миллионы разных цветов. Сквозь тонкие, высокие стебли травы сквозили голубые, синие и лиловые волошки; желтый дрок выскакивал вверх своею пирамидальною верхушкою; белая кашка зонтикообразны ми шапками пестрела на поверхности; занесенный бог зна ет откуда колос пшеницы наливался в гуще. Под тонки ми их корнями шныряли куропатки, вытянув свои шеи». В «Войне и мире» нет описаний красоты женской, но читатель не может смешать и по наружности жены князя Андрея, Hélène, Наташи. Так присутствие высоких целей искусства, может быть, бессознательно ведет к соблюдению частных его правил (умеренности в описаниях), и наобо рот, когда поэту нечего сказать более важного, он описы вает. «Когда плохой поэт,— говорит Гораций,— не в силах ничего сделать, он начинает описывать рощу, жертвенник, ручей, вьющийся по злачным лугам, шумящий поток, раду гу» (50, гл. XVII). Если объективный покой превращается поэтическим изображением в движение, то и наоборот, когда изобража ется движение, лучше (экономнее) не делать зрителя участ ником движения каждой части, а заставлять движение про ходить перед его глазами. Сюда пример из Гомера: Елена с башни называет Приа му замечаемых им героев Греции (21, III, 171 и следую щие) . В сербских песнях это обычный прием — обозначает присутствие зрителя: Мили боже, чуда великога Да je коме погледат било, 295
Α. Α. ПОТЕБНЯ
а далее описание (35, т. II, стр. 111, 561). Лицо обозреваю щее подымается на башню [(35, т. II, № 45), «Царь Лазар и царица Милица». Царица выходит на башню и расспра шивает каждого проходящего героя о бое на Коссовом по ле. Такой же прием в другой песне—«fljeBOJKa Коссовка» (35, т. II, № 51)]. У Л. Толстого в «Войне и мире»: «В сре дине моста, слезши с лошади, прижатый своим толстым телом к перилам, стоял князь Несвицкий... Поглядев за перила вниз, князь Несвицкий видел быстрые, шумные, не высокие волны Энса... Поглядев на мост, он видел столь же однообразные живые волны солдат, кутасы, кивера с чех лами, ранцы, штыки, длинные ружья и из-под киверов лица с широкими скулами, ввалившимися щеками и беззаботноусталыми выражениями» (далее перед генералом проходят по мосту отдельные части войска) (77, т. IV, стр. 189—197). Пример отсутствия перспективы и нарушения только что указанного правила — у Гоголя в описании сада Плюшки на: «Местами расходились зеленые чащи, озаренные солн цем, и показывали неосвещенное между них углубление, зиявшее, как темная пасть; оно было все окинуто тенью, и чуть-чуть мелькали в черной глубине его: бежавшая уз кая дорожка, обрушенные перилы, пошатнувшаяся бесед ка, дуплистый дряхлый ствол ивы, седой чапыжник, густой щетиною вытыкавший из-за ивы иссохшие от страшной глушины, перепутавшиеся и скрестившиеся листья и сучья, и, наконец, молодая ветвь клена, протянувшая, сбоку свои зеленые лапы-листы, под один из которых забравшись бог весть каким образом, солнце превращало его вдруг в про зрачный и огненный, чудно сиявший в этой густой темноте» (19, т. 5, стр. 133). Родословная искусства. В разделении искусства на две ветви: пространственную и временную, заключено указа ние на их родословные отношения. Когда при нынешней обособленности и самостоятельно сти искусств они все пускаются в ход для произведения общего впечатления, как в опере, мы видим, что декорация (то есть архитектура, скульптура и живопись), с одной сто роны, музыка, пляска и мимика, поэзия — с другой, обра зуют между собою более тесные сочетания, чем эти груп пы друг с другом. Такие два сочетания, данные одновременно, всегда бо лее-менее оспаривают друг у друга силу впечатления и стремятся оттеснять друг друга назад 7 . 296
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
Архитектурные формы, обнимая собою скульптурные и живописные, дают общие указания на распределение, вели чину и до некоторой степени и на характер этих послед них, не предрешая их частного содержания. Подобные от ношения связи общности и частности существуют между музыкою и поэзией. Нынешняя сложность музыкальных произведений и самостоятельность инструментальной музы ки умаляется по направлению к прошедшему; чем дальше в старину, тем служебнее отношение инструментальной му зыки к пению и поэзии. Чем более музыкальный инстру мент сводится на нет, заменяясь человеческим голосом, тем общее становится правило, что песня поется ради содер жания. «Дядюшка пел так, как поет народ, с тем полным и наивным убеждением, что в песне все значение заклю чается только в словах, что напев сам собой приходит, и что отдельного напева не бывает, а что напев — так только, для складу. От этого-то этот бессознательный напев, как бывает напев птицы, и у дядюшки был необыкновенно хо рош» (77, т. 5, стр. 297). Противоположное явление—ког да, как в концертном и отчасти оперном пении, пение не зависит от песни и голос рассматривается как музыкаль ный инструмент. Эта крайность вызывает новые попытки к слиянию музыки и поэзии и созданий) выразительного пе ния и изобразительной музыки. То же — о балете. На от носительно первобытной ступени связи музыки и поэзии, например, в русской народной песне можно усмотреть, как музыкальный период и его части соответствуют синтакси ческому; но тут же усматривается разница в средствах, целях поэзии и музыки. Музыка относится к поэзии, как архитектура к ваянию и живописи. Распределение песен по напевам научное было бы толь ко восстановлением, исправлением и закреплением ассо циаций, уже существующих в мысли певцов. Когда Ст. Веркович спросил у Дафины из Сереча, от которой он записал 270 песен, как ей приходят на память песни, она отвечала, что она находит песни только по напеву, то есть как толь ко вспомнит напев, слышанный еще в молодости, тотчас же приходит ей на память и песня (15, 1, XVI). По количеству частей музыкального периода можно су дить о количестве синтаксических частей размера; но уга дать, каковы именно будут эти последние, невозможно, ибо, например, та же музыкальная фраза соответствует в 297
Α. Α. ПОТЕБНД
одном случае определению и определяемому (червоная калинонька), в другом обстоятельству и подлежащему+сказуемое (там дівчина журилася). Невозможно точное соот ветствие напева и лексических значений слов песни. Знаменательность слов дает каждому те же представ ления, возбуждающие определенные образы и через их по средство чувство. Ни отдельные звуки напева, ни его фра зы не имеют и той знаменательности, которая остается за отдельными словами, вырванными из связной речи. Напев как единство частей тоже не имеет той непосредственной знаменательности, какую имеют произведения изобрази тельных искусств: живопись, поэзия. Он, как произведение архитектурное, не изображает ничего внешнего, данного в природе; он возбуждает первоначально лишь неопределен ные чувства удовольствия с бесчисленными оттенками ра дости, веселья, бодрости до невольных ритмических дви жений, грусти или печали до слез, покоя до усыпления; а эти чувства при благоприятных условиях могут вызвать ряды образов. Примеры: «И зачал тут Ставр поигрывати, сыгрыш сыграл Царяграда, танцы повел Иерусалима, величал кня зя со княгинею, сверх того играл еврейской стих». Посол задремал и спать захотел (41, вып. IV, стр. 67). Марко Кралевич просит спеть воеводу Милоша: «A Maj брате, вс^'вода Милошу Тешко ме je санак обрвао Пева]' брате те ме разговарар. ...Онда Милош поче да попева А красну je песму започео Од сви наши болзи и старки, Како j'KoJH ал држ'о крал>евину По честив по Майедонщи, Како себе има задужбину; А Марку je песма омилила, Наслони се седлу на облуч]'е Марко спава, Милош поп^ева. (35, т. II, стр. 215—216)
Примеры (из новейшей русской литературы) изображе ния действия музыки: Тургенев «Дворянское гнездо» (му зыка Лемма), Л. Толстой «Альберт», «Люцерн», «Война и мир» — Николай Ростов слушает пение Наташи: «И вдруг весь мир для него сосредоточился в ожидании следующей ноты, следующей фразы, и все в мире сделалось разделен ным на три темпа: «Раз, два, три... раз, два... три... раз... Эх, жизнь наша дурацкая! — думал Николай.— Все это, и 298
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
несчастие, и деньги, и Долохов, и злоба, и честь,— все это вздор... а вот оно — настоящее... Ну, Наташа, ну, голубчик! ну, матушка!.. Как она этот si возьмет?., взяла? Слава бо гу!— И он, сам не замечая того, что он поет... взял втору в терцию высокой ноты — Боже мой! как хорошо! Неужели это я взял? как счастливо!»—подумал он» (77, т. 5, стр.69). (Можно зарезать, украсть — и все-таки быть счастливым.) Словесные изображения музыки (сладкая, страстная мелодия... вся сияла... росла, таяла и проч.) и ее действия приводят только к тому, что мы наперед знаем, что музыка словами неизобразима, то есть что она есть самостоятель ное, незаменимое искусство, и что хотя она шевелит «от радное мечтанье», то есть может входит в ассоциацию с известными образами, но не дает им развиться и сама по себе лишена и той доли объективности и определенности мысли, какая свойственна слову. Музыка неизобразима словами; но возможны изображения моментов наибольше го восприятия. Сюда и по поводу эстетического воспитания вообще Гёте: «Можно быть подлинно эстетико-дидактическим, если знакомить учеников со всем, что достойно вос приятия, или преподносить им его в тот самый миг, когда оно достигает кульминации, а они в высшей степени вос приимчивы. Но так как это требование невыполнимо, выс шей гордостью учителя должно быть то, что он таким обра зом вызвал к жизни в своих учениках понятия о столь мно гих явлениях, что они стали восприимчивыми ко всему доброму, прекрасному, великому, истинному и с радостью воспринимают их, і^де бы они их ни встретили в надлежа щий час. Незаметно и без их ведома стала бы для них в них самих живой основоположная идея, из которой все про исходит» (101, т. IV, стр. 144). Если музыка возникла из пения, поэзии, то стихотвор ство, размер — из связи слова с пением. Выделению инстру ментальной музыки соответствует выделение сложных по этических произведений, не связанных ритмичностью. СЛОВО И ЕГО СВОЙСТВА. РЕЧЬ И ПОНИМАНИЕ
Понять действие слова, и в частности поэзии, можно, конечно, только наблюдая свойства самого слова. Отношение говорящего к употребляемым словам двоя ко 8 . Во-первых, к значительной части этих слов он отно299
Α. Α. ПОТЕБНЯ
сится почти так, как ребенок, который впервые знакомится с их звуками и значением. Мы говорим ребенку, указывая на вещи или изображения: это дом, лес, соль, сыр; это рас тение— донник. Дитя по нашим указаниям, но самостоя тельно составляет себе соответственные образы и понятия. Мы умышленно или неумышленно не позволяем ему сойти с пути, намеченного преданием, то есть назвать, например, дом лесом, соль сыром; но обыкновенно даже при желании не можем объяснить, почему соль не называется сыром, и наоборот. Единственное объяснение: так говорят, так го ворили исстари. Таким образом, в этих случаях под давле нием предания 9значение непосредственно и безотчетно при мыкает к звуку . Во-вторых, к другой части слов мы относимся более ак тивно. Именно стоит употребить такие слова в перенос ном, производном смысле или образовать от них новые, и основания такого действия скажутся, будут тем явствен нее, хотя бы мы и не в состоянии были дать в них отче та 10 — например, когда мы говорим: я здесь (то есть в этом деле, в этом кругу мыслей) «дома» или «я тут (как) в ле су», «чем дальше в лес, тем больше дров», «волка как ни корми, он все в лес смотрит». В последнем примере «в лес» значит приблизительно то же, что «вон», то есть в сторо ну, противоположную домашнему, дружескому, симпатич ному, и это значение изображено или, говоря психологиче ским термином, представлено признаком, взятым из значе ния «в лес». Всякое удачное исследование этимологически неясного слова приводит к открытию в нем такого пред ставления, связующего это слово с значением предшествую щего слова и т. д. в недосягаемую глубину веков. То же самое и в применении к отдельным формальным элемен там слова, например а в дом-α. Из примеров, разобранных ниже [...], будет видно, что производные значения тоже могут быть даны преданием; но они могли бы и действительно быть произведены вновь. Дело здесь не в этом, а лишь в том, что предание может передавать слово с явственным представлением. Всякое создание нового слова из прежнего создает вме сте с новым значением и новое представление. Поэтому можно сказать, что первоначально всякое слово состоит из трех элементов: единства членораздельных звуков, то есть внешнего знака значения; представления, то есть внутреннего знака значения, и самого значения. Другими 300
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
словами, в это время в двояком отношении есть (имеет ся налицо) знак значения: как звук и как представле ние. Звук и значение навсегда остаются непременными ус ловиями существования слова, представление же теряет ся 11 . Такая потеря объясняется следующим. При помощи слова совершается познание. Познание есть приведение в связь познаваемого (Б) с прежде познанным (Л), сравне ние Б с А при помощи признака, общего и тому и друго му, взятого из Л, признака, который мы обозначим а. Жизнь слова состоит в его употреблении, то есть в при менении к новым случаям. При этом количество призна ков Б увеличивается и их связь между собой закрепляет ся: вновь входящий в Б признак, например б" примыкает уже не непосредственно к α и Л, а через б, б" Таким об разом, а в числе признаков Б становится несуществен ным. Говорящий не заинтересован в восстановлении это го а, скорее, наоборот, оно ему мешает. Поэтому а все реже и реже входит в сознание и наконец исчезает, вме сте с чем Б} как зрелый плод, выросший на А, отрывается от него12 и через посредство взятых из них представлений б, б", б'" становится основанием для образования В, Г и т. д. Примером может служить образование ряда значе ний защита (Б) из щит (А), кожа 13. Иначе: действие мысли в возникающем слове есть сравнение двух мысленных комплексов, вновь познавае мого (X) и прежде познанного (А) посредством представ ления (а), как tertîum comparationis. Так как упомянутые комплексы всегда более или менее разнородны, то возни кающее слово всегда иносказательно в двояком отноше нии: как по различию X и А, так и по различию а к А. Сравнение следует отличать от уравнения, в коем обе ве личины готовы в мысли до своего сближения, например Ζ ABC = ZCBM, причем все равно, сравнивается ли пер вое со вторым или наоборот. В слове это не безразлично. Течение мысли направлено от А к X, и интерес сосредото чен на последнем. Познаваемое есть не только отношение X к А, но и самое X. Представление выделяет а из Б (корова, зенд. srvâ, роговой, κεραος; рогатый (эпитет оленя), cervus); оно дает а) сознание единства данных воззрению комплексов; б) установление единства связок (комплексов), которые даны лишь в своих стихиях; в) чрез устранение несущест301
Α. Α. П0ТЕБНЯ
венного (идеализацию) облегчает обобщение, стало быть увеличивает расстояние между человеческой абстракцией и конкретностью живой мысли; г) создает категорию объ ектов мысли. Предмет мысли А не есть а + б + с (призна ки), а вместе возможность неизвестных х, у... (см. 61, стр. 153). Представление замещает собою образ. Отсюда большая быстрота мысли (см. 61, стр. 168—169). Посред ством соединения представления с другими представле ниями производится расчленение образа, превращение его в понятие, установление связи между мыслями, их подчи нение и соподчинение (классификация). Разложение ком плекса признаков в ряд признаков, мыслимых последова тельно, прямо влияет на верность умозаключений... Уже при самом возникновении слова между его зна чением и представлением, то есть способом, каким обо значено это значение, существует неравенство: в значении всегда заключено больше, чем в представлении. Слово служит лишь точкой опоры для мысли. По мере примене ния слова к новым и новым случаям это несоответствие все увеличивается. Относительно широкое и глубокое зна чение слова (например, защита) стремится оторваться от сравнительно ничтожного представления (взятого из слова щит), но в этом стремлении производит лишь новое сло во. Добытые мыслью новые точки прикрепления усилива ют ее рост. Таким образом, эта непрерывная борьба мысли со сло вом «при надлежащей свежести духовных сил производит все большее и большее усовершенствование языка и обо гащение его духовным содержанием» (цит. по 117, т. II, стр. 121) 14. Что могло заключаться в мысли до языка? То, что ос танется, если вычесть из наличного состава мысли все, что не дано чувственными восприятиями. Чувствами не дана ни субстанция, ни качество, ни действие. Ими объ единены лишь такие связки впечатлений, как зверь, ра стение, камень, но и эти связки нерасчленены; затем — масса несвязных впечатлений. При помощи слова человек снова узнает то, что уже было в его сознании. Он одновременно и творит новый мир из хаоса впечатлений и увеличивает свои силы для расширения пределов этого мира. Этимология, будет ли ученая или народная, весьма ма ло изменяет количественное отношение между словами. 302
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
которые в данное время первообразны (то есть словами с потерянным представлением, безобразными), и словами производными, переносными, с ясным представлением, об разными. Пусть этимология объяснит мне, что донник есть растение, употреблявшееся в болезни дена, что соль пред полагает значение соленой воды, защита — значение ко жи, оборона — значение бороны и т. п.; это не заставит меня мыслить в подобных словах их значения образно, ибо это не изменит раз установившейся несоответственно сти между значением и представлением и ненужности это го последнего. Так история искусства может показать, по чему известные дошедшие до нас образы производили глубокое впечатление на современников; она может обо стрить наш ум и косвенно повлиять на нашу собственную художественную деятельность, но раз устаревший для нас образ «не шевелит» в нас «отрадного мечтанья», история этому не поможет. Из сказанного вытекают следующие положения: одновременное существование в языке слов образных и безобразных условлено свойствами нашей мысли, зависимой от прошедшего и стремящейся в буду щее. Развитие языка совершается при посредстве затем нения представления и возникновения в силу этого и в силу новых восприятий новых образных слов. Надо ду мать, что в отдельных лицах, говорящих тем же языком, количественная разница между образными и безобразны ми словами может быть очень велика, но что должны быть средние пределы колебаний, выход из коих возмо жен лишь при ненормальном состоянии народа. До сих пор мы рассматривали слово со стороны его значения для самого говорящего; но в действительности язык возможен только в обществе. Уединенная работа мысли может быть успешна только на значительной сту пени развития, при пользовании письменностью, отчасти заменяющей беседу. Лишение общества и его суррогатов может довести до отупения или сумасшествия даже высо ко развитого человека. Как в одушевленном разговоре личная речь течет свободнее и приобретает достоинства, незаметные при уединенной мысли, так усовершенствова ние языка народа находится в прямом отношении со сте пенью живости обмена мысли в обществе [...], обмена, возможность коего условлена сходством человеческой при роды вообще и в частности еще большим сходством лиц того же народа и племени. «Одна головня не горит, а 303
Α. Α. ПОТЕБНЯ
тлеет». Собираясь ночью пробраться в троянский стан, Диомед: Нестор! меня возбуждает душа и отважное сердце В стан враждебный войти, недалеко лежащий троянский. Но когда и другой кто со мною идти пожелает, Более бодрости мне и веселости ( — смелости) более будет. Двум совокупно идущим, один пред другим вымышляет, Что для успеха полезно; один же хотя бы и мыслил, Медленней дума его и слабее решительность духа. (21, X, 220)
Для приобретения достоинств слога, популярности из ложения мало личного старания — необходимы внешние условия. Невозможно стать действительно писателем для детей, для малограмотного народа, для общества, не про верив и не проверяя постоянно понятности и силы своих слов на тех, кому они предназначены. Имея перед собой не действительных слушателей, а лишь воображаемых на основании нескольких предварительных данных, непре менно попадешь впросак. Чтобы письменная речь получи ла легкость и ясность разговорной, нужно, чтобы разговор предшествовал письму и оставался мерилом во время писания. Нужно сначала жить в обществе, чтобы не на прасно писать для него. Так было во Франции в XVIII веке. «Тогда не выходило книги, написанной не для свет ских людей, даже не для светских женщин... Сочинения исходили из салона и, прежде чем публике, сообщались ему... Характер общества делал записных философов свет скими людьми по более общему правилу и в большей мере, чем где бы и когда бы то ни было... Публика обязывала такого человека быть писателем еще более, чем филосо фом, заботиться о способе выражения столько же, сколько о мысли... Ему нельзя было быть человеком кабинетным. Он здесь не просто ученый, погруженный, как немец, в свои фолианты и размышления, имеющий слушателями только записывающих студентов, а читателями ученых, согласных принять на себя этот труд, не Кант, который, составив себе особый язык, ждет, что публика ему выу чится, и выходит из своей рабочей комнаты, лишь чтобы отправиться в аудиторию. Здесь, напротив, относительно слова — все знатоки, даже записные. Математик Даламбер обнародывает трактат о красноречии; натуралист Бюффон произносит речь о слоге; законовед Монтескье составляет сочинение о вкусе; психолог Кондильяк пишет книгу об искусстве писать» (133, стр. 231—234). 304
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
Мы говорим не только тогда, когда думаем, что нас слушают и понимают, но и про себя и для себя 15. Хотя мысль существует и до слова и хотя не всякая мысль, прошедшая сквозь слово, выразима словом, тем не менее отчасти прав старинный книжник, объясняющий a potiori * мысль, как скрытую речь: «гадание — съкръвенъ глаголъ» («тлъкование неудобь познаваемомъ въ писаныхъ речемъ», 1431 г.) (34, стр. 197; 18). Чем сложнее то, что намерены сказать другим, тем явственнее для нас различие и разновременность двух моментов речи: первого, когда обдумываем и говорим для себя, и второго, когда говорим другим. То же различие, только менее ощутительное, и в простейшем слове. Поэтому можно отдельно рассматривать: 1) действие речи на самого говорящего и 2) действие ее слушающего и понимающего, понимание. А так как элементы слова и словесного произведения тождественны, то так же раздель но можно рассматривать и действие словесного (в част ности поэтического, вообще художественного) произведе ния на самого автора и на понимающего. Действие слова на самого говорящего. Мир является нам лишь как ход изменений, происходящих в нас самих. Задача, исполняемая нами, состоит в непрерывном раз граничении того, что мы называем своим я и всего про чего не-я, мира в более тесном смысле. Познание своего я есть другая сторона познания мира, и наоборот. Но как возможно самопознание, когда я есть непрерыв ное течение, когда познаваемое в мгновение познания уже ушло, уже неуловимо? «Познай себя» — Просил бы разъяснений! — Извольте: надо быть и вместе с тем — не быть! — Да, этот афоризм создал, бесспорно, гений: Так коротко, а может с толку сбить! «Познай себя» — Какая польза в том? Познаю, а куда бежать потом? Словно бы, придя на карнавал, Сразу маску я с себя сорвал. (101, т. IV, стр. 32)
Противоречие, заключенное в понятии самопознания, устраняется тем, что мы познаем не свое настоящее, не уловимое, а свое прошедшее (как познаем лишь прошед шее мира: я вижу звезду не как она есть, а как она была, * На основании преобладающего, главного (латин.). 305
Α. Α. notEBHfl и
ш
когда послала луч ко мне; теперь, может быть, ее и нет). Всякое познание, по существу, исторично и имеет для нас значение лишь по отношению к будущему. Но как возможно самопознание и — в этом смысле — познание и своего прошедшего? Niemand wird sich selber kennen Sich vom seinen Selbst — ich trennen; Doch probier' er jeden Tag, Was nach aussen endlich, klar, Was er ist und was er war, Was er kann und was er mag. (101, т. IV, стр. 85)
«Как можно познать себя? Не путем созерцания (в нрав ственном смысле.— А. П.)у а только путем деятельности. Попробуй исполнить свой долг, и ты узнаешь, что в тебе есть. — Но что является твоим долгом? Требование дня» (101, т. IV, стр. 107). Непосредственное самопознание невозможно. Первооб разное невольное действие, предполагаемое самопознани ем, состоит в том, что непрерывно утекающее состояние нашего я оставляет более ощутительный след в членораз дельном звуке. Воспроизведение звука облегчает, впро чем, всегда неточное воспроизведение мысли. Звук стано вится намеком, знаком прошедшей мысли. В этом смысле слово объективирует мысль, ставит ее перед нами, служит тем делом, без которого невозможно самопознание, как первоначально, до приобретения навыка, невозможно счи тать, не указывая на считаемые вещи или не передви гая их, невозможно играть в шахматы, не передвигая ша шек. Слово делит непрерывное течение восприятий на от дельные акты и таким образом создает объекты мысли, подлежащие действию других таких же. Понимание происходит следующим образом. Произно ся слово «корова», говорящий думает следующее: то, что я вижу, представляется мне рогатым. Таким образом тре бующее объяснения новое, чисто личное восприятие через посредство представления, признака, общего ему с преж ним запасом мысли, объясняется этим последним. Следу ющий получает от этого процесса только звуки: «корова», которые будят в нем отношение к комплексу мысли, ко торый он сам объективировал в подобных звуках. Сужде ние, происходящее в нем при понимании этого слова, та306
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
ково: «Эти звуки значат нечто, представляемое рогатым». Допустим, что оба они видят предмет, о котором идет речь, и что понимание облегчено жестами, указанием со стороны говорящего. При этом окажется, что чувственное восприятие «корова» в том и другом различны; что объ ясняющие комплексы в том и другом различны еще более, ибо разница их состава зависит не только от различия прежних восприятий, но и от различия сочетаний, в кото рые вошли эти восприятия с другими. Общим между го ворящим и слушающим, понимающим окажутся только звуки и представление, а в случае затемнения представле ния (рогатый) — только звуки. Таким образом, «никто не думает при слове именно того самого, что другой». Поэтому «всякое понимание есть вместе непонимание; всякое согласие в мыслях — разногласие» (106, т. VI, стр. 78). «В душе нет ничего, кроме созданного ее само деятельностью» (106, т. VI, стр. 68). Пламя свечи, от ко торой зажигаются другие свечи, не дробится; в каждой свече воспламеняются свои газы. Так при понимании мысль говорящего не передается слушающему; но послед ний, понимая слово, создает свою мысль, занимающую в системе, установленной языком, место, сходное с местом мысли говорящего. Думать при слове именно то, что ду мает другой, значило бы перестать быть самим собою. Поэтому понимание в смысле тождества мысли в говоря щем и слушающем есть такая же иллюзия, как и та, в силу коей мы принимаем собственные ощущения за внешние предметы. Тем не менее наше слово действует на других. Оно устанавливает между замкнутыми в себе личностями связь, не уравнивая их содержания, а, так сказать, «на страивая их гармонически» (106, т. VI, стр. 68). В процессе понимания сказываются те же основные черты слова, что и в речи. «Речь и понимание суть лишь разные стороны одного и того же явления» (106, т. VI, стр. 68). Таким образом, рассмотрение процесса понима ния служит новым подтверждением того, что язык мыс лим только как средство (или, точнее, система средств), видоизменяющее создания мысли; что его невозможно было бы понять как выражение готовой мысли, ибо будь оно та ково, оно имело бы значение только для своего создателя или для тех, которые с ним сговорились (что имеет место относительно условных знаков), или же, что невозможно, 307
Α. Λ. ПО ГИ.Η Si
понимание состояло бы в передаче мысли, а не в ее воз буждении. Учению о значении слива соответствует критика худо жественного произведения. Параллель между словом и сложным словесным произведением здесь выражается в следующем. В слове: 1) среда, из которой берется образ (А): поймал (при таких-то условиях) такого-то зверя, что заключено в слове хитр; 2) применение к другому тако му же случаю х\, х^, х3 и проч. или к случаю отличному (поймал не зверя, а взял невесту, уловил чужую мысль); 3) общее между А и Х\, я2> #з> то есть признак от них от влекаемый (а). В словесном произведении: тоже А (из среды α, β и проч.), л: и а. Исследование этих трех моментов и есть содержание критики. ТРИ СОСТАВНЫЕ ЧАСТИ ПОЭТИЧЕСКОГО ПРОИЗВЕДЕНИЯ
Предлагаемые ниже определения поэзии не представ ляют интереса новизны, но, быть может, покажутся не совсем лишними в виду того, что в наших учебниках, а отчасти и в журнальной критике до сих пор, как в соро ковых, пятидесятых годах, о поэзии говорят поэтическими образами, сравнениями. Тогда говорилось: «поэзия это не что иное, как благоухание розы, сон девы, мечта юноши» и т. п. Поэзия объясняется терминами, которые сами тре буют объяснения, а часто и вовсе необъяснимы. Напри мер, «поэзия как искусство представляет сущность пред метов, их идеи не отвлеченно, то есть не в суждениях, а конкретно, то есть в образах, посредством слова. Образы создаются творческой способностью, фантазией. От степе ни ее силы зависит большее или меньшее достоинство созданных образов. Наибольшая сила обнаруживается в создании таких образов, которые в совершенной чистоте и истине воплощают в себе идеи и образуют с ними не раздельное органическое единство» (16, стр. 186). «Те же вопросы о степени соответствия формы идее были прила гаемы до недавнего времени и к оценке произведений скульптуры и живописи» (10, т. II, стр. 104). «Если поэтическое произведение отличается таким со четанием идеи и образа (как формы идеи), что форма вполне соответствует идее и дает возможность ясно созер308
И З ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
цать ее, то оно получает название художественного» (16, стр. 186). «Поэзия как искусство»... Значит, есть поэзия не как искусство, а как что же? Если имеется в виду воз можность поэтических произведений нехудожественных, то есть дурных, то это напрасно. Спрашивается, что сапог и сапожник, а отвечают, что сапоги и сапожники бывают хорошие и дурные. «Поэзия представляет сущность идеи предметов». А что такое сущность, идея? Платоново νουμενον? Есть ли разница между ними и понятиями? В поэзии Державина выражается идея «правды» (см.: 16, стр. 184). Такое бледное отвлечение принимают за сущ ность. В таком случае уже лучше Платонова οοσ'ια. Поэзия говорит не суждениями; но мы привыкли ду мать, что суждение есть такая форма, без коей никакое движение вполне человеческой мысли невозможно. Что такое фантазия? Если форма может вполне соответство вать идее, то, чтобы судить об этом, мы должны знать идею автора, что безусловно невозможно. Если же идея произведения в каждом понимающем другая, то полное со ответствие образа и идеи невозможно. Из двух состояний мысли, сказывающихся в слове с живым и в слове с забытым представлением, в области бо лее сложного словесного (происходящего при помощи сло ва) мышления, возникает поэзия и проза. Их определение в зародыше лежит уже в определении двух упомянутых состояний слова. Та и другая подобны языку и другим ис кусствам, суть столько же известные способы мышления, известные деятельности, сколько и произведения. Элементам слова с живым представлением соответст вуют элементы поэтического произведения, ибо такое сло во и само по себе есть уже поэтическое произведение. Един ству членораздельных звуков (внешней форме слова) соот ветствует внешняя форма поэтического произведения, под коей следует разуметь не одну звуковую, но и вообще сло весную форму, знаменательную в своих составных частях. Уже внешнею формою условленьт способ восприятия поэтических произведений и отличие от других искусств. Представлению в слове соответствует образ (или извест ное единство образов) в поэтическом произведении. Поэтическому образу могут быть даны те же названия, которые приличны образу в слове, именно знак, символ, из коего берется представление, внутренняя форма. 309
Α. Α. П0ТЕБНЯ
Значению слова соответствует значение поэтических произведений, обыкновенно называемое идеей. Этот по следний термин можно бы удержать, только очистив его от приставших к нему трансцедентальностей. Поэтический образ служит связью между внешнею фор мою и значением. Внешняя форма обусловливает образ. Образ применяется, «примеряется» (малорусское «не до вас приміряючи», например, образную пословицу); поэто му образ может быть назван примером, в старину русское притъча, потому что она притычется, применяется к чемулибо и этим получает значения. Этим установляется гра ница между внешнею и внутреннею поэтическими формами. Все предшествующее применению при понимании поэтиче ских произведений есть еще внешняя форма. Таким обра зом, в пословице «не було снігу, не було сліду» ко внешней форме относятся не только звуки и размер, но и ближайшее значение. Если бы применения не последовало, то могли бы быть поэтичны отдельные слова (чего в приведенном примере нет), но цельного поэтического произведения не было бы (см. 61, стр. 151—155). «...Для создателя песни отношение между образом и ближайшим значением было вполне определенно, так как образность была именно средством создания мысли, как в слове представление есть средство значения» (64, стр. 81— 88). ЗНАЧЕНИЕ ПОЭТИЧЕСКОГО ПРОИЗВЕДЕНИЯ ДЛЯ САМОГО СОЗДАТЕЛЯ (АВТОРА). ПОЭТ И ПУБЛИКА, КРИТИКА, ТОЛПА. СТЫДЛИВОСТЬ ТВОРЧЕСТВА
Слово, по вышесказанному, не может быть понято как выражение и средство сообщения готовой мысли. Оно выну ждается у человека работою мысли — служит необходи мым для самого мыслящего средством создания мысли из новых восприятий при помощи прежде воспринятого. Заключая от противного, предположим, что поэзия (и вообще слово) есть средство не создания, а лишь выра жения готовой мысли І6, приходим к двум равно невероят ным выводам: 310
ИЗ ЗАПИСОК ПО tEOPHH СЛОВЕСНОСТИ
а) «Так как человек удовлетворяется не образом самим по себе, а его значением, то есть пробуждаемыми образом мыслями, то художник, имея готовое значение, не имел бы надобности выражать его в образе, а художественное произведение не имело бы важности для самого создателя» (81, стр. 159). Таким образом, нераздельность искусства с жизнью человечества была бы беспричинна. б) Если бы готовое значение было вложено в образ, то, конечно, для сообщения другим людям, иначе для нас было бы безразлично, жило ли бы значение в образе или нет. Но передача готовой мысли невозможна. Следователь но, существование искусства было бы бесцельно. Сказанное выше о слове должно разуметь о поэтичес ком произведении 17 Оно, как бы ни было сложно, сводится на следующее. Нечто (х)у неясное для самого автора, является перед ним вопросом. Ответ он может найти только в прошедшем своей души, в приобретенном уже или нарочно расширяемом ее содержании (Л). В этом Л, говоря иносказательно, хотя, быть может, не слишком удаляясь от истины, под влияни ем вопроса «х» (что?) производит некоторое беспокойство, движение, волнение; χ отталкивает из А все для себя не подходящее и привлекает сродное. Это последнее кристал лизуется в образ Л, сложившийся из бродивших элемен тов. Происходит суждение «х есть а» (из Л) и вместе с тем успокоение, заканчивающее акт развития. Среди громов, среди огней, Среди клокочущих страстей, В стихийном пламенном раздоре, Она с небес слетает к нам — Небесная к земным сынам, С лазурной ясностью во взоре — И на бунтующее море Льет примирительный елей. (Ф. Тютчев)
Чем настойчивее вопрос, чем тревожнее потуги рожда ющей мысли, чем желаннее успокоение чувства, проясне ние мысли, чем необходимее все это для поэта, тем при равенстве прочего совершеннее и милее для других его произведение. Тургенев пишет Л. Толстому 15 ноября 1878 года: «Ра дуюсь тому, что вы все физически здоровы, и надеюсь, что и «умственная» хворь, о которой Вы пишете, прошла. Мне 311
Α. Α. ПОТЕБНЯ
и она была знакома: иногда она являлась в виде внутрен него брожения перед началом дела; полагаю, что такого рода брожение совершилось и в вас» (78). О беспокойст ве, предшествующем вдохновению, Пушкин — «Египетские ночи». Белинский о «Кавказском пленнике» Пушкина: «Осуществить в творческом произведении идеал, мучив ший поэта, как его собственный недуг, — для поэта значит навсегда освободиться от него» (7, т. 3, стр. 442). В доказательство схематической верности сказанного можно бы собрать немало признаний, вроде Лермонтова: ...этот дикий бред Преследовал мой разум много лет; Но я, расставшись с прочими мечтами, И от него отделался стихами. («Сказка для детей»)
Но это не нужно, так как общепризнано, что произведе ние «служит поворотною точкою» душевной жизни худож ников (см.: 61, стр, 165—167). Из трех стихий X, а и Л, существовавших в душе ху дожника, объективно и доступно посторонним только Л, то есть совокупность внешней и внутренней формы, слова и образа. О среде, из коей взято Л, и об X посторонние могут су дить только по догадкам, только по тому, что в этих вели чинах есть объективного. Так, в состав той среды, из кото рой возникает образ, кроме личных условий жизни поэта, входит усвоенное им предание, доступное исследованию до момента этого усвоения. Критика, обращенная к прошедшему данного образа, стремится установить его связь с другими предшествовав шими, его родословную, вообще преемственность типов. Так, образы народной поэзии имеют родословную, теряю щуюся во мгле веков. Точно так в ^ в том вопросе, на ко торый отвечает данный образ, определимы только доступ ные внешнему наблюдению условия жизни поэта, например пребывание Пушкина и Лермонтова на Кавказе по отно шению к стихотворениям того и другого, изображающим кавказскую природу. Но все это лишь незначительно умень шает расстояние между X и Л. X неопределимо уже потому, что для самого поэта оно уясняется лишь настолько, насколько выражается в об разе, то есть лишь отчасти. Таким образом, и в личной 312
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
жизни «всякое понимание себя» есть непонимание. Отсю да жалоба художников на невыразимость мысли: Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя? Поймет ли он, чем ты живешь? Мысль изреченная есть ложь. Взрывая, возмутишь ключи,— Питайся ими — и молчи. (Ф. И. Тютчев, «Silentium!») ...мои дела Не много пользы вам узнать; А душу можно ль рассказать? (М. Ю. Лермонтов, «Мцыри») Не верь, не верь себе, мечтатель молодой, Как язвы, бойся вдохновенья... Оно — тяжелый бред души твоей больной, Иль пленной мысли раздраженье... (М. Ю. Лермонтов)
Поэт создает прежде для себя, потом для публики (для личных целей, как слава, деньги, и гражданских). Призна ния самих поэтов. Свидетельства того, что поэт создает для себя: «Кто служит для публики, тот жалкое животное: он измучится, и никто не скажет «спасибо» (101, т. IV, стр. 25). Всякое слово, хотя бы и глупое и пустое, есть акт мыс ли, завершение ее усилия; но акты мыслей — не одина ковой ценности. И чем важнее для кого деятельность мыс ли, тем более будет он ценить находку подходящего слова. Так и в сложной поэтической деятельности важность про изведения, как завершения периода для самого автора и для других, будет заметна, тем заметнее, чем сильнее и успешнее потуги мысли. Поэтому наблюдать это явление следует в жизни настоящих художников, ибо «существуют также лжехудожники, дилетанты и спекулянты: первые за нимаются искусством ради развлечения, вторые — ради выгоды» (101, т. IV, стр. 138). Стыдливость творчества: Я не хочу, чтоб свет узнал Мою таинственную повесть; Как я любил, за что страдал, Тому судья лишь бог да совесть!.. (М. Ю. Лермонтов) Тогда, в безмолвии трудов, Делиться не был я готов 313
Α. Α. П0ТЕБНЯ
С толпою пламенным восторгом, И музы сладостных даров Не унижал постыдным торгом; Я был хранитель их скупой: Так точно, в гордости немой, От взоров черни лицемерной Дары любовницы младой Хранит любовник суеверный. (А. С. Пушкин)
Нельзя обойтись без участия слушателя, как без люб ви, но есть разница между жаждою любви и ее продаж ностью; между продажей рукописи и писаньем (не скажу творчеством) для продажи. X уясняется поэту исподволь, нередко в несколько при емов. Если настроение субъективно, то этими последова тельными приемами обозначаются ступени самопознания. Всякая, не только лирическая, поэзия субъективна. По эт в большей мере, чем прозаик, действует на нас личны ми свойствами. Поэтические произведения автобиографичны: «Поэты похожи на медведей, сосущих свою собственную лапу» (101, т. IV, стр. 34). Нелегко молчать поэтам: Хочется признанья светом, Пусть толпа свой суд творит! То, чего не скажет проза, Поверяется sub rosa В тихой роще Пиэрид. Все, чем душу я тревожил, Что я выстрадал и прожил, В этой связке,— лишь цветы. Жизни горесть и улыбку, Добродетель и ошибку В этой книжке примешь ты. («Благосклонным» Гете — как предисловие к песням) Блажен, кто про себя таил Души высокие созданья И от людей, как от могил, Не ждал за чувство воздаянья! (А. С. Пушкин, «Разговор книгопродавца с поэтом»)
«Глубочайшее уважение, которое автор может оказать своим читателям, это — создавать не то, чего от него ждут, а то, что он сам считает правильным и полезным на данной ступени своего и чужого развития» (101, т. IV, стр. 120). 314
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
Если под публикой разуметь ту часть ее, которая наи более разборчиво для поэта выражает свое мнение, то есть ближайшую современную ему критику, то писать для нее невозможно, ибо критика, как всякая наука, говорит о свер шившемся; она лишь закрепляет сознанием то, что сделано поэтом. Дело другое — учиться у прошедшего. Всякое крупное поэтическое произведение есть новость, застающая критику и публику врасплох, приводящая ее в изумление и недоумение, нередко в заблуждение, тем боль шее и более продолжительное, чем крупнее само произве дение. Если бы было иначе, то по правилу: «Ты равен по стигнутому духу» произведения поэтов не представляли бы для нас ничего поучительного. «Мы, в сущности, учимся только из тех книг, о кото рых не в состоянии судить. Автору книги, судить о кото рой мы можем, следовало бы учиться у нас» (101, т. IV, стр. 139). «Говорят, что для слуги не существует героя. Это про исходит только потому, что герой познается только геро ем. Слуга же, вероятно, умеет оценивать себе подобных» (101, т. IV, стр. 152). Тургенев 1 января 1881 года писал: «Помните, как в Спасском Яков Петрович (Полонский) не советовал мне печатать «Песнь» (торжествующей любви), не сопровождая ее другим моим очерком в прежнем моем роде. Он боялся, что публика останется совершенно равнодушной к «Пес ни». А вышло, что эта песнь имела неожиданный, чуть не огромный успех; и, быть может, «Отчаянный» (тип, кото рый я нахожу знаменательным в соотношении с некоторы ми современными явлениями) пройдет совершенно незамечанным. Вывод из этого такой: пиши, что тебе на душу прийдет, не справляясь заранее с мнениями публики. Впро чем, я должен отдать себе справедливость, что я так и пос тупал до сих пор. Да и как это писать для публики?» (78, стр. 399). После «Нови» (1876) в феврале 1878 года Тургенев личным опытом комментирует стихотворение Пушкина «Поэту» (1830), «Услышишь суд глупца». «Апелляция к потомству вытекает из живого чувства, что существует нечто непреходящее, и хотя достоинство пи сателя признается не немедленно, но все-таки из меньшин ства справедливых и законных ценителей станет большин ство» (101, т. IV, стр. 132). 315
Α. Α. ПОТЕБНЯ
«Не думай о людях, думай о вещах (о деле, о высшей цели.— А /7.). Вот придет юный человек и сделает из этого нечто (для будущего. — А. П.)\ потому что старое поколение уже само есть вещь18 (принадлежать прошед шему. — А. П.). Я сам всегда молод для того, чтобы (чтонибудь) делать. Кто хочет остаться молодым, тот должен заботиться о том, чтобы делать...» (101, т. IV, стр. 85). Эта внутренняя работа, которою поэт силится не отой ти для современников в прошедшее, не стать «eine Sache», ведет за собою смену моментов развития и неуловимость, неуязвимость его критикой: «Враги угрожают тебе, и это растет со дня на день. Как тебе не страшно? — Все это меня не беспокоит;, я смотрю на это спокойно: они дерга ют облуду (змеиную кожу, которую змеи сбрасывают, ме няя), которую я недавно сбросил. А когда следующая до статочно созреет, то я немедленно и ее сброшу и вновь оживший, юный, свежий уйду в царство богов. Вы, добрые детки, вы, бедняжки грешники, дергаете меня за плащ. Только оставьте эту работу! Я уйду (в свя тые места), и брошу его, а кто его поймает, тому будет благо (тот освежится)» (101, т. IV, стр. 83—84). Певец — королю в балладе «Der Sänger»: В струнах золотых вдохновенье живет. Певец о любви благодатной поет... По воздуху вихорь свободно шумит: Кто знает, откуда, куда он летит? Из бездны поток выбегает: Так песнь зарождает души глубина, И темное чувство, из дивного сна При звуках воспрянув, пылает. (Гёте) Златой мне цепи не давай... Ее ты рыцарям отдай... Отдай ее своим дьякам... По божьей воле я пою, Как птичка в поднебесье, Не чая мзды за песнь свою — Мне песнь сама возмездьеі (Шиллер)
Строфы Пушкина к «Родословной моего героя»: Зачем крутится ветр в овраге, Подъемлет лист и пыль несет, Когда корабль в недвижной влаге Его дыханья жадно ждет? 316
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
Зачем от гор и мимо башен Летит орел, тяжел и страшен, На черный пень? Спроси его. Зачем арапа своего Младая любит Дездемона, Как месяц любит ночи мглу? Затем, что ветру и орлу И сердцу девы нет закона. Гордись: таков и ты, поэт, И для тебя закона (вариант — условий) нет.
«Песнь о вещем Олеге» (1822) — ответ кудесника: Волхвы не боятся могучих владык, А княжеский дар им не нужен; Правдив и свободен их вещий язык И с волей небесною дружен.
«Поэту» (1830) —сонет: Ты царь: живи один. Дорогою свободной Иди, куда влечет тебя свободный ум, Усовершенствуя плоды любимых дум, Не требуя наград за подвиг благородный. Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд; Всех строже оценить умеешь ты свой труд. Ты им доволен ли, взыскательный художник? Доволен? Так пускай толпа его бранит И плюет на алтарь, где твой огонь горит, И в детской резвости колеблет твой треножник.
Условия царственного и жреческого («Пророк», «Поэт») служения — внутреннее совершенствование, служение выс шим целям. В последнее время своей жизни Пушкин согласно с своим мнением о превосходстве эпоса над лирикой стремил ся к эпическому изображению того вопроса, на который прежде отзывался более лирически. «Египетские ночи» (1835): Раздвоение личности поэта: Чарский и импровизатор. В Чарском — противоположность поэта и светского че ловека, момента творчества и времени ему предшествую щего. То же в «Пока не требует поэта» (1827); разница — в способе изображения. В импровизаторе — противоположность между гордо стью и независимостью, с одной, и уничижением и продаж ностью, с другой стороны. Тема ему: «Поэт сам избирает предмет для своих песен; толпа (в том числе и правитель ство, «Песнь о вещем Олеге». — А. П.) не имеет права уп317
Α. Α. П0ТЕБНЯ
раѳлять его вдохновением». Ответом (его импровизацией) было, вероятно, «Чернь» (1828). Белинский (Тургенев, «Литературные и житейские вос поминания»): «Белинский не был поклонником принципа: искусство для искусства. ...Помню я, с какой комической яростью он однажды при мне напал на отсутствующего, разумеется, Пушкина за его два стиха в «Поэт и чернь»: Печной горшок тебе дороже: Ты пищу в нем себе варишь.
— И конечно, — твердил Белинский, сверкая глазами и бегая из угла в угол, — конечно, дороже. Я не для себя одного, я для своего семейства, я для другого бедняка в нем пищу варю,— и прежде чем любоваться красотой ис тукана, будь он распрефидиасовский Аполлон, мое право, моя обязанность накормить себя и своих, на зло всяким негодующим баричам и виршеплетам. — Но Белинский был слишком умен... чтобы отрицать искусство... его есте ственность, его физиологическую необходимость». «Ответ анониму» (1830): ...Холодная толпа взирает на поэта, Как на заезжего фигляра: если он Глубоко выразит сердечный, тяжкий стой, И выстраданный стих, пронзительно-унылый, Ударит по сердцам с неведомою силой,— Она в ладоши бьет и хвалит, иль порой Неблагосклонною кивает головой. Постигнет ли певца незапное волненье, Утрата скорбная, изгнанье, заточенье,— «Тем лучше,— говорят любители искусств,— Тем лучше! наберет он новых дум и чувств И нам их передаст». Но счастие поэта Меж ими не найдет сердечного привета, Когда боязненно безмолвствует оно...
«Из Пиндемонти» (1836): Иные, лучшие мне дороги права; Иная, лучшая потребна мне свобода... Зависеть от царя, зависеть от народа — Не все ли нам равно? Бог с ними!.. Никому Отчета не давать, себе лишь самому Служить и угождать; для власти, для ливреи Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи...
Противоположность свободы, которой ищет и требует поэт, и стеснений, налагаемых жизнью в обществе, есть только частный случай общечеловеческого столкновения прав личности и среды, впрочем, случай, в коем это столк318
И З ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
новение наиболее явственно. Поэт может настаивать на своем праве потому, что цель его деятельности не может быть определена ни им самим, ни другими заранее. Но ведь и там, где эта цель заранее со стороны определима, вме шательство в самый способ ее достижения портит дело. И извозчик, нанятый до места или на час, хочет, чтобы его не дергали и не мешали править лошадьми. Так, чтец читает, конечно, для слушателей, актер игра ет для зрителей; однако плохи они, если постоянно об этом помнят: «Читал Гоголь превосходно... Диккенс, также превос ходный чтец, можно сказать, разыгрывает свои романы, чтение его — драматическое, почти театральное; в одном его лице является несколько первоклассных актеров, кото рые заставляют вас то смеяться, то плакать; Гоголь, на против, поразил меня чрезвычайной простотой и сдержанно стью манеры, какой-то важной и в то же время наивной искренностью, которой словно и дела нет, есть ли тут слу шатели и что они думают. Казалось, Гоголь только и забо тился о том... как бы вернее передать собственное впечат ление. Эффект выходил необычайный — особенно в коми ческих... местах; не было возможности не смеяться... а ви новник всей этой потехи продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренно дивясь ей, все более и бо лее погружаться в самое дело...» (далее рассказ о том, как случайная помеха портит настроение чтеца) (79, т. XIV, стр. 69—70). Свобода творчества, как и вообще свобода совести, есть право, налагающее обязанности: «Ты сам свой высший суд; всех строже оценить умеешь ты свой труд». Но как уменье делать, так и строгость и чуткость оценки своего дела, художественная, научная, нравственная со весть приобретаются. «Poetae nascuntur, oratores fiunt». Конечно, чтобы петь соловьем, нужно родиться соловь ем, но даже соловьи учатся. Тургенев («Литературные и житейские воспомина ния»): «Итак, мои молодые собратья, к вам идет моя речь: «Greift nur hinein in's volle Menschenleben!» — ска зал бы я вам со слов нашего общего учителя Гёте — Ein jeder lebt's, nicht Vielen ist's bekannt; Und wo ihr's packt, da ist's interessant. 319
Α. Λ. ПОТЕБНЯ
[То есть: запускайте руку (лучше я не умею перевести) внутрь, в глубину человеческой жизни! Всякий живет ею, не многим она знакома, и там, где вы ее схватите, там бу дет интересно!] Силу этого «схватывания», этого «уловле ния» жизни дает только талант, а таланта дать себе нель зя; но и одного таланта недостаточно. Нужно постоянное общение с средою, которую берешься воспроизводить; нуж на правдивость, правдивость неумолимая .в отношении к собственным ощущениям; нужна свобода (уже не только со стороны других.— А. П.), полная свобода воззрений и понятий, и, наконец, нужна образованность, нужно знание!.. Учение — не только свет... — оно также и свобода. Ничто так не освобождает человека, как знание, и нигде так сво бода не нужна, как в деле художества, поэзии: недаром даже на казенном языке художества зовутся «вольными» (они зовутся по старой памяти artes liberales. — А. П.)... Может ли человек «схватывать», «уловлять» то, что его окружает, если он связан внутри себя? Пушкин это глубоко чувствовал; недаром в своем бессмертном сонете, в этом сонете, который каждый начинающий писатель должен вы твердить наизусть и помнить, как заповедь, он сказал: ...дорогою свободной Иди, куда влечет тебя свободный ум...
Отсутствием подобной свободы объясняется, между про чим, и то, почему ни один из славянофилов, несмотря на их несомненные дарования (и образование. — А. Я.), не соз дал никогда ничего живого; ни один из них не сумел снять с себя — хотя на мгновение — своих окрашенных очков. Но самый печальный пример отсутствия истинной свободы, проистекающего из отсутствия истинного знания, представ ляет нам последнее произведение графа Л. Н. Толстого («Война и мир»), которое в то же время по силе творче ского, поэтического дара стоит едва ли не во главе всего, что являлось в европейской литературе с 1840 года. Нет!., без образования, без свободы в обширнейшем смысле — в отношении к самому себе, к своим предвзятым идеям и си стемам, даже к своему народу, к своей истории — немыс лим истинный художник; без этого воздуха дышать нель зя. Что же... до окончательной оценки так называемой ли тературной карьеры, то и тут приходится вспомнить слова Гёте: "Sind's Rosen — nun sie werden blühen"... «Всякий 320
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
рано или поздно попадет на свою полочку» — говоривал... Белинский. Уже и на том спасибо, коли... в свое время ты принес посильную лепту. Лишь одни избранники в состоя нии передать потомству не только содержание, но и форму своих мыслей и воззрений, свою личность... Обыкновенные индивидуумы осуждены на исчезновение в целом, на по глощение его потоком; но они увеличили его силу, расши рили и углубили его круговорот — чего же больше?» (79, т. XIV, стр. 108). Тургенев Л. Н, Толстому 15 ноября 1878 г.: «Хотя Вы просите не говорить о Ваших писаниях, однако не могу не заметить, что мне не приходилось «даже немножко» сме яться над Вами; иные Ваши вещи мне нравились очень, другие очень не нравились... но с какой стати смех? Я по лагал, что Вы от подобных «возвратных» ощущений дав но отделались. Отчего они знакомы только литераторам, а не живописцам, музыкантам и прочим художникам? Веро ятно, оттого, что в литературное произведение все-таки вхо дит больше той части души, которую не совсем удобно по казывать. Да, но в наши уже немолодые сочинительские годы пора к этому привыкнуть» (78, стр. 338—339). Серьезный художник, не дилетант и не спекулянт, каж дым актом творчества решает важную для себя задачу, и если личность его выдается из ряду, то вместе с тем и за дачу важную для современников. «Мое целиком внутреннее действие проявляется как жи вая современность (гойристика), которая, признавая неиз вестное, предчувствуемое правильно, стремится вознести последнее во внешнем мире и ввести во внешний мир» (101, т. IV, стр. 138). Если настроение поэта эпическое, произведение его име ет значение решения исторической задачи, и «писать исто рию — значит некоторым образом сваливать с плеч про шедшее» (101, т. IV, стр. 122). Если он преимущественно лирик (куда и сатира), он пишет историю своей души (и косвенно историю своего времени), и это есть для него средство саморазвития: ос вобождаться от своих недостатков, наделяя ими своих ге роев (Гоголь, «Выбранные места из переписки с друзья ми» по поводу «Мертвых душ»). Автобиографичность ли рических (и сатирических) произведений не должна быть понимаема односторонне: «Не думай,— говорит Гоголь,—... чтобы я сам был такой же урод, как мои герои...» (3-е пиП-6409
321
Α. Α. ПОТЕБНЯ
сьмо по поводу «Мертвых душ»), «Мне жаль, что никто не заметил честного лица, бывшего в моей пьесе... Лицо, дей ствовавшее в нем во все время продолжения ее. Это чест ное, благородное лицо был — смех» («Театральный разъ езд»). «Кавказский пленник» Пушкина застал общество в пе риод его отрочества и почти на переходе из отрочества в юношество. Главное лицо его поэмы было полным (! — А. П.) выражением этого состояния общества. И Пушкин был сам этим пленником, но только на ту пору, пока писал его. Осуществить в творческом произведении идеал, му чивший поэта, как его собственный недуг, — для поэта зна чит навсегда освободиться от него. Это же лицо является и в следующих поэмах Пушкина, но уже не таким, как в «Кавказском пленнике»: следя за ним, вы беспрестанно за стаете его в новом моменте развития и видите, что оно дви жется, идет вперед, делается сознательнее, а потому инте реснее для вас. Тем-то Пушкин как великий поэт и отли чался... от своих подражателей, что, не изменяя сущности своего направления, всегда крепко держась действительно сти, которой был органом, всегда говорил новое...» (7, т. 3, стр. 442). Пушкин сам о «Кавказском пленнике»: «Кавказ ский пленник — первый неудачный опыт характера, с ко торым я насилу сладил; он был принят лучше всего, что я ни написал, благодаря некоторым элегическим и описатель ным стихам. Но зато Н. и А. Р. и я, мы вдоволь над ним посмеялись». Слова «характер, с которым я насилу сла дил»... показывают, что поэт силился изобразить вне себя (объективировать) настоящее состояние своего духа и по тому самому не мог вполне этого сделать» (7, т. 3, стр. 442). У искренних поэтов, даже, по-видимому, случайный об раз имеет глубокое основание в личной жизни. Сравните: Как в лес зеленый из тюрьмы Перенесен колодник сонный, Так уносились мы мечтой К началу жизни молодой. (66, гл. I, строфа 47) «Мне душно здесь, я в лес хочу»... Ей душно здесь... она мечтой Стремится к жизни полевой — (66, гл. VII, строфа 53) 322
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
разработка того же мотива «как в лес зеленый». Личными обстоятельствами (Одесса, мечты о заграничной поездке) объясняется в главе I, строфе 48: Но слаще средь ночных забав Напев Торкватовых октав!.. Придет ли час моей свободы? Пора, nopal— взываю к ней. (66, гл. I, строфа 50)
= «Узник»: Мы вольные птицы; пора, брат, пора! Туда, где за тучей белеет гора.
Сюда же «Кавказ»: Терек Играет и воет, как зверь молодой, Завидевший пищу из клетки железной...
«Дай оглянусь. Простите ж, сени» (66, гл. VI, строфа 46 и проч.) первоначально относится к тому, что Пушкин из Михайловского думал бежать за границу. Отсюда от рывок: Презрев и шепот укоризны, И зовы сладостных надежд, Иду в чужбину прах отчизны С дорожных отряхнуть одежд. Умолкни, сердца шепот сонный, Привычки давней слабый глас, Прости, предел неблагосклонный, Где свет узрел я в первый разі Простите, сумрачные сени, Где дни мои прошли в тиши, Исполнены страстей и лени И снов задумчивой души... (67, т. II, стр. 235)
«Песнь о вещем Олеге» (1822) имеет отношение к Пуш кину и императору Александру I (после наполеоновской вой ны): «Твой щит на вратах Цареграда...». Разговор волхва с князем: «Волхвы не боятся» и проч. Что Пушкин мыслен но не раз ставил себя в подобное положение, смотри «Во ображаемый разговор с императором Александром Павло вичем» (в середине 1825 г.) (33, стр. 37). Гёте в одном месте под пониманием поэтического про изведения разумеет именно чутье того особенного лично го повода, который послужил основой образа. «Я убежден, что Библия тем более интересна, чем бли же мы ее понимаем, чем более нам становится ясно и на11*
323
Α. Α. ПОТЕБНЯ
глядно, что каждое слово, понятое нами в обыкновенном значении и применяемое нами как общее, имело в свое вре мя совершенно индивидуальный оттенок по месту и вре мени, выросло на известной почве и зависит от мелких красок» (101, т. IV, стр. 162). Содержание, превращаемое в образ бессознательно, то есть элементы Л, дается предварительным изучением. Это содержание слагается из самонаблюдения и наблюдения. Преувеличение способности угадывать — у Белинского: но поводу «Старосветских помещиков» Гоголя он говорил в 1835 году: «И все это не придумано, не списано с рас сказов или с действительности, но угадано чувством в ми нуту поэтического откровения!» (7, т. 1, стр. 135). Хорошо говорить об откровении тому, кто вмешивает в дело поэти ческого творчества божество, но не критику нашего вре мени. «Народность, чтобы отразиться в поэтическом произве дении, не требует такого глубокого изучения со стороны художника, как обыкновенно думают. Поэту стоит толь ко мимоходом взглянуть на ту или другую жизнь, и она уже усвоена им. Как малороссу, Гоголю с детства знако ма жизнь малороссийская, но народность его поэзии не ограничивается одною Малороссиею. В его «Записках су масшедшего», в его «Невском проспекте» нет ни одного хохла, все русские и вдобавок еще немцы; а каково изо бражены им эти русские и эти немцы!.. Замечу здесь ми моходом, что, право, пора бы нам перестать хлопотать о народности...; ибо эта народность очень похожа на тень в басне Крылова; Гоголь о ней нимало не думает, и она сама напрашивается к нему, тогда как многие из всех сил гоняются за нею и ловят — одну тривиальность» (7, т. 1, стр. 135). В повестях Полевого «удивительная многосторонность». «В «Симеоне Кирдяпе», этой живой картине прошедшего, начертанной могучею и широкою кистью, поэзия русской древней жизни еще в первый раз была постигнута во всей ее истине». В других повестях «увидите... черты, схвачен ные с жизни... выдержанность и оригинальность характе ров... верность положений, которые основываются не на расчетах возможностей, но единственно на способности ав тора понимать всевозможные положения человеческие, по ложения, в которых он сам, может быть, никогда не был и не мог быть. Профаны, люди, непосвященные в таинства 324
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
искусства, часто говорят: «Да, это очень верно, да не могло быть иначе — автор так много страдал, следовательно, пи сал по опыту, а не с чужого голоса». Мнение нелепое! Ес ли есть поэты, которые верно и глубоко воспроизводили мир собственных, изведанных ими страстей и чувств, соб ственные страдания и радости — из этого еще не следует, чтобы поэт только тогда мог пламенно и увлекательно писать о любви, когда был сам влюблен... и проч... Отличи тельная черта, то... что делает истинного поэта, состоит в его страдательной и живой способности всегда и без вся ких отношений к своему образу мыслей понимать всякое человеческое положение. И вот почему поэт так часто про тиворечит... себе в своих созданиях, воспевая нынче пре лести разгульной... жизни, завтра ноет о живом труде» и проч. (1835) (7, т. 1, стр. 119). И через 10 лет (1844) Белин ский пишет об «удивительной способности» Пушкина «пе реноситься в самые противоположные сферы жизни»... «Превосходнейшие пьесы в антологическом роде, запечат ленные духом древнеэллинской музы, подражания Корану, вполне передающие дух исламизма и красоты арабской поэ зии... «Песни западных славян» более, чем что-нибудь, до казывают непостижимый поэтический такт Пушкина и гиб кость его таланта. Известны происхождение этих песен и проделка даровитого француза Мериме, вздумавшего по смеяться над колоритом местности. Не знаем, каковы выш ли на французском языке эти поддельные песни, обма нувшие Пушкина, но у Пушкина они дышат всею роскошью местного колорита, и многие из них превосходны, несмотря на однообразие — неизбежное, впрочем, свойство всех на родных произведений. «Подражания Данту» «можно счесть за отрывочные переводы из «Божественной комедии», и они дают о ней лучшее и вернейшее понятие, чем все доселе сделанные по-русски переводы в стихах и прозе. Начало поэмы («Стамбул гяуры ныне славят») как будто написа но турком нашего времени» (7, т. 3, стр. 418—419). «Никто из русских поэтов не умел с таким непостижимым искус ством спрыскивать живой водой (своей. — Л. П.) творчес кой фантазии немножко дубоватые материалы народных наших песен. Прочтите «Жениха», «Утопленника», «Бесов» и «Зимний вечер» — и вы удивитесь, увидя, какой очаро вательный мир поэзии умел вызвать поэт своим волшебным жезлом из таких скудных стихий» (7, т. 3, стр. 415). На это можно сказать: «Сладки гусиные лапки!»—А ты 325
Α. Λ. ПОТЕБНЯ
их едал?—«Видал, как дядя едал». Детская заносчивость этих мнений может быть лишь отчасти оправдана верою в способность априорной философии к идеальному пост роению мира. В 1848 году опять: поэт «обладает способностию быстро постигать все формы жизни, переноситься во всякий харак тер, во всякую личность,— и для этого ему нужны не опыт, не изучение, а достаточно иногда одного намека или одно го быстрого взгляда. Два-три факта — и его фантазия восстановляет целый отдельный, замкнутый в самом себе мир жизни, со всеми его условиями и отношениями, со свой ственным ему колоритом и оттенками. Так, Кювье наукою (! — А. П.) дошел до искусства по одной ископаемой ко сти восстановлять умственно целый организм животного, которому она принадлежала. Но тут действовал гений, раз витый и вспомоществуемый наукою; поэт же преимущест венно опирается на свое чувство, на свой поэтический ин стинкт» (7, т. 3, стр. 805). Это сравнение говорит, однако, нечто другое. Поэту, как палеонтологу, нужно предварительное изучение. Гоголь («Авторская исповедь»): «Ни я сам, ни сотова рищи мои (школьные. — Л. Я.).,, не думали, что мне при дется быть писателем комическим и сатирическим, хотя, несмотря на мой меланхолический от природы характер, на меня часто находила охота шутить и даже надоедать другим своими шутками, хотя в самых ранних сужденьях моих о людях находили уменье замечать те особенности, которые ускользают от вниманья других людей, как круп ные, так мелкие и смешные. Говорили, что я умею не то что передразнить, но угадать человека, то есть угадать, что он должен в таких и таких случаях сказать, с удержанием самого склада и образа его мыслей и речей... На меня на ходили припадки тоски 19... Чтобы развлекать себя самого, я придумывал себе все смешное, что только мог выду мать. Выдумывал целиком смешные лица и характеры, по ставлял их мысленно в самые смешные положения, вовсе не заботясь о том, зачем это, для чего и кому от этого вый дет какая польза...20» (19, т. 6, стр. 441—442). Затем он пришел к убеждению, что для достижения вы сших целей поэзии необходимо знание души человеческой и нравственное усовершенствование: «Я увидел... математи чески ясно, что говорить и писать о высших чувствах и движеньях человека нельзя по воображенью: нужно за326
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ
СЛОВЕСНОСТИ
ключить в себе самом хоть небольшую крупицу этого, — словом, нужно сделаться лучшим» (19, т. 6, стр. 446). Далее, когда «жажда знать человека вообще удовлет ворилась, во мне родилось желанье сильное знать Россию. Я стал знакомиться с людьми, от которых мог чему-нибудь поучиться и разузнать, что делается на Руси... я старался завести переписку с такими людьми, которые могли мне что-нибудь сообщать... Все это было мне нужно не затем, чтобы в голове моей не было ни характеров, ни героев: их было у меня уже много; они выработались из познания природы человеческой гораздо полнейшего, чем какое бы ло во мне прежде; но сведения эти мне, просто, нужны бы ли, как нужны этюды с натуры художнику, который пишет большую картину своего собственного сочинения. Он не переводит этих рисунков к себе на картину, но развешива ет их вокруг по стенам, затем, чтобы держать перед собою неотлучно, чтобы не погрешить пи в чем против действи тельности, противу времени или эпохи, какая им взята. Я никогда ничего не создавал в воображении и не имел это го свойства. У меня только то и выходило хорошо, что взя то было мной из действительности, из данных, мне извест ных. Угадывать человека я мог только тогда, когда мне представлялись самые мельчайшие подробности его внеш ности. Я никогда не писал портрета, в смысле простой ко пии. Я создавал портрет, но создавал его вследствие со ображенья, а не воображенья. Чем более вещей принимал я в соображенье, тем у меня верней выходило созданье. Мне нужно было знать гораздо больше, сравнительно со всяким другим писателем, потому что стоило мне несколько подробностей пропустить, не принять в соображенье — и ложь у меня выступала ярче, нежели у кого другого. Это го я никак не мог объяснить никому, а потому и никогда почти не получал таких писем, каких я желал. Все только удивлялись тому, как мог я требовать таких мелочей и пус тяков, тогда как имею такое воображение, которое может само творить и производить. Но воображенье мое до сих пор не подарило меня ни одним замечательным характе ром и не создало ни одной такой вещи, которую где-ни будь не подметил мой взгляд в натуре» (19, т. 6, стр. 449—450). «...Ныне избранные характеры и лица моего сочинения (вторая часть «Мертвых душ». — А. П.) крупнее прежних. Чем выше достоинство взятого лица, тем ощутительней, тем 327
Α. Α. П0ТЕБНЯ
осязательней нужно выставить его перед читателем. Для этого нужны все те бесчисленные мелочи и подробности, которые говорят, что взятое лицо действительно жило на свете. Иначе оно станет идеальным, будет бледно и, сколь ко ни навяжи ему добродетелей, будет все ничтожно. Нуж но, чтобы русский читатель действительно почувствовал, что выведенное лицо взято именно из того самого тела, из которого создан и он сам, что это живое и его собственное тело. Тогда только сливается он сам с своим героем и не чувствительно принимает от него те внушения, которых ни каким рассужденьем и никакою проповедью не внушишь. Это полное воплощенье в плоть, это полное округленье ха рактера совершалось у меня только тогда, когда я заберу в уме своем весь этот прозаический существенный дрязг жизни, когда, содержа в голове все крупные черты характе ра, соберу в то же время вокруг его все тряпье до малей шей булавки, которое кружится ежедневно вокруг чело века, — словом, когда соображу все от мала до велика, ничего не пропустивши. У меня в этом отношении ум тот самый, какой бывает у большей части русских людей, то есть способной больше выводить, чем выдумывать» (19, т. 6, стр. 456—457). Тургенев — о необходимости писать с натуры (по пово ду «Отцов и детей», «Накануне»: исходною точкою не идею, а живое лицо). Полонскому, 1869: «Я очень хорошо пони маю, что мое постоянное пребывание за границей вредит моей литературной деятельности, да так вредит, что, по жалуй, и совсем ее уничтожит; но этого изменить нельзя. Так как я в течение моей сочинительной карьеры никог да не отправлялся от идей, а всегда от образов (самому даже Потугину лежит в основании известный образ), то при более и более оказывающемся недостатке образов музе моей не с чего будет писать свои картинки. Тогда я кисть под замок, и буду смотреть, как другие подвизаются»21 (78, стр. 154). «Публика... как всякая старушка... упорно придержива ется ходячих или предвзятых мнений, как бы они ни бы ли неосновательны. Например, она постоянно утверждает, что после «Записок охотника» все мои сочинения плохи вследствие моего отсутствия из России, которую я будто бы поэтому и знать не могу. Но этот упрек может относить ся только к тому, что я написал после 63-го года: до того времени (то есть до моего 45-летнего возраста) я почти без328
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
выездно жил в России, за исключением 1848—1850 годов, в течение которых я написал именно «Записки охотника», между тем как «Рудин», «Дворянское гнездо», «Накану не» и «Отцы и дети» написаны в России...» (78, стр. 238— 239). Сравни: Гоголь о воспитании себя для России вне России, о потребности уединения, сосредоточения, потреб ности отодвинуть современное в прошедшее (19, т. 6, стр. 452—459). Объективный писатель. «Если вас изучение человеческой физиономии, чужой жизни интересует больше, чем изложе ние собственных чувств и мыслей; если, например, вам приятнее верно и точно передать наружный вид не только че ловека, но простой вещи, чем красиво и горячо высказать то, что вы ощущаете при виде этой вещи или этого челове ка, — значит, вы объективный писатель и можете взяться за повесть или роман. Что же касается до труда, то без него, без упорной работы, всякий художник непременно ос танется дилетантом; нечего тут ждать так называемых бла годатных минут вдохновения; придет оно — тем лучше, а ты все-таки работай. Да не только над своей вещью рабо тать надо, над тем, чтобы она выражала именно то, что вы хотели выразить, и в той мере, и в том виде, как вы этого хотели: нужно еще читать, учиться беспрестанно, вникать во все окружающее, стараться не только уловлять жизнь во всех ее проявлениях, но и понимать ее, понимать те за коны, по которым она движется и которые не всегда вы ступают наружу; нужно сквозь игру случайностей добить ся до типов — и со всем тем всегда оставаться верным правде, не довольствоваться поверхностным изучением, чуждаться эффектов и фальши. Объективный писатель бе рет на себя большую ношу; нужно, чтобы его мышцы бы ли крепки... Прежде я так работал, и то не всегда; теперь я обленился, да и устарел» (78, стр. 295). Противоречие между «для себя» (для внутренних це лей, для удовлетворения потребности самого автора) и «для других» (для внешних целей, каковы деньги, слава, гражданское служение), как и противоречие между про цессом создания (ενέργεια) и созданным (έργον) и от ношением автора к тому и другому, непримиримы, лишь пока рассматриваются как одновременные моменты. В дей ствительности они разновременны. 329
Α. Α. ПОТЕБНЯ
«Почему для тебя все, созданное тобой, немедленно те ряет цену? — Интересует делание, а сделанное неинтерес но» (101, т. IV, стр. 42). «То правильное, чего я много сделал, уже больше до ме ня не касается, а то ложное, что у меня вырвалось, торчит у меня перед глазами, как привидение» (101, т. IV, стр. 30). Потому что верное — закончено, ошибочное — еще нет22 (смотри ниже о том, что поэтические создания заканчивают собою периоды развития). У Пушкина книгопродавец — поэту: Вам ваше дорого творенье, Пока на пламени труда Кипит, бурлит воображенье; Оно застынет, и тогда Постыло вам и сочиненье. Позвольте просто вам сказать: Не продается вдохновенье, Но можно рукопись продать. ПОНИМАНИЕ (КРИТИКА). ФОРМАЛЬНОСТЬ ПОЭЗИИ
Раз созданный образ освобождается из-под власти ху дожника; является чем-то посторонним для него самого (см.: 61, стр. 186). Объясняя свое произведение (изменяя а, общее между Aux), он становится уже в ряды крити ков и может ошибаться вместе с ними. Поэтому такие объ яснения, стоящие вне самого произведения, бывают иног да не нужны, даже комичны, как подпись под картиной «се лев, не собака». (Этого случая не следует смешивать с параллелизмом мысли, заключенным в самом произведе нии.) Во всяком случае, ценность поэтического произведе ния, его живучесть, то есть то, что, например, целые века «njecMa иде от уста до уста», образная пословица решает споры, служит правилом жизни, — зависит не от того не определенного ху которое стояло в виде вопроса перед ав тором в момент создания; не от того объяснения, которое дает сам автор или постоянный критик, не от его целей, а от силы и гибкости самого образа 23 . В некоторых случаях может быть доказано, что влияние художественного про изведения, например, на изменение общественной жизни вовсе не входило в намерения их автора, который забо тился только о создании образов, был поглощен, как Го голь, делом своей души. 330
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
Как слово своим представлением побуждает понимаю щего создать свое значение, определяя только направле ние этого творчества, так поэтический образ в каждом по нимающем и в каждом отдельном случае понимания вновь и вновь создает себе значение. Каждый раз это создание (конечно, не в чудесном смысле рождения из ничего, а в смысле известной кристаллизации находящихся в создании стихий) происходит в новой среде и из новых элементов. Вывод из этого для способа объяснения поэтических произведений в школе: объяснять состав и происхождение внешней и внутренней формы, приготовляя только слушате ля к созданию значения. Кто разъясняет идеи, тот предла гает свое собственное научное или поэтическое произведе ние. Свойства поэтического произведения — относительная неподвижность образа (А) и изменчивость его значения Х\, лг2, #з и проч., то есть то, что оно при каждом случае по нимания вновь оживает, стало быть, как язык, по словам Гумбольдта, есть столько же произведение (έργον), сколь ко деятельность (ενέργεια). Этим объясняется, «почему произведения темных веков сохраняют свое художествен ное значение во времена высокого развития, до тех пор, пока не исчезают из памяти людей те черты, из коих сло жены их образы». Таким образом, утверждение, что сочетание и полное соответствие образа и идеи находится в самом художест венном произведении, есть миф. Мнение, что все то, к че му применялась образная пословица в течение веков, за ключено в ней самой,— не менее сказочно, чем превраще ние стихотворного размера в сокола, похищающего боже ственный напиток. Это случай перенесения субъективного явления в объект. Столь же странно притязание, чтобы поэтические про изведения говорили то самое, что вздумается сказать по их поводу нам. Ведь нас много, а толкуемый нами образ один! Говорят: «Русские романы и повести никогда не стояли на высоте русской критики (разумеется критика, обращенная не к объективному прошедшему данного произведения, то есть не к происхождению и ближайшему значению заклю ченных в нем образов, а к настоящему, то есть к значению этих образов для нас). Критика уяснила беллетристические произведения не только читателям, но и самим авторам; не331
Α. Α. ПОТЕБНЯ
редко она говорила то, что автор и не думал говорить. Так, Добролюбов в «Темном царстве» повторил басню об Ор ле и Пауке и унес с собою на облака Островского, кото рый никогда не предполагал улететь так высоко» (27). То, что принято здесь за превосходство критики пред ху дожественным произведением, есть действие самих произ ведений. Поэтому, когда «критика во имя практических тре бований объявила войну «художественности» и начала це нить литературные произведения не по талантливости их исполнения, а по их содержанию, по силе идеи, по их про грессивным мыслям» (27), то она повторила басню о свинье, которая подрывала дуб, наевшись под ним желудей. Сравни Гёте: «Они не желали тебе удачи, Ты никогда не мыслил, как они!» — Если бы они могли меня судить, То я не был бы тем, что я есть. (101, т. IV, стр. 81)
Формальность поэзии. Упреки художественным произ ведениям и их авторам могут быть, однако, и справед ливы. Ибо много ошибочного в представлении всякой поэтической деятельности «священною жертвою», а поэ та— «жрецом и вещим» (польское wieszcz), поэтического возбуждения — «вдохновением» (inspiration), «наитием, посещением демона», «божественным глаголом». Мнение, что настоящее поэтическое произведение дол жно быть хорошо и плодотворно и что если оно не таково, то оно непоэтично, столь же детское, как и распространен ный у нас способ выражения: «это научно» или «ненаучно». Раздаватели этих эпитетов как будто думают, ш что наука сидит в них самих или что она им тетка или сестра, упол номочившая их для выборов. Произведение может быть совершенно ложно и для своего и для всех последующих времен и тем не менее научно. И лучшие произведения со временем оказываются ложными. Но куда же их отнести, как не к науке? Поэзия, как и наука, есть лишь способ мышления, упот ребляемый взрослыми и детьми, цивилизованными и дики ми, нравственными и безнравственными. Она не только там, где великие произведения (как электричество не там толь ко, где гроза), а, как видно уже из ее эмбриональной фор мы, то есть слова, — везде, ежечасно и ежеминутно, где говорят и думают. Ее определение не должно заключать 332
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
в себе никаких указок на содержание и достоинство обра за. Поэзия есть преобразование мысли (самого автора, а затем всех тех, которые — иногда многие века — применя ют его произведение) посредством конкретного образа, вы раженного в слове, иначе: она есть создание сравнительно обширного значения при помощи единичного сложного (в отличие от слова) ограниченного словесного образа (зна ка). Это неполное определение. Как первичное создание по этического образа, так и пользование им (вторичное соз дание) сопряжено с известным волнением, иногда столь сильным, что оно становится заметным постороннему на блюдателю: «Лицо его [импровизатора] страшно поблед нело; он трепетал, как в лихорадке; глаза его засверкали чудным огнем; он... отер платком высокое чело, покрытое каплями пота» (А. С. Пушкин, «Египетские ночи», гл. III). Это чувство отлично от того, которое сопровождает более спокойное отвлеченное мышление, хотя между тем и дру гим существуют средние ступени. Отметив необходимость трех моментов во всяком поэ тическом произведении (Л, χ, α), следует помнить, что конкретности, образности недостаточно; в противном слу чае яркие сновидения были бы художественным творче ством. ПОЭТИЧНОСТЬ СОДЕРЖАНИЯ. ИДЕАЛЬНОСТЬ В ПОЭЗИИ И НАУКЕ
Риторичность — стремление сознательно изображать со держание чертами далекими от действительности, возве личивающими ее,— основана на cum hoc ergo propter hoc*. Гёте: «Поскольку школьный учитель стремится писать и разговаривать по-латински, то он кажется выше и благо родней, чем он представляется себе в своей обыденной жизни» (101, т. IV, стр. 161). Рабское изучение образцов приводит к заключению, что впечатление, производимое ими, не может существовать без средств, которые в них. Таким образом возникает манера. Отсюда, между прочим, ложноклассические приемы. Освобождение от манеры есть освобождение личности. Новая русская поэзия с Ломоносо ва до нас представляет интерес такого освобождения. • После этого, следовательно, из-за этого (латин.у.
ззэ
Α. Α. П0ТЕБНЯ
Об этом Белинский: «Все это (стрелы, мечи, копья, щи ты и проч. в «Певце во стане русских воинов». — А. П.) — признак риторики; ибо поэзия проста: она не чуждается обыкновенных предметов действительности, не боится сде латься от них прозою, но поэтизирует самые прозаические вещи» (7, т. 3, стр. 258). Здесь, как и ниже, предполагается какая-то особая «поэтичность содержания»: «Заслуга Жу ковского... в том, что он дал возможность содержания для русской поэзии» (7, т. 3, стр. 293). «Пушкин... употребил стих: «Но тын оброс крапивой дикой»... Из прежних поэ тов едва ли бы кто не испугался пошлости и прозаичности этого слова (тын. — Л. П.)» (7, т. 3, стр. 359). Есть проза ические предметы: «Заметим еще его (Пушкина. — А. П.) удивительную способность делать поэтическими самые про заические предметы. Что, например, может быть прозаич нее выезда в санях модного франта, в сюртуке с бобро вым воротником? Но у Пушкина это — поэтическая кар тина: Уж темно; в санки он садится: «Пади! падиі раздался крик; Морозной пылью серебрится Его бобровый воротник». (7, т. 3, стр. 402)
Другие примеры: одесская грязь (см.: 7, т. 3, стр. 403); черкешенка учит пленника языку ее родины (см.: 7, т. 3, стр. 443) 2 4 . Отождествление искусства с действительностью мы на ходим в утверждениях, что «жизнь — поэзия», «местность — живописна». Ландшафтная живопись усовершенствована не в Швейцарии или другой стране, изобилующей так назы ваемыми красотами природы... Русские поэты — Марлинский, Пушкин, Лермонтов и особенно Грибоедов — не кра сотам кавказской природы обязаны своими произведения ми. «Искусство — подражание природе» — не применимо к архитектуре и музыке. Доля правды есть, однако, в этом утверждении. Как в жизни отдельных художников, так и в истории художественных школ различают периоды изу чения природы, которым мы обязаны лучшими произведе ниями, и периоды, когда люди отворачиваются от природы или поставляют целью подражание себе и другим (отсюда манерность, риторичность) (см.: 80, стр. 10—14). Безуслов ное подражание не есть цель искусства (см.: 80, стр. 14— 334
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
16). Художественное произведение подражает лишь взаим ным отношениям и зависимости частей в предметах (см.: 80, стр. 16—17). Оно изменяет эти отношения, выдвигая вперед признак, служащий представителем или заместите лем многих других (80, стр. 18 и следующие). Такой приз нак (respective признаки) называют существенным. Это может быть справедливо лишь с дополнением «су щественный лишь для известной точки зрения», а не бе зусловно. Эта существенность не выражение неизвестной «сущности вещи», а субъективный акт объединения приз наков, действительная связь коих нам неизвестна. Поэтому художественное произведение дает всегда лишь односто роннее, неполное познание предмета и явления. Хвастли во-легкомысленно утверждать, что в языке (respective в живописи, поэзии) вполне отразился век, народ. Запах может нам напоминать весь цветок, но только если он был нам раньше известен. Из запаха мы не можем вывести формы растения. Никакой живописец или ваятель не создал бы изобра жения льва, если бы ему был дан лишь признак, выдавае мый за сущность, а в действительности являющийся лишь бледным отвлечением: «большое четвероногое хищное жи вотное», или фигура: «пасть, поднявшаяся на четыре ла пы»; ни Фальстафа — из сластолюбия или хвастливости. Язык, или поэзия, или искусство — только одна из дея тельности человека. Лишь совокупность проявлений дает внутренний мир человека. По одному нельзя узнать всех. Искусство сводит разнообразие явлений к относительно не многим символическим формам (образам; музыкальная пьеса — образ настроения ее создателя). Но есть разница в способах идеализации. Смотри заметку Пушкина о ха рактерах Мольера и Шекспира, сравнение способов идеа лизации романских и германских народов (см.: 138, стр. 276—277). Требуют правды от художественного произведения. Что такое эта правда? Тэн: «Основной характер...— это свойст во предмета, из которого вытекают все остальные или по крайней мере многие другие свойства, находящиеся с ним в определенной связи» (134, стр. 37). Таким образом, свой ства льва выводятся из того, что он большое плотоядное (но и тигр и крокодил?); свойства Голландии (134, стр. 38—41) — из того, что она аллювиальная страна (но по низовья Днестра, Волги, Нила?). «Вы угадаете теперь 335
Α. Α. П0ТЕБНЯ
силою одного лишь рассуждения наружный вид этой стра ны...» (134, стр. 39). «Его-то (основной характер) именно искусство и хочет выставить в полном свете, и если искус ство принимает на себя это дело, то потому только, что при рода оказывается для того недостаточною; ибо в природе характер составляет только общую всему основу, искус ству же предстоит сделать его преобладающим, господст вующим над всем» (134, стр. 42). То, что из X (объясняемого) выдвигается известная черта, зависит от свойства А (объясняющих комплексов), то есть существенный (I) характер — субъективен. В объ ясняемом, если вообразим себе его объективно сущест вующим, нет черты, из которой par la seule force du raison nement * можно было бы вывести все остальные, ибо каж дый признак (например, аллювиальность страны) есть про изведение множества других признаков и изменяется смо тря по этому множеству. Поставить аллювиальную стра ну под другую широту и долготу, населить ее другим пле менем или дать тому же племени другую историю, другое соседство и проч.,—и мы получим не Голландию. Таким об разом, чистое самообольщение, когда нам кажется, что свойства Голландии мы вывели из одного существенного признака — аллювиальное™. Из односторонности художественных произведений вы текает, что самое пользование ими предполагает извест ное предварительное знание предметов, которые оно изоб ражает. Отсюда необходимость комментариев для извест ных устаревших или неродных нам произведений. Отсюда возможность того, что стареют даже совершеннейшие про изведения: «Главное несчастье реализма заключается в том, что нужно знать близко среду, воспроизводимую ав тором, чтобы оценить.вполне достоинство его превосходней ших произведений, состоящее в сходстве с действительно стью. Описание царскосельских скачек, например, восхитив шее всех русских читателей, рискует оставить французов настолько же равнодушными, насколько оказались равно душными москвичи к блестящей картине больших париж ских скачек в «Нана» (139, стр. 299). Об отношении искусства к природе и науке: «Ландшафт, созданный... талантливым живописцем, лучше всяких жи вописных видов в природе» (7, т. 1, стр. 641), * Только силой рассудка {франц.).
336
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
«В науке и искусстве действительность больше похожа на действительность, чем в самой действительности, — и художественное произведение, основанное на вымысле, вы ше всякой были 25 , а исторический роман Вальтер Скотта в отношении к нравам, обычаям, колориту и духу извест ной страны... достовернее всякой истории» (7, т. I, стр. 643). Сюда же — «Пушкин вполне испанец в «Дон-Жуане» и проч. Гёте — иначе: «Вопрос: кто выше, историк или поэт? Ибо никто не может быть отброшен; они не конкурируют друг с другом, как бегуны или кулачные бойцы. Каждому надлежит его собственный венец» (101, т. IV, стр. 147) — как совет — познай себя (свои силы и средства), протягивай ножки по одежке, а то — «беда, коль пироги начнет печи сапожник». Об идеальности искусства, отношении его к действи тельности Гёте: «Случайное — действительное, в котором, мы не открываем ни закон природы, ни свободу для мгно вения, мы знаем общее» (101, т. IV, стр. 122). «Красота есть обнаружение тайных законов природы, которые 26 , если бы они нам не явились, остались бы на веки скрытыми» (101, т. IV, стр. 130). «Кому природа начинает приоткрывать свою очевидную тайну, тот чувствует неотразимую тоску по ее настоящему истолкователю — искусству» (101, т. IV, стр. 132). «Сначала слышишь о природе и о подражании ей, а по том должна появиться прекрасная природа. Нужно выби рать; но уже выбирать лучшее! А как узнать его? По како му критерию выбрать его? И где этот критерий? Не в при роде ли он? Но допустим, что предмет дан нам — самое красивое дерево в лесу, которое и лесник признал бы в своем роде совершенным. Итак, чтобы превратить это дерево в кар тину, я хожу вокруг него и ищу, которая из его сторон самая красивая. Я отступаю от него достаточно далеко, чтобы увидеть его целиком; я дожидаюсь благоприятного освещения, и все же многое еще от природного дерева должно перейти на бумагу. Так может думать непосвя щенный; художнику, за кулисами его ремесла, следовало бы быть более просвещенным. Именно то, что необразованные люди в произведении искусства принимают за природу, это все не природа (из вне), это человек (природа изнутри)». Об идеальности по337
Α. Α. П0ТЕБНЯ
этической (и вообще художественного образа) см.: 61, стр. 190—191. Яблоко, которое я вижу, держу, нюхаю, ем, не выдума но мною, но оно существует для меня настолько и в таком виде, насколько и как оно воспринимается мною и на сколько эти восприятия вызывают прежние или сходные восприятия и мысли. Вообще все то, что мы называем миром, природою, что мы ставим вне себя, как совокупность вещей, действитель ность, и самое наше я есть сплетение наших душевных процессов, хотя и не произвольное, а вынужденное чем-то находящимся вне нас. В этом смысле все содержание души может быть названо идеальным. Но в этой всеобъемлющей идеальности мы различаем низшие и высшие течения: сы рые материалы и продукты различной степени сосредото ченности. В тесном смысле только эти сырые материалы наиболее субъективные, наименее выразимые, называем реальными, а мысль — идеальною. В этом уже заключено, что мысль, все равно — художественная или научная, так же не может быть тождественна с действительностью, как спирт и сахар с зерном, картофелем и свекловицей. Требо вание, чтобы искусство было подражанием природе, то есть той же действительности, похоже на требование, чтобы высшие организмы питались не сосредоточенной пищей и не химическими продуктами, а как земляные черви — да же больше: чтобы при питании не было претворения ве ществ в более тонкие и нужные, то есть чтобы самого питания не было. Если бы это требование было исполне но, оно было бы бесцельно, ибо зачем подражание, когда есть сама природа? Толки об объективно прекрасном и та'кже о том, что и жизнь со своими мелочами — такой художественный факт, что неумелая художественность скорей ослабляет ее впе чатление, чем концентрирует его (90), основаны на qui pro quo. Если жизнь (природа, действительность) есть художественный, то она же и научный факт. Таким обра зом придем к ненужности науки. Но действительность в смысле низших сфер душевной деятельности человека, со ответствующих душевной деятельности животных, ни худо жественна, ни научна. Каждый раз, когда нам кажется, что природа непосред ственно производит на нас художественное впечатление, между этими впечатлениями и природою стоит нечто весь338
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
ма сложное; ибо тот взгляд, результатом коего является нынешняя пейзажная живопись, был недоступен даже жи вописцу XVI века, не говоря уж о более раннем времени. «Когда художники говорят о природе, они подразуме вают всегда идею, не отдавая себе в этом ясного отчета» (101, т. IV). Требование, чтобы искусство было подражанием при роде, заключает в себе другое: чтобы стремление к совер шенству в искусстве было стремлением к уничтожению раз ницы между сахаром и свекловицей. Но искусство и при рода несоизмеримы. «Как, по-видимому, ни нелепа мысль французских эсте тиков прошлого века, что искусство должно украшать при роду, но в ней есть своя часть истины: только они не по няли самих себя и, по рассудочному противоречию, отри цая простое списывание с природы, приняли подражание природе, хотя и украшенной. И если их подражания были манерны, искусственны и мертвы, то не дальше их ушли и эти quasî-романтические списывания с натуры, в которых красуются мужицкие побранки и поговорки во всей их не опрятной естественности» (7, т. 1, стр. 643). «Наука отвлекает от фактов действительности их сущ ность — идею; а искусство, заимствуя у действительности материалы, возводит их до общего, родового, типического значения, создает из них стройное целое» (7, т. 1, стр.643). «К живописи применяется то же, что и к литературе,— ко всякому искусству: кто все детали передает — пропал; надо уметь схватывать одни характеристические детали. В этом одном и состоит талант и даже то, что называется творчество» (78, стр. 490). Поэзия (искусство), как и наука, есть толкование дей ствительности, ее переработка для новых, более сложных, высших целей жизни. Степень совершенства этой деятель ности, имеющая только временную и субъективную мерку, безразлична при суждении о необходимости этой деятель ности вообще. Поэтический образ может быть назван идеальным в бо лее тесном смысле не как «воплощение идеи» (мысль не понятная), а в том самом смысле, в каком может быть названо идеальным представление в слове. Именно идеа лизация как создание поэтического образа состоит в выде лении из основного комплекса восприятий, в объединении известных черт и в устранении других, присутствие коих 339
Α. Α. ПОТЕБНЯ
сбивало бы мысль с пути, по которому направляет ее об раз. Это тоже отвлечение, отличающееся от научного лишь видовыми признаками. Вытекающею отсюда односторон ностью и вместе сосредоточенностью действия художест венного произведения объясняется то явление, которое иногда приписывают неправильному развитию людей, именно слезы, восторги и проч., вызываемые поэтическими образами, и равнодушие к действительности, из коей взяты эти образы. Зло было бы здесь лишь тогда, если бы слезы и т. п., вызываемые романами и проч., притупляли воспри имчивость, что бывает, однако, лишь в исключительных случаях. Согласно с этим поэтический образ, как обыкно венно говорится, может быть верным воспроизведением действительности, то есть со стороны своего содержания он может [ничего] не заключать в себе, что бы не могло заключаться в самой трезвой научной мысли и в самом повседневном, ничтожном по своей стоимости для нас вос приятии. Так в стихотворении Фета: Облаком волнистым Пыль встает вдали; Конный или пеший — Не видать в пыли. Вижу: кто-то скачет На лихом коне. Друг мой, друг далекий, Вспомни обо мне! —
только форма настраивает нас так, что мы видим здесь не изображение единичного случая, совершенно незначитель ного по своей обычности, а знак или символ неопределен ного ряда подобных положений и связанных с ним чувств. Чтобы убедиться в этом, достаточно разрушить форму. С каким изумлением и сомнением в здравомыслии автора и редактора встретили бы мы на особой странице журнала следующее: «Вот что-то пылит по дороге, и не разберешь, едет ли кто или идет. А теперь видно... Хорошо бы, если бы заехал такой-то!» Этот пример ведет к рассмотрению сле дующего. ВИДЫ ПОЭТИЧЕСКОЙ ИНОСКАЗАТЕЛЬНОСТИ
В слове с живым представлением всегда есть и до само го забвения представления увеличивается несоразмерность между этим представлением и его значением,, то есть при£40
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
знаком, средоточием коих оно становится. Так и поэтиче ский образ каждый раз, когда воспринимается и оживля ется понимающим, говорит ему нечто иное и большее, чем то, что в нем непосредственно заключено. Таким образом, поэзия есть всегда иносказание, αλληγορία в обширном смысле слова. Отдельные случаи поэтической иносказательности, в действительности переходящие друг в друга и потому труд но разграничимые, следующие. А. Иносказательность в тесном смысле, переносность (метафоричность), когда образ и значение относятся к да леким друг от друга порядкам явлений, каковы, например, внешняя природа и личная жизнь: Гейне, «Ein Fichten baum steht einsam...», Лермонтов, «Сосна»: На севере диком стоит одиноко На голой вершине сосна, И дремлет качаясь, и снегом сыпучим Одета, как ризой, она. И снится ей все, что в пустыне далекой — В том крае, где солнца восход, Одна и грустна на утесе горючем Прекрасная пальма растет.
Перевод Тютчева сохраняет противоположность полов «Ein Fichtenbaum» и «die Palme» — и вместе с тем боль шую степень иносказательности: На севере мрачном, на дикой скале Кедр одинокий под снегом белеет, И сладко заснул он в инистой мгле, И сон его вьюга лелеет. Про юную пальму все снится ему, Что в дальних пределах Востока, Под пламенным небом, на знойном холму, Стоит и цветет одинока...
Или несходные положения человеческой жизни. Пушкин, «Арион» (1827): Нас было много на челне; Иные парус напрягали» Другие дружно упирали Вглубь мощны веслы. В тишине На руль склонясь, наш кормщик умный В молчанье правил грузный челн; А я — беспечной веры полн, — Пловцам я пел... Вдруг лоно волн 341
Α. Α. ПОТЕБНЯ
Измял с налету вихорь шумный... Погиб и кормщик и пловец! — Лишь я, таинственный певец, На берег выброшен грозою, Я гимны прежние пою И ризу влажную мою Сушу на солнце под скалою.
Б. Художественная типичность (синекдохичность) об раза, когда образ становится в мысли началом ряда по добных и однородных образов. Цель поэтических произ ведений этого рода, именно обобщение, достигнуто, когда понимающий узнает в них знакомое: «я это знаю», «это так», «я видал, встречал таких», «так на свете бывает». И тем не менее образ является откровением, колумбовым яйцом. Изобильные примеры такого познания при помощи соз данных поэзией типов представляет жизнь (то есть при менение) всех выдающихся произведений новой русской литературы с «Недоросля» и до сатир Салтыкова; у по следнего сверх его собственных типов, имена коих стали нарицательны, еще (как в древнегреческой трагедии, вы росшей на эпических основах, как в итальянских куколь ных комедиях с постоянными характерами) — пользова ние известными уже типами (Молчалин, Чацкий, Ноздрев, Расплюев). Условия такой типичности и вместе пример по знания при помощи готовых поэтических образов отмечены Пушкиным: «Лица, созданные Шекспиром, не суть, ка'к у Мольера, типы такой-то страсти, такого-то порока, но существа живые, исполненные многих страстей, многих пороков... Но нигде, может быть... гений Шекспира не от разился с таким многообразием, как в Фальстафе, коего пороки, один с другим связанные, составляют забавную, уродливую цепь... В молодости моей случай сблизил меня с человеком, в коем природа, 'казалось, желая подражать Шекспиру, повторила его гениальное создание. *** был вто рой Фальстаф: сластолюбив, трус, хвастлив, не глуп, заба вен, без всяких правил, слезлив и толст. Одно обстоятель ство придавало ему прелесть оригинальную. Он был же нат. Шекспир не успел женить своего холостяка... сколько сцен, потерянных для кисти Шекспира! Вот черта из до машней жизни моего почтенного друга. Четырехлетний сы нок его, вылитый отец, маленький Фальстаф III, однажды в его отсутствии повторял про себя: «Какой папенька хлаблый! Как папеньку госудаль любит!» Мальчика под342
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
слушали и кликнули: «Кто тебе это сказал, Володя?» — «Папенька, — отвечал Володя» (Шейлок, Анджело и Фальстаф Шекспира). О синекдохичности образов: «Графчик С-с неправ, го воря, что лица, подобные Н. П. и П. П. (в «Отцах и де тях»), — наши деды: Н. П. это я, Огарев и тысячи дру гих; П. П. — Столыпин, Есаков, Боссет,— тоже наши со временники. Они лучшие из дворян — именно потому и выбраны мною, чтоб доказать их несостоятельность». — «Я никак не могу согласиться, что даже «Стук-Стук» не лепость. Что же оно такое? — спросите вы. А вот что: повальная студия русского самоубийства, которое редко представляет что-либо поэтическое или патетическое, а на против, почти всегда совершается вследствие самолюбия, ограниченности, с примесью мистицизма и фатализма» (78, стр. 104, 106,239). Сюда — поэтические описания, аналогичные с ланд шафтной живописью мертвой природы, например «Обвал» Пушкина; Тютчева: Тихой ночью, поздним летом, Как на небе звезды рдеют, Как под сумрачным их светом Нивы дремлющие зреют... Усыпительно-безмолвны, Как блестят в тиши ночной Золотистые их волны, Убеленные луной... (81, стр. 152)
Его же «Полдень»: «Лениво дышит полдень мглистый» (81, стр. 69); «Песок сыпучий по колени...» (81, стр. 80); «Не остывшая от зною, ночь июльская блистала» (81, стр. 179); «Первый лист»: «Лист зеленеет молодой» (81, стр. 176); «Как весел грохот летних бурь» (81, стр. 181). Сюда же изображения лиц, характеров, событий, чувств, сводящие бесконечное разнообразие жизни на сравнитель но небольшое число групп. Здесь поэзия, как и пластиче ское искусство, в своих областях является могуществен ным донаучным средством познания природы, человека и общества. Она указывает цели науке, всегда находится впереди нее и незаменима ею вовеки. Это один из случаев синекдохи. Неизменный ход по знания здесь — от образа к познаваемому. Отсюда — не поэтичность, то есть бесцельность, холодных и бледных 343
Α. Α. ПОТЕБНЯ
конкретными чертами, придуманных иносказаний, напри мер олицетворений готовых отвлеченных понятий, ничего не прибавляющих «к этим понятиям. Евангельские и другие подобные притчи поэтичны постольку, поскольку допускают и другие применения. Сохраняя эту типичность при дальнейшем возбужден ном им движении мысли, образ может стать для нас ино сказательным в тесном смысле (метафоричность). Есть много поэтических произведений, которые могут быть по нимаемы так или иначе, смотря по свойствам понимающе го, степени понимания, мгновенному настроению. Держать понимающего на весу между одною и другою иносказа тельностью; говорить то, что хорошо и для понимающего ребенка, но что будет хорошо и при разнообразных более глубоких проникновениях в смысл,— могут только нату ры глубокие. Таковы — «Кавказ», «Обвал» Пушкина. Сю да ряд стихотворений Тютчева. «Утро в горах» (81, стр. 63): Лазурь небесная смеется, Ночной омытая грозой, И между гор росисто вьется Долина светлой полосой. Лишь высших гор до половины Туманы покрывают скат, Как бы воздушные руины Волшебством созданных палат.
«Снежные горы» (И между тем как полусонный, наш дольний мир...» (81, стр. 64). Яркий снег сиял в долине: Снег растаял и ушел... Но который век белеет Там, на высях снеговых? (81, стр. 120)
«Над виноградными холмами...» (81, стр. 113). Женева: Утихла биза... Легче дышит Лазурный сонм женевских вод... А там, в торжественном покое, Разоблаченная с утра, Сияет Белая Гора, Как откровенье неземное. (81, стр. 235) 344
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
«Хоть я и свил гнездо в долине» (81, стр. 223). Сравни Пушкина «Монастырь на Казбеке»: Туда б, сказав прости ущелью, Подняться к вольной вышине! Туда б, в заоблачную келью, В соседство бога скрыться мне!
В том случае, когда поэт прямо или же не допускаю щими двусмысленности намеками направляет мысль к та кому, а не другому пониманию образа, этот последний становится подчиненным моментом более сложного обра за, заключающего в себе и толкование, сделанное самим поэтом. Получается новая форма: параллелизм мысли, иногда явственный и в расположении и в выражении, иног да более или менее скрытый. Таков, например, ряд сти хотворений Тютчева, как бы служащих ответом на вопрос: «Что внизу?», сосредоточивающих интерес не столько на самом образе, сколько на его применении. Стихотворение Тютчева «Ива»: Что ты клонишь над водами, Ива, макушку свою? И дрожащими листами, Словно жадными устами, Ловишь беглую струю?.. Хоть томится, хоть трепещет Каждый лист твой над струей... Но струя бежит и плещет, И, на солнце нежась, блещет, И смеется над тобой...
(Неудовлетворимость стремлений счастью, равнодушная природа.) «Фонтан»:
к
наслаждению и
Смотри, как облаком живым Фонтан сияющий клубится...
(Неудовлетворимость стремлений к знанию, роковой предел человеческой жизни — явственный параллелизм в выражении и расположении частей.) Как над горячею золой Дымится свиток и сгорает... Так грустно тлится жизнь моя...
(Жажда полной, хотя бы и мгновенной жизни — явст венная подчиненность образа «как — так».) Дума за думой, волна за волной — Два проявленья стихии одной... Тот же все призрак тревожно-пустой. (81, стр. 178) 345
Α. Α. ПОТЕБНЯ
«Не рассуждай, не хлопочи!.. Безумство ищет, глупость судит... Чего желать? О чем тужить?» (81, стр. 169). «Равнодушная природа»: Пушкин, «Евгений Онегин» (гл. VII, строфы 1—3): «Гонимы вешними лучами» и проч. Тютчев, «Весна»: «Как ни гнетет рука судьбины... Что устоит перед дыханьем и первой встречею весны!» (81, стр. 137); «И гроб опущен уж в могилу... А небо так не тленно-чисто» (противоположность тленья и нетленности); «Гроза прошла — еще курясь, лежал высокий дуб, перу нами сраженный... А уж давно, звучнее и полней, пернатых песнь по роще раздалася...» (81, стр. 76) — здесь как со вершившееся то, что как желание в стихотворении Пуш кина «Аквилон»: «Пускай же солнца ясный лик отныне радостью блистает» и проч.; «Кончен пир, умолкли хоры... Как над этим дольним чадом... Звезды чистые горели...» (81, стр. 165); Est in arundineis modulatio musica ripis: «Певучесть есть в морских волнах... И отчего же в общем хоре душа не то поет, что море, и ропщет мыслящий тро стник?» (81, стр. 244); «Смотри, как запад загорелся ве черним заревом лучей, восток померкнувший оделся холод ной сизой чешуей! (Предвестия войны. — А. П.). В враж де ль они между собою? Иль солнце не одно для них и, неподвижною средою деля, не съединяет их?» (81, стр. 135) — «Жалкий человек. Чего он хочет!.. Небо ясно, под небом места много всем...» («Валерик» Лермонтова; сравни его же «Парус»). Равнодушная новая жизнь: «Как птичка раннею по рою»: Как грустно полусонной тенью, С изнеможением в кости, Навстречу солнцу и движенью За новым племенем брести!.. (81, стр. 105)
Уйти\ («Я б хотел забыться и заснуть»—Лермонтов) — Тютчев: Душа хотела б быть звездой, Но не тогда, как с неба полуночи... Но днем, когда, сокрытые как дымом... (81, стр. 62) Еще шумел веселый день... И мне казалось, что меня Какой-то миротворный гений Из пышно-золотого дня Увлек, незримый, в царство теней. (81, стр. 67) 346
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
Когда, что звали мы своим, Навек от нас ушло:.. Пойдем и взглянем вдоль реки... Душа впадает в забытье — И чувствует она, Что вот помчала и ее Великая волна. (81, стр. 368)
Сравни: Как хорошо ты, о море ночное... Волны несутся, гремя и сверкая, Чуткие звезды глядят с высоты. В этом волнении, в этом сияньи, Весь, как во сне, я потерян стою — О, как охотно бы в их обаянье Всю потопил бы я душу свою... (81, стр. 239)
Душа «с беспредельным жаждет слиться» (81, стр 109): Смотри, как па речном просторе... За льдиной льдина вслед плывет... Все вместе — малые, большие... Сольются с бездной роковой!.. О пашей мысли обольщенье, Ты, человеческое Я, Не таково ль твое значенье, Не такова ль судьба твоя? (81, стр. 175)
А пока: Как ни гнетет рука судьбины... И ринься, бодрый, самовластный, В сей миротворный океан !.. И жизни божески-всемирной Хотя на миг причастеи будь! (81, стр. 137)
Уйти в себя: Молчи, скрывайся и таи И чувства и мечты свои... (81, стр. 72) Душа моя — Элизиум теней (81, стр. 96)
В мир бессознательного, в мир сновидений: Как океан объемлет шар земной, Земная жизнь кругом объята снами... (81, стр. 65) 347
Α. Α. ПОТЕБНЯ
Этому настроению сродни ночь: «Есть некий час... все мирного молчанья» (81, стр. 56); «День и ночь»: На мир таинственный духов, Над этой бездной безымянной, Покров наброшен златотканный... Но меркнет день — настала ночь; Пришла — и, с мира рокового Ткань благодатную покрова Сорвав, отбрасывает прочь... И бездна нам обнажена... (8І, стр. 139) Святая ночь на небосклон взошла, И день отрадный, день любезный, Как золотой покров она свила, Покров, накинутый над бездной... И как виденье, внешний мир ушел... И человек, как сирота бездомный, Стоит теперь и немощен и гол, Лицом к лицу пред пропастию темной... И чудится давно минувшим сном Ему теперь все светлое, живое... И в чуждом, неразгаданном, ночном Он узнает наследье родовое. (81, стр. 163)
Первоначальное место образа в тесном смысле (= пред ставление в слове) в говорящем (поэте) — до определен ного значения, в понимающем — до всякого^значения. Но при создании сложных поэтических образов материалом могут служить и прежние продукты поэтического позна ния. От вышеприведенного случая, когда главным являет ся применение, следующее за образом,— один шаг к тому случаю, когда применение и по месту является первым, а образ в тесном смысле, при помощи коего некогда создано было применение, вторым, как по придаточности значе ния, так и по месту. Эта поэтическая перестановка (inversio) может быть названа сравнением в тесном смысле. Биограф Тютчева рассказывает, что раз Тютчев, воро тившись домой в ненастную осеннюю ночь на открытых извозчичьих дрожках, весь промокший, сказал дочери, по могавшей ему снимать мокрое платье: «Я сложил несколь ко стихов». Это было стихотворение: Слезы людские, о слезы людские, Льетесь вы ранней и поздней порой... Льетесь безвестные, льетесь незримые, Неистощимые, неисчислимые,— 348
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
Льетесь, как льются струи дождевые В осень глухую, порою ночной. (81, стр. 155)
Премиссы этого стихотворения: а) готовое, известное с незапамятных времен сравнение: «дождь — это слезы»; б) общее печальное настроение, вызванное слышанным или виденным, может быть, в тот вечер. Под влиянием это го настроения впечатление минуты (глухая пора, дождь льет, льет, льет) сливается с первым членом сравнения а и объясняется вторым, выдвигая в нем признаки (постоян ство, безвестность, незримость, неистощимость), которые опять обращают мысль к дождю. Таким образом, в инвер сии тот же путь проходится мыслью дважды. Сравни Пуш кина «Я пережил свои желанья» — образ, лежащий в ос нове стихотворения, — в конце: Так, поздним хладом пораженный, Как бури слышен зимний свист, Один — на ветке обнаженной Трепещет запоздалый лист! (67, т. II стр. 27)
«Узник»— орел в клетке: Сижу за решеткой в темнице сырой. Вскормленный в неволе орел молодой, Мой грустный товарищ, махая крылом, Кровавую пищу клюет под окном...
«Вакхическая песня»:—«Что смолкнул веселия глас?..»: Как эта лампада бледнеет Пред ясным восходом зари, Так ложная мудрость мерцает и тлеет Пред солнцем бессмертным ума... ВЛИЯНИЕ ПОЭЗИИ. ГЕРОИЗМ
Случаи А и Б могут рассматриваться не только как на правленные к познанию, имеющие теоретическое значение, но и со стороны практической как влияющие на измене ние действительности через посредство чувств, произво димых ими в понимающем. Эта сторона поэтической ино сказательности (метонимичное заключение от причины к действию) сходна с практическим значением музьгки, воз буждающей бодрость или уныние, радость или печаль и посредством этих чувств влияющей на действия. Всякий поэтический образ через посредство своей метафоричности 349
Α. Α. ПОТЕБНЯ
в тесном смысле или типичности (то есть через момент познания) может производить такое влияние мимоходом. На этом основано распространенное мнение о нравствен ном, воспитательном, облагораживающем значении поэ зии вообще — мнение, к которому надобно прибавить и обратное. Но есть роды поэзии, которые, не будучи дидактичны в тесном смысле, достигают практической цели возвеличе нием или умалением действительности. Сюда, во-первых, обширный — древний — род величаний, выродившийся, между прочим, в лжеклассическое хвалебное стихотвор ство. В русской народной поэзии этот род представлен, между прочим, обширным и прекрасным разрядом мало русских колядок и щедровок. Песни эти по случаю начала нового периода земледельческой жизни (отчасти и пасту шеской), «нового лета», ставят лица, коим поются (хозяи на, хозяйку, сына, дочь), в идеальные, желанные поло жения; иногда явственно апофеозируют их, для того чтобы «дім звеселити», чтоб это желание осуществилось. Они основаны на вере в таинственную силу слова, в то, что сло во есть сущность, слово — дело; что произнесение настоя щего слова если и не есть еще осуществление, то прямо ведется к нему: «від сього слова бувай же здоров!» или великорусское «кому поем, тому выпоем», «тому сбудется, не минуется». Мы давно пережили эту веру и удержали память о ней лишь в немногих выражениях, как «будьте здоровы» и т. п.; но есть область, в которой и мы должны признать слово за дело, в которой казаться — то же, что быть. Склонность детей к героизму наблюдается от времени до времени в следующем: гимназист третьего класса, на читавшись Майн Рида, отправляется странствовать с на мерением переплыть океан и проч. Жаль только, если для этого он крадет у родных и знакомых; жаль, если он при этом обнаруживает весьма скудные географические по знания. Если мальчик, вообразивши себя сказочным геро ем, размахивает линейкой, как мечом, то по каким при знакам можем его счесть не действительным героем в ту минуту? Если потом в жизни ему случится с напряжением сил или с потерею здоровья и жизни сделать что-либо доб рое и великое, то не будет ли это дело (практический героизм) корениться в том (идеальном) размахивании линейкою? И не может ли случиться, что при этом деле он 350
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
будет так поглощен его техникой, что для чувства не оста нется места? Если так, то героизм как чувство полноты сил, как счастье, скорее, тогда, когда ребенок размахивает линейкой, чем после. Кто воображает себя счастливым, тот действительно счастлив. Тут не может быть разницы меж ду действительным и мнимым. Мысль, что истинный героизм не зависит от того, совер шено ли действие, выдерживающее критику, или нет, нахо дит себе иллюстрацию у Гейне и у Гёте. «(Тирольцы)... О политике они ничего не знают, кроме того, что император носит белый мундир и красные шта ны... Когда же к ним взобрались патриоты и красноречиво стали внушать им, что теперь у них государь в синем мун дире и белых штанах, они схватились за ружья, перецело вали жен и детей, спустились с гор и пошли на смерть за белый мундир и любимые красные штаиьт. В сущности, ведь все равно, за что умереть, только бы умереть за что-нибудь дорогое, и такая кончина, исполнен ная тепла и веры, лучше, чем холодная жизнь без веры. Уже одни песни о такой кончине, звучные рифмы и свет лые слова согревают наше сердце, когда его начинают омрачать сырой туман и назойливые заботы» (Г. Гейне, «Путевые заметки»). Сравни: Гёте («Новый Амадис»): С детства в комнате одной Заперли меня... Но, фантазия, цвели Чары мне твоиі Я героем смелым стал, И, как принц Пипи, Мир весь облетал...
Страдания и радости от воображаемых и действитель ных причин одинаково действительны. У Л. Толстого («Отрочество») есть параллель к гётевскому Амадису: гла ва XV, «мечты» в чулане — «И как скоро вхожу в колею прежних мечтаний, я вижу, что продолжение их невозмож но и, что всего удивительнее, не доставляет мне никакого удовольствия». Гёте: «Ах, она умчалась вдаль! Кем увле чена? Кто б ее мне мог вернуть? Где ее страна? В ту стра ну где путь?» Таким образом, хотя бы и пошатнулась и исчезла вера в чудесную силу слова, но если героические образы песни таковы, что слушающие применяют их к себе, то практи ческая цель величанья достигается. 351
Α. Α. П0ТЕБНЯ
В письменной поэзии создание положительных идеалов, направленных к этой цели, затруднено нашей разборчиво стью: ...Мечты поэтаI Историк строгий гонит вас.
А так как этот историк более-менее в каждом то мы не можем сказать:
из нас,
Тьмы низких истин мне дороже Нас возвышающий обман,
ибо то, что мы признаем за обман, уже неспособно нас возвышать. Но если трудно найти натуру и краски для «нас воз вышающего» цельного лица, то можно их найти для взаи модействия образов, событий, чувств, коих совокупность может произвести тоже (веселящее) бодрящее, облагора живающее действие. Кроме того, есть и другой протертый путь, косвенно ведущий к той же цели, — сатира, в коей действует «одно честное благородное лицо» — «смех». Счастлива литература, обладающая образами, которые способны давать такое направление героизму отрочества и юности. Счастливы поколения, которые такими впечат лениями молодости предохранены от скуки жизни. Поэзия способна формировать, давать форму мечтам юности. По требность положительных типов глубоко чувствовал Го голь (он искренен в этом). Он сознавал и невозможность создавать такие типы без уверенности в их существова нии в действительности и опасность пессимизма. Великие люди не всегда велики в глазах не одних сво их камердинеров; но велик мир, человечество, народы, со бытия даже до ежедневных, если понято их значение. Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей. (66, гл. I, строфа XLVI)
Это истина, однако, неполная. Принятая за полную, она ведет к теоретическим заблуждениям и разрушает нрав ственность. В применении к «народу» воспитательно дей ствует идеализация мужика, знакомство с народной поэ зией. Пусть мужик дурен, но, между прочим, поэзия его хороша. Следовательно, он не весь дурен и главное в нем, как и в человеке вообще, может быть не то, что он дурен, а то, что он способен к хорошему. 352
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
ЦЕЛЬ В ИСКУССТВЕ. ЧИСТАЯ И ДИДАКТИЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯ. КАРТИНА КРАМСКОГО «ХРИСТОС...»
«Выражение «искусство бесцельно» — образно и, как всякое образное положение, может посредством ложных толкований легко быть доведено до абсурда 27 . Одно из самых слабых возражений — заимствованное из сравне ния с тем, что само вне научного познания: «...искусство так же не может быть бесцельно, как небесцельны созда ния его небесного первообраза, божественного всемогуще ства» (142). Но человекообразное представление бога, име ющего цели, следовательно, нечто в данный момент им не достигнутое, его ограничивающее, — несовместимо с бес предельностью и совершенством божества. Оставаясь на человеческой почве, следует рассмотреть сначала бесспор ные стороны вопроса. Художественные произведения, возникая из некоторого стремления художника, заканчивают собою это стремле ние и служат его целью. Таким образом, вопрос состоит только в присутствии или отсутствии внешних целей. Бес спорно также отличие цели от действия: имело ли цель художественное произведение или нет, действие, влияние его, если оно воспринимается, не подлежит сомнению. На конец, бесспорно, что сам художник может иметь внешние цели и может не иметь их. Уже из этого вытекает, что из речение «бесцельность искусства», понятое безусловно,— ошибочно. Итак, вопрос состоит в оценке последствий при сутствия или отсутствия внешних целей в искусстве. Без образа нет искусства, в частности поэзии. Без мно госложности, конкретности нет образа. Искусство всех вре мен направляет усилия к достижению внутренней цели. Известная множественность черт и прочность их связи, то есть легкость, с которою их совокупность схватывается и сохраняется понимающим, есть мера художественности. Если «кто-либо решил заранее доказать или внушить нечто и таким образом сознательно стремится к определенной цели и доказывает примером, из которого вытекает только то, что имело быть доказано, то он — прозаик, ученый, моралист, проповедник, пророк, но не художник. Если он, выбрав пример, находит удовольствие в его изображении и, увлеченный, сообщает своему примеру жизненность, кон кретность, то неизбежно пример будет говорить больше того или вовсе не то, что предположено. Таким образом, ] 2-6409
353
Л. А. ПОТЕБНЯ
под влиянием натуры художника дидактическая цель явит ся чем-то второстепенным. Поэтическое дидактическое произведение удалится от прозы и приблизится к чисто поэтическим произведениям. Таким образом, по присутствию или отсутствию внешней сознательной цели поэзия делится на дидактическую в об ширном смысле и чистую. Чтобы быть дидактиком и в то же время поэтом, нуж но обладать любовью к истине, не допускающею искаже ния примера в угоду тому, что им должно быть доказано. Под этим условием дидактическая поэзия равноценна с чистою. Достоинство дидактической поэзии зависит также от того, что ею должно быть доказано. Это demonstran dum может быть образом характера и настроения самого поэта. Таким образом, дидактическая поэзия является субъективной и в известном смысле лирической. Этот ли ризм и дидактичность — в лицах романов, драм, устами коих говорит сам автор. «Мое отношение к Шиллеру, — говорит Гёте, — осно вывалось на определенном направлении к одной цели; наша деятельность сообща (unser Gemeinsamthätigkeit) — на различии средств, какими мы старались достигнуть этой цели. По поводу тонкого различия между нами, которое было предметом нашего разговора и о котором напоми нает мне одно место Шиллерова письма, мне пришли сле дующие мысли: большая разница, ищет ли поэт частного ко всеобщему или же видит он в частном всеобщее. Из первого приема возникает аллегория, где частное имеет лишь значение примера (Beispiel, Exempel), образца все общего; второй же прием есть сущность поэзии в собствен ном смысле (ist eigentlich die Natur der Poesie); он выска зывает частное, не думая об .общем или не указывая на него. Кто живо воспримет это частное, тот вместе с ним получает и общее, не замечая этого вовсе или заметив лишь поздно» (101, т. IV, стр. 149). Тем не менее Шиллер все так же поэт. «(Магомет)... настойчиво утверждает и заверяет, что он пророк, а не поэт и при этом его Коран следует рассматри вать как закон божий, а не как что-то близкое к человечес кой книге, предназначенной для обучения или удовольствия. Если мы хотим точнее определить различие между по этами и пророками, то мы говорим: оба проникнуты и во одушевлены богом, но поэт использует предоставленное ему 354
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
дарование в радости, чтобы порождать радость, добиваясь тем самым почестей или по крайней мере лучшей жизни. Не принимая во внимание все остальные цели, ищет он много образия, возможности показать себя неограниченно в об разе мыслей и изображениях. Пророк, наоборот, стремится только к единственной определенной цели; требуя послед ней, обходится он простейшими средствами. Он только хо чет провозгласить свое учение как образец и посредством него и вокруг него сплотить народ. К тому же он только требует, чтобы мир верил; он должен стать, следовательно, и оставаться одномысленным, ибо разнообразию не верят, его познают» (Гёте, «Западно-восточный диван»).
Крамской о своей картине «Христос в пустыне»: «Уже пять лет неотступно он стоял передо мною; я должен был написать его, чтобы отделаться... Во время работы за ним, я много думал, молился и страдал... Бывало, вечерком уйдешь гулять и долго но полям бродишь, до ужаса дой дешь, — и вот, видишь фигуру, статую. Наутро, усталый, измученный, исстрадавшийся, сидит один между... печаль ными, холодными камнями. Руки судорожно и крепко... сжаты, пальцы впились, ноги поранены и голова опущена. Он крепко задумался, давно молчит, так давно, что губы даже как будто запеклись, глаза не замечают предметов, и только время от времени брови шевелятся, повинуясь законам мускульного движения. Ничего он не чувствует; не чувствует, что холодно немножко, не чувствует, что у него все члены уже как будто окоченели от продолжитель ного и неподвижного сиденья. Нигде ничего не шевельнет ся, только у горизонта черные облака плывут от Востока да несколько волосков по воздуху стоят горизонтально от ветерка. И он все думает, все думает... Вы спрашиваете: могу ли я написать Христа?.. Совершил, может быть, про фанацию, но не мог не писать. Должен был написать... не мог обойтись без этого... мне иногда кажется, что это как будто и похоже на ту фигуру, которую я по ночам видел, то вдруг — никакого сходства. Словом, грустное сознание (известной степени прозаичности изображения. — Л. Я.), что мне нет другого удела, как изображать самые триви альные портреты с самых обыденных личностей» (75, стр. 468—469). 12*
355
Α. Α. ПОТЕБНЯ
С натуры ли пишет художник? «Фигура Христа меня очень долго преследовала... Я видел эту думающую, тос кующую, плачущую фигуру... Я видел ее как живую. Од нажды следя за нею, я вдруг почти натолкнулся на нее, именно на рассвете; именно она так сидела, сложивши руки, опустивши голову; рот, от долгого молчания, почти помертвел. Он меня не заметил. Я тихонько, на цыпочках, удалился, чтобы не мешать, и затем уже я забыть не мог... Мне надо было сделать, чтобы хотя сколько-нибудь поделиться впечатлением. Все это там есть, не выдумано; я все так видел. Случайно вся обстановка была именно такова» (75, стр. 469—470). Спустя пять лет он пишет о той же картине: «Под вли янием ряда впечатлений у меня осело очень тяжелое ощу щение от жизни (Какое? А — для 'критики недоступно.— А. П.). Я вижу ясно, что есть один момент в жизни каж дого человека, мало-мальски созданного по образу и по подобию божию, когда на него находит раздумье: пойти ли направо или налево? Я по собственному опыту, по мо ему маленькому, могу догадываться о той страшной драме, какая разыгрывалась во времена исторических кризисов. И вот, у меня является страшная потребность рассказать другим то, что я думаю. Но как рассказать? Чем, каким способом я могу быть понят? По свойству натуры, язык иероглифа для меня доступнее всего (здесь — разница между художником и ученым. — А. П.) И вот я однажды, когда особенно был этим занят, гуляя, работая, лежа и прочее и прочее, вдруг увидел фигуру, сидящую в глубо ком раздумье. Я очень осторожно начал всматриваться, ходить около нее, и во время моего наблюдения, очень долгого, она не пошевелилась, меня не замечала. Его ду ма была так серьезна и глубока, что я заставал его посто янно в одном положении. Он сел так, когда солнце было еще перед ним, сел усталый, измученный, сначала прово дил глазами солнце, затем не заметил ночи, и на заре уже, когда солнце должно было подняться сзади него, он все продолжал сидеть неподвижно... Мне стало ясно, что он занят важным для него вопросом, настолько важным, что к страшной физической усталости он нечувствителен. Он точно постарел на 10 лет. Но все же я догадывался, что это такого рода характер, который, имея силу все сокру шить, одаренный талантами покорить себе весь мир, реша ется не сделать того, куда влекут его наклонности. Кто это 356
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
был? Я не знаю, по всей вероятности, это была галлюци нация; я в действительности, надо думать, не видал его. Мне показалось, что это всего лучше подходит к тому, что мне хотелось рассказать. Тут мне даже ничего не нужно было придумывать, я только старался скопировать. И ког да кончил, то дал ему дерзкое название. ...Я знаю толь ко, что утром, с восходом солнца человек этот исчез. И я отделался от постоянного его преследованья... То есть я не знаю, кто это. Это есть выражение моих личных мыслей» (75, стр. 470—471). «Как надо понимать, — спрашивает Стасов, — утвер ждение Крамского в 1878.., что картина названа «Хри стом» только по окончании ее, между тем как из письма еще 1872 года мы знаем, что картина носила именно это название и имела именно эту задачу еще до приступа к писаныо ее? Кажется, все это произошло из желания сде лать не картину, а, говоря словами самого Крамского, иероглиф, то есть произошло оттого, что художественные цели были тут второстепенны, а на место их налицо была лишь задача рассудочная (а плакал?!—А. Л.), заимст вовавшая от искусства лишь форму. Тем не менее в кар тине было немало достоинств истинно художественных. Общее расположение, поза, освещение, драпировка, даже отчасти тон были прекрасны... Был у нее один сильный недостаток, много портивший все дело: это элегическое, меланхолическое выражение, приданное лицу Христа. Всем дорог, важен и нужен в картине Христос действующий, проповедующий, совершающий великие дела.., а не сом невающийся и расслабленный, затрудненный и нереши тельный, каким вздумали его представить Ге («Тайная ве черя».— Л. П.) и Крамской. Это было только следствием их личного настроения и характера (этого мало! — А. П.). Еще в дневнике 1873 года Крамской называет своего Хри ста «меланхолическим». В письме к П. М. Третьякову от 10 ноября 1876 года он говорит: «Васильев часто меня (в 1871) спрашивает: зачем у меня в большинстве случаев такое горестное выражение, когда я счастлив? Он того не мог понять, что личное счастье еще не наполняет жизни». Какая разница Иванов с его «Явлением Христа народу»! здесь Христос является твердым, решительным, уверен ным в себе и в своем деле, идущим мужественно навстре чу великим событиям» (75, стр. 471). Отсюда следует, что как субъективен художник, так и 357
Α. Α. ПОТЕБНЯ
зритель, слушатель, читатель и что художнику остается искать своего ценителя. В «Люди 40-х годов» Писемского герой читает свой роман двум женщинам. «Он полагал, что раздирающие душу и в то же время, как ему казалось, исполненные житейской правды сцены непременно поразят его слушательниц», но одну «просто мучила ревность» (так как в изображенной им женщине она узнавала другую, а не себя), а другая «m-lle Прыхина... полагала, что перу писателя всего приличнее описывать какого-нибудь рыцаря или по крайней мере хотя и штатского молодого челове ка, но едущего на коне, и с ним встречается его возлюб ленная в платье амазонки и тоже на коне и т. п.». «Зачем описывать то, что мы знаем, видим и встречаем каждый день? Это уже и без того наскучило»... «никогда, ни на какой картине мужик не может быть интересен! никогда!» А «Монте-Кристо»—прелесть, чудо!» (59, т. XVI, стр. 92— 93). В 1872 году Крамской писал: «Надо писать еще Хри ста... то есть не собственно его, а ту толпу, которая хохо чет во все горло, всеми силами своих громадных живот ных легких. В самом деле, вообразите: нашелся чудак: «Я, говорит, знаю один, где спасенье; Меня послал Он, и Я его Сын. Я знаю, чего Он хочет, идите за мной!» ...Его схватили: «ПопалсяІ Ага! Вот он!» — Постойте — гени альная мысль! Знаете что, — говорят солдаты, — он царь, говорит? Ну хорошо, нарядим его шутом-царем!» (75, стр. 472). Из другого письма. «Чудесно! Сейчас все готово, и господам докладывают. И вот, все высыпало на крыльцо, на двор, и все, что есть, — покатывается со смеху. На важных лицах благосклонная улыбка, сдержанная, лег кая; тихонько хлопают в ладоши; чем дальше от интелли генции, тем шумнее веселость, а на низменных ступенях развития — гомерический хохот. Христос бледен, прям и спокоен, только кровавая пятерня от пощечины горит на щеке» (75, стр. 473). Из первого письма: «И пошла гулять по свету слава о бедных сумасшедших, захотевших указать дорогу в рай. И так это понравилось, что вот до сих пор все еще пока тываются со смеху» (75, стр. 473). «Не знаю, как вы, а я вот уже который год слышу всюду этот хохот» (75, стр. 473). В 1878 году Крамской писал Гаршину: «Художников существует две категории, редко встречающиеся в чистом 358
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
виде... Одни — объективные, наблюдающие жизненные яв ления и их воспроизводящие добросовестно, точно; дру гие — субъективные. Эти последние формулируют свои симпатии и антипатии... под впечатлениями жизни и опы та... Я, вероятно, принадлежу к последним». Позднее, в 1885 году, под впечатлением картины Репина «Иван Гроз ный с сыном»: «Я был очень благополучен, придумав тео рию, что историческая картина постольку интересна, нуж на... поскольку она параллельна... современности и по скольку можно предложить зрителю намотать себе чтонибудь на ус!., (но теперь. — А, П.) к черту полетели все теории» (75, стр. 476). Стасов: В этих его картинах «не само событие, не сам Христос были ему важны и нужны, а та отвлеченная идея, которая была у него в голове... У Крамского в эту минуту были в голове: пример, доказательство, указание, вывод, и он употреблял искусство; ...доказать иероглиф как полез ную формулу... Свою мысль... он мог бы доказать и пока зать на сто разных других маиеров. (Точно ли? А при знание Крамского, что этот образ преследовал его много лет? — А. П.). Совершенно другое было всегда в создани ях великих живописцев, не задававшихся мыслью поучать картинами, они ничего не хотели ни доказывать, ни указы вать (? — А. Я.); им был важен и дорог сам изображаемый факт... им нужна была вот эта самая изображаемая лич ность, а никакая другая (следовательно, художественны только этюды, портреты? — А. П.). Для их чувства и пред ставления в эту минуту не существовало никакой другой сцены и личности, не было возможности заменить их ка кою-то другою сценою и личностью. Такова и картина Ива нова «Явление Христа народу». Тут нет никакой рассу дочной подкладки, никакого намерения что бы то ни было доказать. Иванову страстно хотелось только изобразить дорогое и высокое для него событие, как оно в самом деле было (!—А. П.) или по крайней мере так, как только Ива нов способен был его схватить и выразить во всей правде... И это стало ясно Крамскому только очень поздно, уже тогда, когда картина его была давным-давно решена и написана» (75, стр. 476—477). Заранее определить границы, в коих должен держаться художник, нельзя; но ясно, что субъективизм и дидактичность, доведенные до краю, приводят (при здравомыслии) к научному обобщению, для которого тот или другой при359
Л. А. ПОТЕБНЯ
мер безразличен, то есть пример схематичен; объективизм, доведенный до краю, прежде всего делает невозможной историческую живопись (ибо здравомыслящий художник должен же сознавать, что его изображения прошедшего в высокой мере субъективны), затем доводит до абсурда копирование действительности, ибо зачем работа Данаид— переносить на полотно неизмеримо малую часть впечатле ний одинаково безразличных, притом с сознанием, что на ша копия восприятия все-таки вполне субъективна. ВДОХНОВЕНИЕ С точки зрения мифического миросозерцания всякое выходящее из ряда душевное движение есть внушение бо жества, демона 28 . Платон различает четыре рода восторга (μανία): пер вый — в прорицаниях сообщается от Аполлона, второй — в таинствах очищения — от Вакха, третий — в поэзии — от муз, четвертый — от Эрота и Афродиты. О третьем: «Кто без мании (κατοχή— одержаиие), внушаемой музами, приходит к вратам поэзии, думая, что искусством (έχ τέχνης, то есть сознательно, умышленно) сделается из него хороший поэт, тот никогда не достигнет совершенства, и поэзия его, как поэзия благоразумного (τοδ σωφρονοδντος), будет отличаться от поэзии безумст вующих» (Федр) (82, стр. 22). Как цепь железных колец заимствует свою силу от магнита, так муза посылает вдохновение поэтам, которые сообщают его другим, и так составляется цепь людей вдох новенных (δια δε τών ένθεων τούτων άλλων ένθουσιαςόντων όρμαθος εξαρτάται).
В самом деле, не искусством, но энтузиазмом и вдохнове нием великие эпические поэты сочиняют свои... произведе ния. Славные лирики также, подобно людям, волнуемым безумием корибантов (жрецов фригийской Кибелы), пля шущих вне себя, не остаются в уме своем, когда творят изящные песнопения: как скоро вошли они в лад гармо нии и ритма, то преисполняются безумием, объемлются восторгом, подобным восторгу вакханок, которые во время упоения черпают в реках млеко и мед, чего не бывает с ними во время покоя. В душе поэтов лирических на самом деле совершается то, чем они хвалятся. Они говорят, что черпают в медовых источниках, что подобно пчелам лета360
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
ют они по садам и долинам муз и в них собирают песни, которые поют нам. Они говорят правду29. Поэт в самом деле есть существо легкое, крылатое и святое; он может творить тогда только, когда восторг его обымет, когда он выйдет из себя и рассудок покинет его. Но покамест он с ним, человек неспособен творить вовсе и произносить про рочества... «Каждый из них, по жребию божию, успевает только в том роде, к которому муза его призывает (в ди фирамбе, похвальной оде, плясовой песне, эпосе, ямбах), и все будут слабы во всяком другом роде, потому что не искусство, а сила божественная внушает их. Если бы ис кусством они умели творить, то могли бы успеть в разных родах. А конец, на какой бог, отъемля у них смысл, упо требляет их как служителей своих наравне с пророками и гадателями, есть тот, чтобы мы, внимая им, познавали, что не сами собою они говорят нам вещи дивные, ибо они вне своего разума, но что сам бог нам через них глаголет» (цит.: 85). «И для того, чтобы судить о поэте», для крити ка нужно, по Платону, вдохновенное сообщение с поэтом (см.: 85, стр. 23—24). Итак — искренность, отсутствие самонаблюдения и самонатіравления в момент поэтического творчества, полное погружение в создание. [...] «Грусть, овладевшая Неждановым, была то чувство, присущее всякой перемене местопребывания, чувство, кото рое испытывают все меланхолики, все задумчивые люди; людям характера бойкого, сангвинистического оно незна комо: они, скорее, готовы радоваться, когда нарушается повседневный ход жизни, когда меняется ее обычная об становка». — «Нежданов до того углубился в свои думы, что понемногу, почти бессознательно начал передавать их словами; бродившие в нем ощущения уже складывались в мерные созвучия... — Фу ты черт! — воскликнул он гром ко.— Я, кажется, собираюсь стихи сочинять!—Он встре пенулся, отошел от окна; увидав на столе десятирублевую бумажку... сунул ее в карман и принялся расхаживать по комнате. — Надо будет взять задаток,— размышлял он... Пока он вел в голове эти расчеты, прежние созвучия опять заше велились в нем. Он остановился, задумался... и, устремив глаза в сторону, замер на месте... Потом руки его как бы ощупью отыскали и открыли ящик стола, достали из самой его глубины исписанную тетрадку... 361
Α. Α. ПОТЕБНЯ
Он опустился па стул, все не меняя направления взгля да, взял перо и, мурлыча себе под нос, изредка взмахивая волосами, перечеркивая, марая, принялся выводить строку за строкою... Дверь отворилась... Нежданов не заметил... и продол жал работу... (затем)... вдруг выпрямился, оглянулся и, промолвив с досадой: «А! вы!» — швырнул тетрадку в ящик стола» (И. С. Тургенев, «Новь»). Пушкин «Разговор книгопродавца с поэтом» (1824): Книгопродавец
О чем вздохнули так глубоко? Нельзя ль узнать?
Поэт
Я был далеко: Я время то воспоминал, Когда, надеждами богатый, Поэт беспечный, я писал Из вдохновенья, не из платы... Какой-то демон обладал Моими играми, досугом; За мной повсюду он летал, Мне звуки дивные шептал, И тяжким, пламенным недугом Была полна моя глава; В ней грезы чудные рождались; В размеры стройные стекались Мои послушные слова И звонкой рифмой замыкались.
— «Что, спросил импровизатор, каково?» — «Удиви тельно! — отвечал поэт. — Как! Чужая мысль чуть косну лась вашего слуха и уже стала вашею собственностию, как будто вы с нею носились, лелеяли, развивали ее беспре станно. Итак, для вас не существует ни труда, ни охлаж дения, ни этого беспокойства, которое предшествует вдох новенью? Удивительно, удивительно!» Импровизатор отве чал: «Всякой талант неизъясним. Каким образом ваятель в куске каррарского мрамора видит сокрытого Юпитера и выводит его на свет, резцом и молотом раздробляя его обо лочку? Почему мысль из головы поэта выходит уже воору женная четырьмя рифмами, размеренная стройными одно образными стопами? Так никто, кроме самого импровиза тора, не может понять эту быстроту впечатлений, эту тес ную связь между собственным вдохновением и чуждой внешнею волею — тщетно я сам захотел бы это изъяснить» (А. С. Пушкин, «Египетские ночи»). ...«О ком твоя вздыхает лира? Кому, в толпе ревнивых дев, 362
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ
СЛОВЕСНОСТИ
Ты посвятил ее напев?.. ...Кого твой стих боготворил?» — И, други, никого, ей-богу! Любви безумную тревогу Я безотрадно испытал. Блажен, кто с нею сочетал Горячку рифм: он тем удвоил Поэзии священный бред, Петрарке шествуя вослед, А муки сердца успокоил, Поймав и славу между тем; Но я, любя, был глуп и нем. Прошла любовь, явилась муза, И прояснился темный ум. Свободен, вновь ищу союза Волшебных звуков, чувств и дум; Пишу, и сердце не тоскует... ...Я все грущу; но слез уж мет, И скоро, скоро бури след В душе моей совсем утихнет: Тогда-то я начну писать Поэму песен в двадцать пять. (66, гл. I, строфы LVII—LIX)
«Вдохновение есть расположение души к живейшему принятию впечатлений и соображению понятий, следствен но, и к объяснению оных. Вдохновение нужно в геомет рии, как и в поэзии» (67, т. VII, стр. 57). «...Восторг иск лючает спокойствие, необходимое условие прекрасного. Во сторг не предполагает силы ума, располагающей части в их отношении к целому. Восторг непродолжителен, непо стоянен, следственно не в силе произвесть истинное вели кое совершенство... Восторг есть напряженное состояние единого воображения. Вдохновение может быть без вос торга, а восторг без вдохновения не существует. Гомер неизмеримо выше Пиндара, ода, не говоря уже об элегии, стоит на низших степенях поэм. Трагедия, ко медия, сатира все более ее требуют творчества, воображе ния (fantaisie) —гениального знания природы» (67, т. VII, стр. 41). «Искать вдохновения всегда казалось мне смешной и нелепой причудой: вдохновения не сыщешь; оно само долж но найти поэта» (1829) (А. С. Пушкин, «Путешествие в Арзрум»). Въстъргъ (Шестоднев) — Восторг. Всякое животное смотрит вниз, человек — вверх, потому что сроден с не бом и туд^ восходит умом: «Или небоудеіии сам искоусилъ члвче другоице на млтвѣ стоІС, како ти се въземлеть оумъ 363
Α. Α. ПОТЕБНЯ
выше нбсъ и акы болѣпная та мѣста виде се твориши... и съ тѣми стми радуІС се хвалиши Ба» (87, стр. 199). «Если я под словом «вдохновение» разумею нравствен ное опьянение, как бы от приема опиума или действия винного хмеля, исступление чувств, горячку страсти, кото рые заставляют непризванного поэта изображать предме ты в каком-то безумном кружении, выражаться дикими, натянутыми фразами, неестественными оборотами речи, придавать обыкновенным словам насильственное значе ние, — то как вразумите вы меня, что «вдохновение» есть состояние духовного ясновидения, кроткого, но глубокого созерцания таинства жизни, что оно как бы магическим жезлом вызывает из недоступной чувствам области мысли светлые образы, полные жизни и глубокого значения, и ок ружающую нас действительность, нередко мрачную и нест ройную, являет просветленною и гармоническою? ...Поэзия и наука тождественны, если под наукою должно разуметь не одни схемы знания, но сознание кроющейся в них мыс ли. Поэзия и наука тождественны, как постигаемые не од ною какою-нибудь из способностей нашей души, но всею полнотою нашего духовного существа, выражаемою словом «разум». В этом отношении они резкою чертою отделяют ся от так называемых «точных» наук, не требующих ни чего, кроме рассудка, и разве еще воображения... под сло вом «точных» истин разумеются те истины, которых оче видности и непреложности не может не признать ни один человек в мире, не лишенный здравого смысла... В этом отношении наука, в высшем ее значении, то есть филосо фия и поэзия... — тождественны: та и другая равно дале ки от того, что имеет хотя вид «точности» (7, т. 1, стр.631). ПОЭЗИЯ И ПРОЗА. ИХ ДИФФЕРЕНЦИРОВАНИЕ
Если смотреть на поэзию прежде всего и главным об разом как на известный способ мышления и познания, то так же нужно будет смотреть и на прозу (см.: 7, т. 1, стр. 631; поэзия и философия). Каково бы ни было, в частности, решение вопроса, почему поэтическому мышлению более (в его менее сложных формах), чем прозаическому, срод на музыкальность звуковой формы, то есть темп, размер, созвучие, сочетание с мелодией, оно не может подорвать верности положений, что поэтическое мышление может об ходиться без размера и проч., как, наоборот, прозаическое 364
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
может быть искусственно, хотя и не без вреда, облечено в стихотворную форму, что в эмбриональной форме поэ зии, слове, явственность представления или его отсутст вие не сказывается в звуках (внешней, звуковой форме). Как для определения поэзии обращаемся к ее простей шей форме, то есть к слову с живым представлением, так для генетического определения прозы следует взять во вни мание следующее. Жизнь такого слова с внутренней сто роны состоит в том, что около представления собираются выделенные из чувственных образов признаки, пока пред ставление не станет с ними в противоречие или не потеря ется в их массе как несущественное. Тогда слово теряет представление и остается лишь звуковым посредником между познаваемым или объясняемым и объяснением (пер вообразная форма прозы). В речи оно является лишь крат кой формулой, которой ценность в том, что она может быть превращена непосредственно в определенную величину или ряд таких величин каждый раз, когда на ней остановили внимание. Поэтому, если значение слова для мысли вооб ще, без различия двух его состояний, можно сравнить с употреблением условных ценностей в торговле, то слово образное — деньги, безобразное — ассигнации и векселя. При этом прозаическое слово не станет образным оттого, что мы, так сказать, разменяем его на конкретный образ, что, например, по поводу услышанного выражения «карти на такого-то «Еловый лес», мы одновременно представим себе знакомую нам картину (ее образ), а не станем вызы вать в сознание последовательно возникающего ряда ее признаков (понятия) 30 . В обоих случаях, то есть заменя ется ли прозаическое слово образом или понятием, то и другое стремится к уравнению с познаваемым при помощи этого слова. Уравнение понятия с познаваемым есть его определение. Усложнение этой последней деятельности соз дает науку. Наиболее общие категории науки, факт и закон, напо минают категории искусства, в частности поэзии: образ и значение, но во многом отличны от этих последних. а) Установление факта предполагает в пределах все объемлющей субъективности человеческой мысли совер шившееся разграничение областей объективного и субъек тивного; он есть результат критики, то есть сомнения, за вершившегося сознательного отнесения мыслимого к пер вой из этих областей. 365
Α. Α. ПОТЕБНЯ
На ранних ступенях развития человечества и человека господствует вера в объективность, истинность мысли. На ука и тождественная с нею критика предполагает уже по явившееся сознание, что мысли, вызывающие друг друга, могут себе противоречить, что их течение может быть ис тинно и ложно (см.: 131, стр. 168). Поэтический образ не нуждается в такой поверке. По этическая правда, например, выражения «безумных лет угасшее веселье» состоит в способности или неспособности вызывать в мысли известное значение, а не в поверке тож дества или нетождества веселья со светом, способности или неспособности веселья угасать. Поэтическая правда — меткость слова. То же и в применении к более сложным поэтическим образам. б) Та вещь кубической формы и проч., которая лежит передо мною, есть не факт, а совокупность бесчисленного множества фактов и соответственных законов математиче ских, геометрических, механических, физических, химиче ских, естественно-исторических и проч. От конкретного явления в научном факте остается только то, что имеет отношение к соответственному закону. Общая формула нау ки есть уравнение: факт=закону. Что не подходит поднес, есть заблуждение, ведущее к отысканию нового тождест ва. Само собою, что без постоянного нарушения и вос становления закона тождества не было бы человеческой науки; как если бы равновесие, спокойствие было не стрем лением только, то не было бы жизни с ее ростом и умале нием. Однако мы можем наблюдать случаи продолжитель ного сохранения равенства между фактами и законами не только в математических положениях, вроде: «треугольник А — с точки зрения равенства внутренних углов двум пря мым», но и в других, вроде: «русское слово А, кончающееся на согласную», по отношению к положению, что «всякое такое слово (если не заимствовано) потеряло гласную на конце», или «слово А без представления имело некогда представление». Факт, понятый в этом смысле, возникает в мысли из более сложных комплексов одновременно с возникнове нием или восстановлением в ней закона. Но если, соглас но с обычным способом выражения, под фактом разуметь эти более сложные комплексы, то можно сказать, что на учное мышление есть заключение от факта как частного, рассматриваемого в известном отношении к однородному Збб
из ЗАПИСОК по ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
с ним закону; что закон одинаково выражается во всех однородных фактах; что закон постоянен, неподвижен, определен, между тем как факты, из коих он выражается, изменчивы, подвижны, неопределенны. При этом можно разуметь то, что для пояснения примеров такого-то обще го свойства треугольников можно взять любой из бесчис ленного множества возможных треугольников; при добы вании общего положения «всякое слово рождается с пред ставлением и стремится к его потере» качество и количе ство частных случаев, с коих мы начинаем, не изменит результата 31 . Закон относительно неподвижен и в дру гом смысле. Он представляется более объективным, чем частные восприятия, ибо в силу большей отвлеченности разница в его понимании разными людьми может быть выпущена из внимания. Отлично от этого общая формула поэзии (respective искусства) есть «А (образ) < X (значение)», то есть меж ду образом и значением всегда существует такого рода неравенство, что А меньше X. Установление равенства между А и X уничтожило бы поэтичность, то есть или превратило бы образ в прозаическое обозначение частно го случая, лишенного отношения к чему-либо другому, или превратило бы образ в научный факт, а значение в закон. X по отношению к А есть всегда нечто иное, часто даже неоднородное. Поэтическое мышление есть поясне ние частного другим неоднородным с ним частным32. Поэтому если поэзия есть иносказание, αλληγορία в обширном смысле слова, то проза, как выражение эле ментарного наблюдения, и наука стремятся стать в неко тором смысле тождесловием (ταυτολογία). X (значение поэтического образа) заметно изменяет ся при каждом новом восприятии А (образа) одним и тем же лицом, а тем более —другим; между тем А (образ), единственное объективно данное в поэтическом произве дении, при восприятии остается приблизительно неизмен ным. Поэтому в противоположность отношению закона и факта в поэзии образ неподвижен, значение изменчиво, определимо лишь в каждом отдельном случае, а в ряду случаев безгранично. в) В науке отношение частного случая к закону (тре угольник ABC — к положению, что «внутренние углы рав ны двум прямым») доказывается посредством разложе ния частного случая. Полнота и точность анализа есть ме367
Α. Α. ПОТЕБНЯ
pa силы доказательств, верности общего положения. В поэзии (и вообще в искусстве) связь образа и значения не доказывается. Образ возбуждает значение, не разла гаясь, а непосредственно. Если бы попытаться превратить изгибы поверхностей, образующих статую, в ряд матема тических формул, то, не говоря уж о том, что при этом многое осталось бы неанализированным, совокупность этих формул, воспринимаемых последовательно, не дала бы впечатления статуи. Ряд цифр, означающих мелодию, чтобы дать музыкальное впечатление, должен быть прев ращен в воображаемые или действительные звуки. Случаи, когда картина требует надписи (се лев, а не собака), музыка— (словесной) программы, поэтическое произведение — объяснения, могут приготовить нас к пользованию художественностью этих произведений; но в ту минуту доказывают отсутствие этого пользования и временную или постоянную негодность для нас этих про изведений. Наоборот, легкость апперцепции художествен ного образа соразмерна его совершенству (для нас) и ис пытываемому нами удовольствию. Когда возникает проза? Проза33 для нас есть прямая речь не в смысле первообразности и несложности, а лишь в смысле речи, имеющей в виду или только практические цели, или служащей выражением науки. Прозаичны — слово, означающее нечто непосредственно, без представ ления, и речь, в целом не дающая образа, хотя бы от дельные слова и выражения, в нее входящие, были об разны. Лишь время возникновения прозы как выражения сте пеней науки, уже предполагающих письменность, может быть в некоторых случаях указано с приблизительною точностью. Но появление науки в письменности не есть время ее рождения, а речь с незапамятных времен имела и значение чисто практическое и вместе подготовляла на уку. Нельзя себе представить такого состояния человека, когда бы он, говоря, не производил в себе усложнения мысли, влекущего за собой потерю представлений. Уже в глубоко древних слоях праиндоевропейских языков на ходим прозаичные и вместе научные элементы: местоиме ния и происшедшие из них грамматические стихии слов, выражения формальных разрядов мысли; числительные, представлявшие свое содержание непосредственно, а не, как доныне в некоторых американских и африканских 368
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
языках, при помощи образов: рука, две руки, две руки и две ноги, человек; известные глаголы, ас, и или ja. Если прозаические элементы речи и проза вообще — производны, то не будет ли когда-либо поэзия вовсе вы теснена прозою? К предварительному решению этого во проса можно подойти, заключая по аналогии. Разграничение деятельностей вообще не ведет к их умалению. Например, в индоевропейских языках некото рые музыкальные свойства слов (как различие долготы и краткости гласных, различие восходящего и нисходящего ударения, протяжность, приближающая простую речь к речитативу, повышения и понижения, усиления и ослаб ления голоса, как средства разграничения отдельных слов) стремятся исчезнуть. Вместе с этим существует и возрастает, с одной стороны, благозвучность связной ре чи и стиха, и развитие песни, вокальной музыки —с дру гой. Языки дикарей Африки и Америки, как утверждают путешественники, настолько нуждаются в пояснениях ука зательными движениями рук и губ, что разговаривать для них в потемках трудно. Вероятно, так было некогда и во всех языках. Если теперь даже ораторская речь на англий ском, русском и проч. может вовсе не сопровождаться жестами, то это выделение мимики не уничтожает ее важ ности на сцене, при обучении глухонемых и возможности, действительности ее совершенствования. Сюда же — раз граничение чисто инструментальной и вокальной музыки и т. п. Таким образом, вообще следы прежних ступеней развития, разделяясь, не изглаживаются, а углубляется. Дифференцирование поэзии и прозы не ведет к гибели поэзии. а) Образность языка, в общем, не уменьшается. Она исчезает только в отдельных словах и частях слов, но не в языке, ибо новые слова создаются постоянно, и тем больше, чем деятельнее мысль в языке, а непременное условие таких слов есть живость представления34. Чем сильнее развивается язык, тем более в нем количество слов этимологически прозрачных. Поэтому нельзя утвер ждать, что степень звуковой первообразное™ языков со ответствует степени их поэтичности. Эта первообразиость, иначе консервативность, скорее, может указывать на медленность развития лексической стороны языка. Литовский язык в звуковом отношении первообразнее славянского; но он скорее менее, чем бо369
Α. Α. rtOtEBH5l
лее, славянского возбуждает поэтическое творчество, если судить по тому, что народная поэзия русских, сербов, бол гар гораздо обширнее и выше литовской, насколько она нам известна по существующим сборникам Нессельмана, Шлейхера, Юшкевичей. б) Элементарная поэтичность языка, то есть образ ность отдельных слов и постоянных сочетаний, как бы ни была она заметна, ничтожна сравнительно с способно стью языков создавать образы из сочетания слов, все рав но, образных или безобразных. Слова: гаснуть и веселье для нас безобразны; но «безумных лет угасшее веселье» заставляет представлять веселье угасаемым светом, что лишь случайно совпадает с образом, этимологически за ключенным в этом слове (санскрит вас — светить; сюда же, а не к вас — покрывать, малорусское «веселая весна звеселила усі зірочки»). в) Эти уже вторичные и производные мелкие образы по действию мгновенны и малозаметны сравнительно с более сложными, как, например, сравнение, в свою оче редь входящее как черта в еще более сложный образ: Как часто летнею порою... ...Воспомия прежних лет романы, Воспомня прежнюю любовь, Дыханьем ночи благосклонной Безмолвно упивались мы! Как в лес зеленый из тюрьмы Перенесен колодник сонный, Так уносились мы мечтой К началу жизни молодой. (66, гл. I, строфа XVII)
Два предпоследних стиха — представление, два послед них— значение; вся строфа вместе — представление. (Ср.: 66, гл. 2, XVIII, 7—14; XIX, 9—14 и проч.) г) Еще далее: такие образы оставляют лишь мимолет ные впечатления сравнительно со всей картиной характе ров и положений в толпе второстепенных лиц, среди кар тин природы, на фоне духа времени и места,— картиной, развиваемой в названном романе и других подобных. Когда начинать с мелочей и частностей, влияние язы ка нам осязательно, ибо невозможность или возможность и эффект сочетания двух слов, дающих образ, условлены данным языком. Но по мере приближения к целой кар тине мы чувствуем возможность отделения ее от слов и 370
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
частных образов, которыми она написана. Так, живопис ная картина может быть отвлечена от полотна, и красок, и известных приемов и до некоторой степени передана тем или другим способом рисованья, гравюры, мозаики, даже вышиванья на канве квадратиками, из чего, конечно, не следует, чтобы она могла быть первоначально написана одним из последних способов. Это — образ того, что на зывают общечеловечностью искусства и науки. Только наука прямолинейнее и бесцветнее искусства, а потому отвлеченнее. Таким образом, в правильном развитии языка, в раз граничении в нем поэтических и прозаических стихий нельзя усмотреть ничего ведущего к ослаблению поэти ческой деятельности, напротив, многое ведущее к услож нению и усовершенствованию поэтических образов. д) Обращаясь затем прямо к наблюдению поэтиче ской производительности нашего времени, мы видим, что мнения о ее падении могут быть основаны разве на не доразумениях. Например, иные бессознательно поддаются не проверенному наукой пессимизму, под влиянием уста релых теорий смешивают возвышенность с поэзией и пош лость с прозой и, не будучи в состоянии усмотреть вокруг себя ничего, кроме пошлости, создают себе миф о поэти ческом прошедшем, например о поэтичности средних ве ков сравнительно с прозаичностью нового времени. Иные смешивают поэзию с известными стихотворными форма ми или вообще поэтическим направлением и в отживаньи их видят упадок поэзии. Ничего общего с этим не имеет совершающийся в ли тературной жизни нашего века переворот, о котором го ворил уже Пушкин (66, гл. 3, строфы XI—XIV) как на блюдатель и участник: Свой слог на важный лад настроя, Бывало, пламенный творец Являл нам своего героя Как совершенства образец... ...И при конце последней части Всегда наказан был порок, Добру достойный был венок. А нынче (1826—1827.— А. П.) все умы в тумане, Мораль на нас наводит сон... Британской музы небылицы Тревожат сон отроковицы... Друзья мои! Что ж толку в этом? Быть может, волею небес»
371
Α. Α. ПОТЕБНЯ
Я перестану быть поэтом. В меня вселится новый бес, И, Фебовы презрев угрозы, Унижусь до смиренной прозы; Тогда роман на старый (? — А. П.) лад Займет веселый мой закат. Не муки тайные злодейства Я грозно в нем изображу, Но просто вам перескажу Преданья русского семейства...
Сквозь спокойный, эпический рассказ пробьется лириче ская струя: Я поведу их (детей.— А. П.) под венец... Я вспомню речи неги страстной, Слова тоскующей любви, Которые в минувши дни У ног любовницы прекрасной Мне приходили на язык, От коих я теперь отвык.
Если устранить частности предположенного Пушкиным романа, то то, о чем он говорит, тот «новый бес смирен ной прозы», простоты пересказа и замысла, противопола гаемых ходульности прежних направлений, есть лишь пе реход к высшей, более сложной поэтической форме повес ти и романа, поглотившей мелкие поэтические формы и с избытком вознаградившей за их потерю (см.: 10, т. II). Против мнения о непоэтичности нашего времени35 можно выставить следующие положения. Повести и романы во всей Европе появляются тыся чами и находят миллионы усердных читателей; нередко обогащают авторов, в более образованных странах дела ют особу их неприкосновенною, окружают ее большим уважением, чем то, которым пользуются сильные мира. Если не случится непредвиденного мирового переворота, то это должно идти все прогрессивно, ввиду возрастания грамотности и любви к чтению и ввиду огромных масс народа, еще не захваченных этим литературным течени ем. Количественно поэтическая производительность наше го времени или не уступит массе произведений, накоп ленных тысячелетиями, или превзойдет ее. Как ни всеобъемлющи признанные формы повести и романа, но поэзия только там, где она сосредоточеннее и сильнее, чище. Если есть основание находить ее, напри мер, в старинных межевых записях, то с гораздо большим 372
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
основанием мы можем видеть ее в раздробе и в смеси с прозаичностью и в ученой и в повседневной газетной ли тературе. Последняя, удовлетворяя лишь злобе дня и не завещая потомству ничего великого, цельного, быть мо жет, не только относительно общего развития, но и отно сительно поэтического творчества играет роль, сходную с ролью мелких животных в образовании пластов земли. Мы можем видеть поэзию во всяком словесном произве дении, где определенность образа порождает текучесть значения, то есть настроение за немногими чертами обра за и при посредстве их видит многое в них не заключен ное, где даже без умысла автора или наперекор ему по является иносказание. Как вообще, так и здесь форма не есть нечто вполне отделимое от содержания, а относится к нему органично, как форма кристалла, растения, животного к образовав шим ее процессам. Свободная и широкая поэтическая форма вынуждена свойствами мысли, именно относитель ным совершенством наблюдения и комбинаций и богат ством их результатов. Те современные поэтические созда ния, которые переживут наш век, будут, конечно, выше среднего уровня нашей посредственности. Поэтому косвен но будет относиться и к нам то, что верно относительно этого среднего уровня. В нем мы замечаем усовершенст вование приемов и образов не меньшее того, которое по ражает нас при сравнении современного ландшафта и жанра с живописью прежних веков. Художник идет здесь об руку с ценителем, потому что последний есть тот же художник, только не объективирующий своих образов, а находящий их готовыми и от них начинающий свое твор чество (как речь и понимание — две стороны того же яв ления). Такое настроение ценителя делает невозможным появление на художественной выставке вместо леса, луга, гор, неба, какие мы теперь видим даже на посредствен ных картинах, олеографиях, даже грошовых эстампах, тех деревьев из отдельных листиков неизвестной породы или тех метелок, того детского маранья, которое выдается за изображение природы на лучших картинах XVI—XVII, даже XVIII века. В той ли самой мере или нет, но искус ство изображать человека подвинулось вперед. То же и в поэзии. Художественность образа и эстетичность впечатления, будучи постоянною принадлежностью искусства, есть ве373
Α. Α. ПОТЕБНЯ
личина чрезвычайно изменчивая. Что нехудожественно для нас, то в иных случаях было не таково для тех состоя ний, из коих мы выросли. Мы сами в детстве бывали в восторге от кукольного театра, а о впечатлении настоя щего и очень плохого могли сказать словами послов Володимеровых, пораженных «красотою церковною»: «несвѣмы, на небѣ ли есмы были, ли на земли». Наша требовательность относительно совершенства художественного образа так далека от притупленности чувств, как та масса знания и любви к ней, при домощи коей, например, современный романист удовлетворяет нас, далека от невежества и равнодушия полудикаря. Недействующий орган атрофируется. Возрастание тре бований от поэтических произведений и вообще развитие художественного чувства было бы невозможно, если бы это чувство не удовлетворялось. Наша требовательность относительно достоинств поэтического произведения сви детельствует против предполагаемого падения поэзии. Это, по сказанному выше об органичности формы во обще, относится не только к внутренним свойствам обра зов, но и к их внешней форме. Замечено, что после того, как побеждены трудности стихотворства на русском литературном языке нашего ве ка, мы расположены строже судить о самой технике сти ха. Нельзя сказать, чтобы, после того как Умчался век эпических поэм И повести в стихах пришли в упадок,
самая стихотворная форма была пережита, а не введена в должные границы. Конечно, усиление поэтического чутья идет, быть мо жет, не во всех слоях народа равномерно. Наблюдение отдельных случаев повело к предположению, что самою неизменною природою вещей предустановлено обратное отношение между народною поэзией и литературою гра мотных классов: возникает последняя, падает первая. Правда, мы видим у себя вытеснение народных песен вы сокого художественного и нравственного достоинства произведениями лакейской, солдатской и острожной му зы. Мы должны предположить, вместе с этим в той среде, где это происходит, понижение эстетического чутья. Но мы не видим, чтобы это было условлено свойствами са мой народной поэзии и самой литературы. Это лишь вре374
из ЗАПИСОК no ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
менная болезнь нашего развития. Литература, личная поэзия могли бы примкнуть к преданию, поддержать его и не дать в нем погибнуть тому, что достойно жизни. УСЛОВИЯ ПРОЦВЕТАНИЯ И ПАДЕНИЯ ПОЭЗИИ
Потребность исходить от образа есть всегда. Речь не об изменении количества рассеянных в языке поэтических элементов, а об их сосредоточении в более видные и круп ные целые. Языки создаются тысячелетиями, и если бы, например, в языке русского народа, письменность коего лет девять сот была лишена поэзии, не было поэтических элементов, то откуда взялось бы их сосредоточение в Пушкине, Го голе и последующих романистах? Откуда быть грозе, ес ли в воздухе нет электричества? Даже более: поэтические стихии языка даже и не могут существовать только в ви де элементов. Сила сберегается только трудом. Должны были быть и поэтические произведения, но лишь в других сферах. Расцвет поэзии (то есть письменной) есть резуль тат известной степени вазимодеиствия до того различных течений мысли. Есть две стороны поэтических произведений: образ и значение. Что содействует конкретности, прочности, зна чительности образов, то содействует процветанию поэзии, и наоборот. Говорят о практичности нашего века, выражающейся в том, что мы не хотим искусства для искусства и от лю бимой поэтической формы нашего времени (романа) кро ме забавы требуем поучительности, в силу чего уже не удовлетворяемся сказками с похождениями невероятных героев, которые еще в сороковых годах выдавались за романы («Вечный жид», «Монте-Кристо». См.: 11). В этом много неясного. Конечно, человечество жило неда ром и накопило к нашему времени больше знаний, чем их было прежде. В смысле большого уменья пользоваться природой наш век, может быть, практичнее других. Мо жет быть, можно назвать большей практичностью и то, что это большее знание вошло как материал в поэзию и условило собою большую конкретность и поучительность ее образов. Но какой же век не был практичен по-своему знанию и вере? Разве при известном воззрении не вполне 375
Α. Α. ПОТЕБНЯ
практично отвращаться от мира и умертвлять плоть ради благ будущей жизни? И как никакой век не проповедовал искусства для искусства, разумея под этим, что искусство, не расширяя знания и не возвышая чувства, не принося осязательной пользы, должно производить только мимо летные, бесследные результаты, так и в наш век «искус ство для искусства»—сбивчивое выражение требования художественности, способности образа действовать, произ водить практические последствия. Мы, которые, как доказано, вовсе не враги фантастич ности, если она нам по плечу, действительно находим из вестные романы устарелыми вовсе не потому, что они фантастичны, а потому, что они поэтически невероятны. Все, что суживает круг наблюдаемых явлений, делает одностороннее точки зрения, ограничивает средства выра жения, ведет к падению искусства. Падение или отсутст вие письменной поэзии наступает, когда письменность со средоточена в ограниченном классе народа, забывающем, что избранные существуют для среды, из коей избраны судьбою; что интересы рода выше интересов вида и неде лимы. Литература, в частности поэзия, всегда, то есть во времена своего процветания, аристократична в том смыс ле, что создается и движется умами, стоящими выше тол пы; но, говоря образом, знакомым русской поэзии, пророк остается пророком лишь до тех пор, пока проникнут своим призванием «глаголом жечь сердца людей», то есть людей без ограничения видом. Это предполагает в выс шем уме стремление к массе, любовь к ней, ибо невоз можно ни любить, ни делать добро тем, кого презираешь. Говорить уму и сердцу людей можно, лишь зная то, что они знают, и кое-что сверх того, и лишь на их языке. Отчужденность литературного класса общества, огра ниченность круга наблюдаемых явлений, односторонность точек зрения и бедность средств выражения, в частности языка, и результат всего этого — слабость или отсутствие поэзии — находятся в такой зависимости, что от одного из этих моментов можно заключать ко всем прочим. В Европе, насколько известно, времена литературного коснения или падения поэзии, с одной, и процветания, с другой стороны, находятся в зависимости от отношения пишущих к традиции (преданию, образцам). 376
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
Бывают условия, порождающие в верхних слоях пре зрение к окружающей действительности и устремляющие надежды лишь к восстановлению прошедшего или пост роению будущего. При этом прошедшее усвояется одно сторонне. Изучение прошедшего не окрыляет мысли, а опешивает ее. В словесности (рассматривая часть вместо целого) прежние средства кажутся прекрасными не отно сительно своего содержания, а безусловно. При пользова нии ими является ошибочное заключение — cum hoc ergo propter hoc: это было целесообразно в свое время, стало быть, оно таково и теперь и всегда. Отказавшись от свое го ума, даже умный от природы писатель становится раб ским и глупым подражателем и проделывает историю дурня в известной песне «Задумал дурень на Русь гуляти», поступает по пословице «заставь дурака богу молить ся, он и лоб разобьет». Является умышленное, требующее подчинения от дру гих стремление изображать действительность традицион ными чертами, ей не свойственными, далекими от нее, исключающими огромную долю ее содержания и искажа ющими остальную, ради мнимого ее украшения и возве личения. Это в области выражения дает надутость обра зов, риторичность или, с другой стороны, вредную для мысли отвлеченность и бледность, вообще манерность в значении отличном от стиля — слова, понимаемого преи мущественно в хорошем смысле. Язык стремится при этом стать мертвым, и чем он мертвеннее, тем выше толпы и аристократичнее кажется себе самому пишущий на нем. Этот личный мотив играет важную роль в стремлении бесплодных в поэзии, замкнутых в себе литературных классов, obscurorum virorum, рожденных в реторте, но неспособных светить гомункулов («Фауст» Гёте), к мерт венности литературного языка. Гёте говорит: «Поскольку школьный учитель стремится писать и разговаривать полатински, то он кажется выше и благородней, чем он представляется себе в своей обыденной жизни» (101, т. IV, стр. 161). Это применяется не к одному латинскому языку36, подавившему высокое развитие национальной поэ зии в Италии в XVII веке37, сделавшему то же в Польше, в коей за временем блестящих писателей, пользовавшихся туземным языком, истинных знатоков древности и истин ных патриотов, как Кохановский, Шиманович, Кленович, следует XVII век макаронизма, иезуитства и крайнего раз377
Л. А. ПОТЕБНЯ
вития шляхетской замкнутости, век, решивший политиче скую гибель Польши. То же, в общем, следует сказать и о других языках. Так на Руси односторонность, неполнота, слабость действия просветительного начала сказывается в том, что в письменности с X по XVII столетие включительно нет ни одного стихотворца; кроме «Слова о полку Игореве», ни одного поэтического произведения, достойного этого име ни,— между тем как в нелитературных слоях, по всем ве роятиям, живая струя поэзии не прекращалась. «Отсутствием стихотворства», преобладанием требова ний литературы греческой (византийской) в книжной (рус ской) литературе средних веков объясняется... отсутствие в ней стихотворного отдела...», чем «она так отличается от литератур западных того времени... В Византии не цвело стихотворство, стихотворцев художников не было; не было их между книжниками и там, где господствовало влияние византийской литературы... как на Руси... так у сербов пра вославных и у болгар, между тем как у сербов в приморье Адриатическом расцвело стихотворство уже в XV веке». «Из этого не следует, что у сербов, и у болгар, и у нас не было прежде любви к стихам в народе: песни пелись более чем после... но книжной литературе, организованной по мерке византийской, до них не было дела. С другой сто роны,— между тем как размер русского народного стиха не мог в ней казаться приличным, не мог тем более, чем более отделились язык и слог этого стиха от языка и сло га книжной прозы,— не могли утвердиться в ней-и разме ры стиха, допущенные пиитикой византийской: они были слишком ненародны, слишком дики для смысла русского человека. Как не могла русская литература допустить из народной словесности ничего, что явно противоречило тре бованиям литературы византийской (а силлабические вир ши в польской?—А. Я.), так не могла она допустить и из византийской того, что явно противоречило народному вкусу. До XVI—XVII веков литература русская оставалась без стихотворного отдела. Только с ослаблением византийско го влияния на нашу литературу могло прекратиться в ней отречение от стихотворного лада; только вследствие сбли жения русской литературы с западноевропейской, где го сподствовали размеры стихов, более сходные с нашим на родным... могло возродиться стихотворное направление в 378
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
нашей литературе» (И. Срезневский, Мысли об истории русского языка, Снб., 1850, стр. 93). К XIV веку становится очень заметно, а далее усилива ется разделение письменного языка на язык светских гра мот и язык духовных произведений. Первый не сопротив ляется течению времени, второй старается упорно держать ся старины, изменяя ее лишь по невежеству пишущих, и все более и более мертвеет. Первые изображают действи тельность для удовлетворения практическим потребностям как план или карту, а не как картину; во вторые действи тельность проникает лишь украдкой. Выделившаяся в XIV веке западная и южная письменность до конца XVIII века находится относительно проникновения в нее народ ного языка и годности для поэзии еще в худших условиях, чем севернорусская того же времени. На севере туземный элемент языка при существовании только областных видо изменений все-таки был целен и настолько силен, что про бивался наружу в значительной чистоте и свежести в це лом ряде довольно обширных сочинений мирян, а иногда и духовных лиц. Пришлые стихии церковнославянские с гре ческими успели стать до некоторой степени туземными. На западе и юге русский элемент был двойствен (белорусский, то есть в основе великорусский и малорусский), для собст венной Литвы чужд, по причинам политическим — слаб и податлив. К иноземным стихиям церковнославяно-греческим в нем с самого XIV века и затем чем дальше, тем в большей мере присоединяется язык польский, рабски подчиненный латин ской конструкции и оснащенный лексическими заимствова ниями из латинского и немецкого. Преобладание этих дезорганизирующих примесей в письменном языке становит ся так велико, что нередко он остается русским лишь по письменам, лишь ради мнимого соблюдения закона, назы вавшего официальный язык Литовского княжества рус ским. Оторванность этого языка от почвы, непримиримость входящих в него стихий, его неуклюжесть и негодность для поэзии, как она понималась в XVII веке, были так велики, что сами православные иерархи, например Л. Баранович, для стихотворной речи предпочитали язык польский. Таким образом, письменный язык Великой Руси до XVII века включительно заключал в себе несравненно более задатков литературного возрождения, чем язык юго-западной Руси. Поэтому кроме чисто политических причин самое возрож379
Α. Α. П0ТЕБНЯ
дение в Великой Руси наступает столетием раньше и с не измеримо большею силою, чем в южной, и получает обще русское значение. ЦИВИЛИЗАЦИЯ И НАРОДНАЯ ПОЭЗИЯ Литература с самого начала своего су ществования — фрагментарна, она хранит памятники человеческого духа только в той мере, в какой они были запечатлены письменами и в какой эти письмена сохра нились. (101, т. IV, стр. 147)
Положение, что цивилизация и народная поэзия проти воположны и несовместимы,— ошибочно. Разве те формы жизни, о которых свидетельствуют устные поэтические про изведения, как шестая и следующие песни «Одиссеи» (Навсикая и проч.), не цивилизация? Вернее, что господство письменности несовместимо с господством устного преда ния, с той оговоркою, что письменность мертва, что она никогда не была и не могла быть полным отражением жизни и что, стало быть, пользование ею возможно лишь настолько, насколько она оживляется и дополняется устным преданием. Таким образом, противоположность письменности и вы текающего из нее способа изменения поэтического образа и устной поэзии не безусловна. Письменность, литературное предание может питать устную поэзию38. Смена устного предания письменностью есть ряд разнообразных и длин ных процессов; при наблюдении отдельных случаев и их моментов нужно спрашивать, насколько первое вытеснено вторым и заменено им. Нередко эти вопросы смешивают ся, так что выходит, что вытеснение есть вместе и замена в смысле вознаграждения. Бывает пора, когда судно, влекомое ветром или тече нием реки, несет седоков всех вместе; наступает другая, когда это судно может двигаться вперед только завозом: несколько человек сходит с него в лодку и завозят вперед якорь, к нему притягивается судно. Всегда ли их силы соразмерны тяжести судна? Так, говорят, в народной жизни настает пора, когда «общее, безличное творчество» (как в языке) уже недоста точно; мы требуем индивидуальности, потому что теперь 380
И З ЗАПИСОК П О ТЕОРИИ
СЛОВЕСНОСТИ
она усвоила себе лучшее из народного духа, и самый этот дух стоит на такой высоте, что дальнейшие его успехи вы текают уже не из него самого (в его цельности) «непосред ственно, а при посредстве индивидуальных усилий. В не культурное время это было иначе, и народная поэзия долж на приходить в упадок, как скоро общий дух (Gesammtgeist) достиг такой степени развития, такого богатства, что проявляться в большей силе он может лишь индивидуаль но. Тогда люди более сильные и благородные духом и вме сте с тем высшие классы общества отстраняются от народ ного творчества (Volksdichtung), последнее опускается до простонародности (пошлости, грубости, Gemeinheit), стано вится базарным (wird Bänkelsängerei); но зато возникает искусственная поэзия. Конечно, одновременное процвета ние искусственной и народной поэзии весьма возможно, но лишь при условии, что народ разделится таким образом, что и на пользу народной поэзии останется в действии мно го благородных сил» (131, стр. 10). Подобные мысли высказывались и в более конкретном и интересном виде раньше и у нас (см.: 47, т. 1, стр. 180— 182): «Отчего Гладкий... не воспет нашими слепцами так, как Палий?.. Мне скажут, что этому причиной общий упа док малорусского народного творчества, происходящий вследствие обобщения национальностей, или что причиною этому отсутствие старосветской централизации Малорос сии. Но то и другое будет справедливо только отчасти, и не в приложении к вопросу о слепцах. Я прибавлю третью причину, может быть, сильнее обеих первых, именно: что дух народный ослабел в массе населения, которая управ лялась инстинктивным стремлением темной для нее исто рической цели, и возродился в просвещенном, небольшом слое общества, ближайшем к народу по своей любви к нему и сознательно продолжающем его духовную жизнь в новых формах цивилизации. Лирические, эпические и дра матические произведения этого слоя общества, на каком бы языке они ни были написаны, суть продолжения первых творений малороссийского поэтического гения и никаким образом не должны быть от них отделяемы. Мы все... ведем свое происхождение от своих рапсодистов, как греческие писатели образованного века вели его от Гомера и как сам Гомер — от предшествовавших ему очевидцев деяний ста рой Греции... ...Великие явления в историях литератур не повторяют381
Α. Α. ПОТЕБНЯ
ся в точной параллели между собою, но по одинаковости натуры общего гения человеческого они более или менее имеют между собою общее; и потому наши песни, сложен ные народом, послужат, если не послужили уже отчасти, к воссозданию верного образа прошедшего в произведе ниях, соответствующих требованиям вкуса нового цивили зованного общества. Мы и народ — одно и то же по нрав ственному развитию малороссийского населения; но толь ко он с его изустною поэзиею представляет в духовной жиз ни первый период образования, а мы—начало нового, выеиіего периода»... «Наша литература построена прямо на началах его изустной словесности», но... «приняла в себя новые начала жизни». «Мы, следовательно, только много стороннее своих предшественников, украинских бардов, но они не лишили нас наследства по себе ни в каком отно шении. Каким же после этого образом современные нам слепцы, не принадлежа к развивающейся (преимущест венно перед прочими) части малороссийского населения, а составляя только его отребье, могут творить новые думы, в уровень с понятиями и требованиями идущих вперед представителей своей национальности?» Приведя это место, Пыпин (70, стр. 788) замечает: «Мысли в общем справедливые, хотя можно бы сказать их проще. Дело в том, что народная поэзия вообще исче зает, становится невозможной, когда жизнь становится бо лее сложной — не только с распространением цивилизации, но с укреплением государственного быта; когда народная масса за действием нового механизма национальной жизни теряет возможность отождествляться с нею (как бывало во времена более патриархальные) или даже следить за ее явлениями, народ может слагать эпос лишь о том, в чем он участвует своей массой, что по своей простоте не выхо дит из пределов его понимания, а сложная государствен ная жизнь, как и сложные явления цивилизации, стано вятся недоступны этому пониманию». Да, это так: народ не может воспевать Венского кон гресса или административных и судебных преобразований такого-то царствования; но неужели любовь или печаль и радость стали по нынешним цивилизованным временам так сложны, что воспевающая их народная поэзия стала вообще невозможной? Пусть народ не может создать ор кестровой симфонии или оперы; но почему же существо вание оперы, в которую мужик не ходит, должно произво382
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ
СЛОВЕСНОСТИ
дить то, что он, если это правда, забывает и заменяет худ шими свои простые напевы? Далее Пыпин прилагает свою апробацию и к следую щим мыслям Кулиша. «Кулиш,— говорит он,— справедливо восстает против превратного представления цивилизации как чего-то враждебного истинно народным началам: «Ци вилизация разделила наше общество на две части... и слеп цы остались за пределами нашего круга. Но она не в силах была расторгнуть внутреннюю связь цивилизованного чело века с остатками прежнего общества, и потому народная поэзия возродилась в новом малорусском мире со всеми признаками своего происхождения от поэзии старого мира. Против цивилизации восстают любители старины, как про тив смертоносного начала в народной жизни. Но это — только вопли, без которых не совершается в народе ни один переворот. Истинно философский ум стоит выше со жалений о том, что старое исчезает, уступая место новому, и успокаивает себя убеждением, что всякий переворот об наруживает движение жизни, а жизнь, двигаясь вперед, непременно создаст для себя новые и новые формы». Что выйдет из малороссийского цивилизованного об щества... мы не знаем, но не можем потерять веры... что эта сумятица понятий скрывает верный ход к высшему, ду ховному развитию. Залоги грядущей жизни часто скрыва ются глубоко в народе (разумея под этим словом не одних простолюдинов). История уже много раз нас изумляла об наружением новой жизненной силы под омертвелыми ос татками прошедшего... и слишком бурными массами новых, еще безобразных явлений... (см.: 47, т. 1, стр. 182—183). Итак, начавши с науки, мы договорились до веры. На реке Удах, на песке, когда-то был общественный лес, стоял и шумел, давая тень и убежище зверю и птице, укрывая землю листом. Его срубили, частью сожгли, частью продали и деньги отнесли для высших целей циви лизации в кабак и казначейство. Долго еще торчали пни и задерживали на месте тонкий слой лиственного перегноя; но пни выкорчевали, скот истолок землю в пыль, ветер разнес ее, дожди смыли в реку, и теперь там голый песок; не растет ни чабрец, ни полынь, и скот не забродит... Ис тинно философский ум должен стоять выше сожалений о шуме и тенистой зелени, успокаивая себя тем, что вещест во не гибнет, но преобразовывается все в новые и новые формы и что хотя у мужиков нет леса, а у скотины — паст383
Α. Α. ПОТЕБНЯ
бища, но где-нибудь около Таганрога мелеет от наносов море, и, когда оно совсем обмелеет, там, быть может, вы растет лес лучше прежнего. Вера в совершенствование этого мира, лучшего из ми ров, потому что он один только нам сколько-нибудь изве стен, поддерживаемая научными соображениями о возник новении высших форм органической жизни, нужная для ус покоения духа, не обязывает закрывать глаза на колебания уровня жизни; и тот философский ум, который не будет жалеть о лесе на Удах, будет ум, который под лесом, ви дит, а под носом не видит. Что было, то было, и не слу читься не могло при данных условиях; но вопрос в том, точно ли эти условия всеобщи и неизменны. С этой точки зрения всеобщие утверждения в рассуждениях, подобных приведенным, превращаются в ряд вопросов. Всегда ли высшие Классы, являющиеся носителями ин дивидуального развития, усваивают себе все лучшее из народного духа? Всегда ли они вмещают в себе все более сильное и бла городное духом из народа, так что можно сказать, что дух народный, ослабев в бессознательно жившей массе, всегда возрождается и находит продолжение своей деятельности в высших классах? Все ли равно для породы, на каком бы языке ни про должалась избранными ее деятельность? Всегда ли мы и народ одно и то же, с тою разницею, что мы многостороннее и совершеннее его? Всегда ли отношение личного творчества к безличному таково, как в Древней Греции? И может ли, например, но вая Греция считаться достойным продолжением древней, высшей формой существования этой последней? Всегда ли искусственная поэзия является как возмеще ние безыскусственной и вознаграждение за ее падение, да и всегда ли в высших классах появляется какая бы то ни было искуственная, то есть личная, поэзия? На это мы ответим словами Буслаева, которого нельзя обвинить ни в незнании, ни в отсутствии любви к русской словесности. Буслаев говорит: «Сочувствия к народности ( = к массе.— А. Я.), коренившейся в язычестве, не было и не могло быть между грамотными людьми Древней Ру си. Языческая словесность и христианская литература шли у нас двумя совершенно различными путями. Столкнове ние между тою и другою оказывалось только в том, что 384
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
люди лучшие, просвещенные христианством, обличали не вежество в языческих верованиях и обрядах, в невоздерж ности и в нечистоте семейной жизни... Петь песни, расска зывать сказки и басни почиталось делом языческим, за бавою дьявольскою. В известном «Слове Христолюбца...» к бесовским играм, которых не подобает христианам иг рать, причисляются: плясание, гудьба, то есть музыка, пес ни бесовские, по словам Паисиева сборника XIV века, песни мирские, то есть народные песни вообще... Итак, все игры и забавы, все задушевные убеждения, связанные тесными узами с темною мифическою стариной, всякий досуг простого народа, когда фантазия и чувство просят себе выражения в песне и пляске,— одним словом, всякое веселье его казалось лучшим (?—А. П.) людям той эпохи делом предосудительным, наваждением дьявольским» (9, т. II, стр. 68—69)39. Весьма существенно то, что, по словам Кулиша, воз рождение духа народного в деятельности небольшого верх него слоя зависит от близости этого слоя к массе и любви к ней. Но всегда ли отношение продолжателей к массе любовно, и какова эта любовь? Она может быть различна. Одиссей: Я же скажу, что великая нашему сердцу утеха Видеть, как целой страной обладает веселье; как всюду Сладко пируют в домах, песнопевцам внимая, как гости Рядом по чину сидят за столами, и хлебом и мясом Пышно покрытыми; как из кратер животворный напиток Льет виночерпий и в кубках его опененных разносит. Думаю я, что для сердца ничто быть утешней не может. (22, IX, 5)
Это τέλος = конец, цель, идеал Одиссея, языческого ге роя. Есть и такая (любовь), о которой говорит малорус ская песня: «Мій батенько мене любить, то він мене з свь та згубить». Есть и такая любовь, предмет которой не ближний, а наша честь, наш идеал, и которая есть не лю бовь, а себялюбие. Такое чувство может только уничто жать действительность, а не преобразовывать ее в высшие формы и если не всегда действует лишь разрушительно, то лишь потому, что не всегда встречается в беспримесном виде. Если нравственность есть то, что расширяет и укрепляет связи между людьми, то такое чувство безнравственно, хо тя бы и говорилось, что носители его, проникнутые высши ми идеалами, совершают гражданский или религиозный 13-6409
385
Α. Α. ПОТЕБНЯ
подвиг. К этим носителям, оправдывают ли они себя свои ми гражданскими идеалами или представлениями об отно шении этой жизни к загробной, можно применить стихи Полонского «Поэту-гражданину»: Нет правды без любви к природе40, Любви к природе41 нет без чувства красоты, К Познанью нет пути нам без пути к свободе, Труда — без творческой мечты.
Где нет любви, невозможной без чувства красоты, там нет свободы и творчества, то есть преобразования низших форм мысли и жизни в высшие. Оправдания этого радика лизма и отрицания действительной жизни, этого, употреб ляя термин нашего времени, «разрушения эстетики», едва ли основательны: «Нельзя не отдать некоторой справедли вости обличителям, потому что своего веселья, своего поэ тического досуга, как свидетельствуют наши древние пи сатели, народ не умел, в их глазах, облагородить идеями новой религии, не умел искупить своих языческих забав ревностью к тому высокому учению, которое проповедова лось избранными умами тогдашней эпохи» (9, т. II, стр.69). Откуда в народе могло явиться побуждение оправдывать существование своего нравственного облика перед обличи телями? Последние являлись в роли преобразователей. Они и должны были возвысить существовавшее до новых идей, различить, что в прежнем было согласно с новыми идеями, а что нет. Вместо этого они, с одинаковым отри цанием отнесясь ко всему и тем осудив свою деятельность на бесплодие, умели только повторять жалобы на пристра стие народа к плясцам и гудцам и равнодушие его к церк ви. Они не только жаловались — они действовали для вод ворения мрака, печали и пустоты своих идеалов на месте жизни, и успели в этом, так как были силою организован ною, союзною с государством. Противодействие народа явилось бы, да и являлось, противодействием государству. Но, может быть, христианство и не нашло на русской почве никакой словесности? На это — Буслаев: «...незави симо от письменности», судя по некоторым данным, «дейст вительно существовала словесность народная, в песнях, сказках, пословицах, мифических сказаниях и в целом ряде народных произведений, состоявших в связи с мифическими обрядами. Даже в конце XII века простой народ... в самых коренных основах своей жизни, в быте семейном, держался дохристианской старины. В «Церковном правиле» митропо386
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ «•^^fc—=
===ssam
лита Иоанна, между прочим, говорится, что простой народ в его время играл свадьбы по языческим преданиям с плясанием и гудением, полагая, что церковное венчание нуж но только боярам и князьям» (9, т. II, стр. 67). И не одни свадьбы. По свидетельству одного слова в Паисиевом сбор нике, были и другие игрища, позорища, «сборища идоль ские», которые, несмотря на то, что на этих позорищах не было «ни покрова, ни затишья», привлекали людей на столько, что церкви стояли пусты (9, т. II, стр. 69—70). Были языческие годовые праздники. Весь круг домашней и хозяйственной жизни сопровождался песнями. Косвенно об этом свидетельствует нынешняя народная поэзия, ибо, как бы ни было велико влияние на нее христианства, «до сих пор, сколько знаю, никто еще не решался утверждать, что оно внушило любовь к пению, то есть столько же и да же больше к поэзии, чем к музыке; что оно выучило воз водить к идеалам действительные житейские отношения, ве личать князя с княгинею (молодых), поезжан, участников игрищ, отца и мать семейства, сына, дочь, как в колядках. Пусть Боян «Слова о полку Игореве» есть миф, пусть Го мер будет миф; но такие мифы не могут создаваться без соответствующей действительности, как невозможен миф о солнечной колеснице у людей, не знающих колесницы. Итак, «Слово о полку Игореве» свидетельствует, что были героические песни, величавшие подвиги отдельных лиц (Ян Усмошвец). Были ли песни, величавшие богов? Были ли человеко образные боги, которых можно было величать песнями? Старинная письменность до пятидесятых годов включитель но в этом не сомневалась, хотя сохранила об этом очень мало сведений. В ближайшее к нам время из противодей ствия увлечениям «наших мифологов» (которых, если ра зуметь более-менее самостоятельные исследования, было, может быть, в сотни раз менее, чем в Германии) стали го ворить о неразвитости славянской мифологии. Если бы под этим разумелось только то, что сказания о богах не были увековечены письменностью и служение им не породило, как в Греции, пластики и архитектуры, то спор был бы невозможен. Но говорится нечто другое. Буслаев здесь умерен, хотя не вполне ясен: «Славян ский мифологический эпос не успел создать полных округ ленных типов божеств, подобно эпосу греческому, сканди навскому или финскому». Хотя он находится «в родствен13*
387
Α. Α. ПОТЕБНЯ
ной связи с мифологической стариною», без чего «невоз можно было бы процветание такого благоуханного народ ного эпоса», как русский, сербский и болгарский. «Славян ский эпос и доселе живет... верою в целый ряд мифических существ... мелких, немногозначительных: это не крупные величавые личности греческого Зевса, финского Вейнемейнена, скандинавского Тора или Одина с определенным нравственным характером, развитым во множестве подви гов и похождений, но ряд существ несамостоятельного, неотдельного бытия: это целые толпы вил, русалок, дивов, полудниц и т. п. Как существа стихийные, все эти мифо логические лица могли предшествовать образованию нрав ственных, определительных характеров в типах божеств; но могли они быть и остатком, который сохранился в па мяти народа от этих человекообразных идеалов. Таким об разом, господство вил, дивов, русалок в народном эпосе может означать не то, чтобы в верованиях народа не успе ли еще сложиться более крупные мифологические лично сти, но — что эти личности не получили более определен ных форм в поэзии эпической и потому со временем забы лись, оставив по себе своих спутников, эту, так сказать, собирательную мелочь народной мифологии». «Итак, главный характер славянского эпоса — героиче ский или юнацкий». Сложившись в мифическую эпоху, этот эпос «проникнут... верованием в... связь героев с ми ром сверхъестественным» (9, т. II, стр. 6—7). Казалось бы, что здесь — признание мифологического основания народ ной поэзии. Но а) вилы — южнославянские, о дивах ничего неизвестно (Див кличет, Марья Дивовна — сестра Влади мира), русалки, может быть, в значительной степени хри стианского образования; б) если крупные божества не по лучили форм в эпической (или лирической?) поэзии, то они и вовсе не сложились, потому что где же они могли бы сложиться, кроме поэзии. Вне поэзии нет сферы, где могут создаваться мифы. Можем ли себе представить эпос без лиц (за исключением позднейшей описательной и ди дактической поэзии)? Если нет, то эпоса, воспевшего сти хийные массовые божества, не было. Стало быть, вообще мифического славянского эпоса, с точки зрения Буслаева, не было. Веселовский: «...не всегда старые боги сохранялись в памяти средневекового христианина, прикрываясь только именами новых святых... Образы и верования средневеко388
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
вого Олимпа могли слагаться» прямо из непонимания еван гельских рассказов, легенд и т. п. «Такого рода создание ничуть не предполагает, что на почве, где оно произошло, было предварительное сильное развитие мифологии. Ни чего такого могло и не быть, то есть мифологии, развив шейся до олицетворения божеств, до признания между ни ми человеческих отношений, типов и т. п.; достаточно бы ло особого склада мысли, никогда не отвлекавшейся от конкретных форм жизни и всякую абстракцию низводившей до их уровня. Если в такую умственную среду попа дает остов какого-нибудь нравоучительного аполога, ле генда, полная самых аскетических порывов, они выйдут из нее сагой, сказкой, мифом; не разглядев их генезиса, мы легко можем признать их за таковые. Таким процессом скотий бог Волос мог так же естественно выработаться из святого Власия, покровителя животных, как, по принятому мнению, святой Власий подставиться на место коренного языческого Волоса. Я не доказываю первого, но позволю себе пожалеть, что с указанной мною точки зрения исто рия средневекового двоеверия слишком мало изучена» (13, XIII—XIV). Хотя здесь не утверждается, что так именно было на Руси, но, судя по совокупности исследований Веселовского, можно думать, что он склонен принимать это предполо жение за действительность. Согласно с этим состояние мысли русских и других сла вян до усвоения и преобразования ими заимствованных христианских мотивов характеризовалось тем, что они ни где до того времени не отвлекались от конкретных форм жизни, что они до той поры не создавали олицетворений божеств. Что до первого, то древнейшие переводы Священного писания застают уже язык славянский (от которого рус ский не мог многим отличаться) весьма развитым и спо собным к отвлечениям. Если приписать это влиянию хри стианства, на четыре-пять столетий предшествующему Кириллу и Мефодию (см.: 12), то тем самым отодвигается настолько же время, когда в языке олицетворения божеств (если они были) были явственны. Что до второго, то а) для олицетворения божеств не требуется высокого развития. Такое олицетворение бес спорно приписывается разным народам земного шара, сто ящим гораздо ниже славян. Если славяне не успели развить 389
Α. Α. П0ТЕБНЯ
этих олицетворений (Буслаев), а не забыли их, то они составляют редкое и необъяснимое исключение. б) Ученые, как Макс Мюллер, думают, что специально греческому мифологическому периоду предшествовал пе риод до разделения арийского племени, в котором сущест вовали уже личные божества: Djayc= Ze6;, Варуна = = Ουρανός, Ушас=='Ήως, CapaHJy = Έρινύς и некоторые другие (118, стр. 163 и проч.). Было бы странно думать, что славяне составляют исключение из арийских племен, что они не успели образовать личных божеств, тогда как другие сродные племена имели их уже в незапамятную ста рину, до прихода в Европу. Вероятнее думать, частью, что славяне имели эти олицетворения, но забыли их (сра вни литовское dëws и славянское бог); частью же, что следы доисторической старины еще скрываются в народ ных верованиях и языке, но остаются неизвестны ученым: кто прилагал к славянской мифологии то знание и умение, какие прилагались к мифологии индийской, иранской, гре ческой, латинской и германской? в) Если бы оказалось, что следов личных божеств точ но нет, то и в таком случае заключение отсюда к тому, что личные божества не успели развиться, было бы оши бочно: где следы греческого Олимпа у новых греков42? Итак, более вероятно, что и у славян были личные бо жества, поэтические сказания об них, мифологический эпос, но все это забыто. Почему? Вследствие глубокого разъединения грамотных и неграмотных классов и невни мания или отвращения первых к последним; вследствие отсутствия той любви, которая одна делает возможным творческое взаимодействие высших и низших, новых и ста рых течений мысли. Сверху — радикализм, узость понима ния, незнание, сухость сердечная. (Кто любит и знает, тот не может быть радикалом.) Везде ли так было? «Справедливость требует заметить, что и на Западе, со времен св. Бонифация (умер в 755 г.— А. П.) постоянно встречаем в постановлениях соборных и в правилах запрещение духовным и светским петь народные песни... Однако доисторическая народная поэзия тем не ме нее состояла в такой живой связи с просвещением немецких племен, основанным на началах христианских, что собрани ем древнейших песен Эдды мы обязаны духовному лицу, современнику нашего первого летописца» (9, т. II, стр. 68). В XII—XIII веках в Германии— Нибелунги, Гудруна. 390
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
Следствие одностороннего, исключительно религиозноаскетического направления старинной русской словесно сти— ее скудость, неэстетичность. Так называемое «разру шение эстетики» нашего времени есть явление совершенно ничтожное в сравнении с тем, которое совершалось от при нятия христианства в течение восьми веков. Поразительно отсутствие за все это время стихотворной формы, если не считать виршей Симеона Полоцкого XVII века и т. п. От сутствие прекрасной формы указывает на то, что красота жизни или вовсе не чувствовалась, или навязывалась мысли невольно, бессознательно и враждебно, как бесовское на важдение. («И рече единъ отъ бѣсов, глаголемый Христос: возьмѣте сопѣли, бубны и гусли, и ударяйте, ать ны Исаій спляшеть») (48, стр. 187). «В Германии блистательное развитие духовной песни пошло от так называемых Кирелейсов... почему и самая песня называется leise» (9, т. II, стр. 75); у нас, хотя в XII—XIII веках народ или дружина пели «Кирие Элейсон» (9, т. II, стр. 76), однако никакого развития не последова ло. «Только при развитии светской литературы, в которой выражаются нравственные и умственные потребности не одного... круга писателей духовных, но целого народа, воз можно повсеместное распространение,., идей христианства... Светская литература и вообще искусство, вначале враж дебные религии, становятся наконец ее служителями». Но для этого нужно, чтобы они не были уничтожены; где они уничтожены, там они и не служили. «Высокорелигиозные поэмы и мистерии древней и средневековой литературы на Западе возможны были только потому, что христианские идеи привились к литературе чисто народной. Высочайшие произведения архитектуры и живописи на Западе в XIII, XIV, XV веках, свидетельствуя о... сочувствии народа к идеям христианским, вместе... служат выражением худо жественного настроения, которое... чуждо было у нас и младенчествовавшему народу, с одной стороны, и строго му пуризму грамотных людей — с другой» (9, т. II, стр. 71). «Отсутствию художественной литературной деятельно сти соответствует в Древней Руси недостаток деятельности артистической вообще» (9, т. II, стр. 71). Строители хра мов были византийцы, немцы, итальянцы. Светская жи вопись отсутствовала. Об эстетическом достоинстве иконо391
Α. Α. ПОТЕБНЯ
писания нечего и упоминать. «Копирование с чужих рисун ков до того господствовало между древнерусскими живо писцами, что самое понятие о сочинении, о художествен ном воспроизведении они выражали словами перевод, и переводить значило для них сочинять» (9, т. II, стр. 72). Естественная смерть, то есть перерождение народной поэзии,— явление необычное, редкое. Мы большею частью видим смерть насильственную. При измененных условиях в новое время мы видим повторение перерыва в предании. С новой народной поэзией (в Малороссии с XVI по XVII век) повторяется то же, что было с древней. Наблюдатели единогласно говорят о вытеснении в неграмотном народе старого хорошего новым дурным, о замене высших музы кальных и поэтических форм низшими. В высшем слое тоже нельзя говорить о перерождении народной поэзии в высшие формы. Разница с Древней Русью та, что в XIX веке сделаны некоторые коллекции. Сравнение с ботаническими или зоологическими коллекция ми показывает, что собрания произведений народной поэ зии уступают естественноисторическим в систематичности. Сохранен большею частью только изуродованный труп песни: искусство и знание не придало ему даже вида жиз ни. Тем менее может быть речь о литературе на народных основах. От народа взято очень мало. Для народа сделано мало. К случаям в народной жизни, сходным с насильствен ною смертью в индивидуальной, могут очень легко отно ситься с так называемой объективностью, которая, в сущ ности, не есть более широкое знание, а лишь более полное равнодушие. «Всякие подобные исторические связи, влия ние одного национального элемента на другой, преоблада ние одного и подчиненность другого составляют всегда яв ление двустороннее: один элемент берет верх, потому что уступает другой, и если результат оказывается тяжелым и бедственным для элемента подчиняемого, то вина такого результата падает также и на этот последний, на его соб ственную слабость, недостаточное развитие его сил, и ссыл ки на «коварство», «насилие» и проч. почти всегда свиде тельствуют о нежелании понять исторический факт с общих его сторон» (70, стр. 729). Черепица провалила череп, ко торый сам виноват, потому что мягче черепицы. Прошед шее невозвратимо; но сердечное отношение к нему дает урок для будущего «не убий». 392
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
ПОЭЗИЯ УСТНАЯ И ПИСЬМЕННАЯ
Народная поэзия. Исходя от ближайших к нам явлений, мы под народной поэзией разумеем прежде всего поэзию низших слоев современного общества, слоев, почти не знаю щих письменности, школы, науки. В этом смысле народная поэзия, как заключающая в себе меньшую долю созна тельности, безыскусственна. Она не совсем правильно про тивополагается не поэзии только высших, письменных уче ных слоев, но всей словесной продуктивности этих слоев, то есть как поэзии, так и прозе. Народная поэзия и лите ратура служат представителями двух различных состояний человеческой мысли, которые относятся друг к другу как степени предшествующая и последующая. Было время, когда литературы не было. Тогда, как обыкновенно говорится, народная поэзия господствовала (точнее: тогда она была наиболее видным продуктом че ловеческой мысли) исключительно. Деления слоев на высшие, более культурные, и низшие не было. Поэтому под народной поэзией мы разумеем поэзию всего народа до его разделения на классы, заметно различ ные по степени культуры. Так как переход от такого состоя ния цельности народа к его культурной раздробленности по общему закону природы и человеческой жизни может произойти лишь исподволь, то мы должны наперед быть готовы к тому, что охарактеризовать состояния мысли, со ответствующие народной поэзии и литературе, можно будет лишь приблизительно. В известных произведениях народ ной, то есть устной и безличной, поэзии мы должны быть готовы встретить подготовку литературных явлений; наобо рот, первоначальные продукты литературы должны во мно гом напомнить настроение мысли, свойственное народной поэзии. Резким признаком остается только то, что заклю чается в самом слове «литература», именно то, что литера турное произведение при самом возникновении своем пред полагает письменность. Положение: «поэтический образ неподвижен относитель но к изменчивости содержания» выдерживает всяческую поверку. Само собою, относительная неподвижность есть относительная изменчивость. В способе изменения образа состоит разница между устною и письменною поэзией. 393
Α. Α. П0ТЕБНЯ
Давно замечено, что в Европе падение народной поэзии, то есть искажение и забвение ее прежних произведений и отсутствие новых, идет от запада к востоку. Не все роды народной поэзии вымирают равномерно. Вероятно, нет в Европе народа, в коем не сохранилось бы, с одной сторо ны, остатков или более поздних продуктов лирической на родной песни, преимущественно женской, с содержанием более-менее подчиненных музыке, с другой — остатков ми фического эпоса в виде сказки, поверья, предрассудка. Между тем эпос, еще в средние века живший в Германии и Франции, ныне сохраняется лишь у финнов, мифические песни коих собраны и соединены в некоторую целость финским ученым Лёнротом уже в тридцатых годах нашего века, и у восточных славян. В Приднепровье дума, вероят но весьма поздняя форма исторического и нравоучитель ного эпоса, очевидно вымирает. В глухих местностях се верной России народ еще пробавляется остатками старин ного полуисторического эпоса, не прибавляя к нему ничего существенного. На Балканском полуострове болгары луч шим, что у них сохранилось в эпическом роде, обязаны соседству с сербами, которые сами здесь не представляют единства. Лишь в Боснии, Герцоговине, Черногории и го ристых частях княжества Сербии живет еще полною жиз нью мужеская эпическая песня, рецитируемая под звуки однострунной скрипки (гуслей — на них играют смычком, гудало). Здесь до последнего времени в редком доме не было этого инструмента. Почти все мужчины и многие жен щины умели владеть им. Между тем в Среме, Бачке, Банате гусли стали исключительно слепецким инструментом, юнацкие песни поются под них только слепцами, да и те предпочитают просить под гусли милостыню. Где общена родные гусли, там и способность воспроизведения «юнац ких песен» и создания их велика. Караджич знавал таких, которые помнили до сотни песен, в несколько сот стихов каждая. Важные в историческом смысле события до по следнего времени порождали новые песни, не отличающие ся от старых по стилю и красоте. Весьма вероятно, что не которые из этих песен, записанные Вуком, сочинены теми, от коих были записаны. В этих местностях встречаем в наибольшей чистоте ус ловия жизни, существовавшие некогда везде, где процвета ло народное творчество. Эти условия приблизительно та ковы. 394
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
Масса народа нерасчленена43 влиянием письменности, школы и науки, условливающих возможность сосредото ченного, неравномерного и одностороннего развития лич ностей. Затем — свобода, то есть не столько полное отсут ствие угнетения, сколько гнет, не усовершенствованный средствами цивилизации, грубый, действующий больше из дали, не разлагающий семейной и общественной жизни, притом равномерный, возбуждающий энергию сопротивле ния; равномерное распределения достатка, всеобщая бед ность (сравнительно со странами более цивилизованными), не производящая, однако, вырождения породы; равномер ное по качеству и количеству распределение труда и та лантов. Когда при более сложных состояниях общества письменность дает перевес грамотным классам над без грамотными, богатство, умственный труд, созерцательность, а нередко и бездельная жизнь сосредоточиваются в одних слоях, а механический труд в других, низших, то все более наклонное к умственному труду, более талантливое и энер гическое частью выходит из низших слоев и ослабляет их своим выходом, частью насильственно подавляется и ли шается энергии; происходит различение между urbanum и rusticum, paganum, между большим городом и провинцией, деревней, между цивилизованными классами и грубою чер нью, несовместимое со всенародным поэтическим творчест вом. Где есть это творчество, там нет образованных и бо гатых, высоко стоящих над массой, но нет и черни; разви тие каждой особи разностороннее, гармоничнее, а так как большее нарушение равновесия вызывает больше движе ния, то и состояние народа там устойчивее, движение его в смысле прогресса или регресса медленнее и равномернее, Лишь продолжительное преемственное пользование письменностью и ее усовершенствованиями дает личной мысли заметную степень самоуверенности, свойственное на шему времени отношение к прошедшему. Быть может, ни когда человек не сознавал так ясно, как теперь, своей за висимости от прошедшего и не считал столь важным его изучение. Но это есть не вера в авторитет как образец для подражания, сознательное или бессознательное признание его важности как исходной точки для дальнейшего движе ния мысли. История есть vitae magistra * не потому, что прямо учит, как быть в данном случае (такого случая в * Наставница жизни (латин.).
395
Α. Α. ПОТЕБНЯ
ней не было), а потому, что избавляет от напрасной траты сил, указывая на пройденные пути, по которым ходить уже нельзя. Всеобщее господство известного мнения является доказательством не его безусловной истины, а того, что оно уже созрело и готово измениться под напором личной мысли, на нем основанной. Безусловность и необходимость истины, например «все люди смертны», есть лишь способ ность мышления из ряда произвольно взятых мыслей из влекать общие признаки. Наоборот, чем ближе к полному отсутствию письменно сти и науки, сложившейся раздельными личными усилия ми, тем робче личная мысль жмется к авторитету и тем больше наклонность жить по пошлине (как повелось, похорошему, в отличие от более позднего смысла слова пош лый). «Что говорят все, то истинно, что все делают, то пра вильно», причем самое понятие «все» сводится на околотки и т. д. Что только лично, то ложно и грешно, ибо vox populi — vox Dei*. Лучшим хранителем предания, настраива ющим на свой лад и все общество, является старчество, са мо по себе наклонное видеть зло впереди и счастье в про шедшей юности (пессимизм и ретроспективность мысли) Поэтому чем дальше назад от науки, тем более замечается наклонность к вере в золотой век назади и в возможность возрождения мира лишь чудом. При господстве этих условий и поэзия хотя и перера батывает новые впечатления, но «обращена назад, к про шедшему» (9, т. I, стр. 596). Личное произведение при са мом своем появлении столь подчинено преданию относи тельно размера, напева, способов выражения, начиная от постоянных эпитетов до сложных описаний44, что может быть названо безличным. Сам поэт не находит оснований смотреть на свое произведение как на свое, на произведе ния других того же круга — как на чужие. Разница между созданием и воспроизведеним, между самодеятельностью и страдательностью почти сводится на нет. Слушающий за мечает и запоминает только то, что создано в общем стиле, к усвоению чего он приготовлен; но этот стиль есть общий и в том смысле, что он не исчерпывается мыслью отдельно го лица. Услышанное 'другим при повторении почти неиз бежно изменяется не только по форме, но и по содержанию, ибо и сам первый певец, при жизненности народной поэзии, ·* Глас народа — глас божий (латин.).
396
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
не может повторить песни именно так, как спел первый раз. Таким образом, песщ на протяжении своей жизни является не одним произведением, а рядом вариантов, ко его концы могут быть до неузнаваемости далеки друг от друга, а промежуточные ступени незаметно между собою сливаются. Изменения образа и выражения относятся друг к другу не как варианты рукописи (лучшие — более близ кие к подлиннику и худшие — его искажения;, этого рода разница появляется, лишь когда отлетела жизнь народной песни), а лишь как одновременные и разновременные, а последние — как предшествующие и последующие. Народ ная поэзия, как язык, по выражению В. Гумбольдта, не произведение ( έργον ), а деятельность ( ενέργεια ), не пес ня, а — nomen actîonis, пение (см.: 125, стрг 7). Отсюда видно нередко неизбежное и непоправимое зло того спосо ба закрепления народно-поэтических произведений письмен ностью и издания в свет, при коем нам дается лишь не сколько точек движения, недостаточных для определения промежуточного пути. Для истории и теории народной поэ зии необходимо возможно большее число вариантов, вы хваченных из течения в возможной конкретности и точ ности. Критика народной поэзии не может обойтись без указания лучших из вариантов (см.: 64). Язык, вероятно, навсегда останется первообразом и по добием такого гуртового характера народно-поэтического творчества. Это положение лишь ограничивается, но не отрицается другим: что письмена, особенно звуковые, наиболее совер шенные и свойственные наиболее совершенным языкам, превращая мимолетное объективирование мысли в слове в более постоянное, содействуют обособлению личности и усилению ее влияния на язык. Письмена эти частью с са мого начала, частью по мере усовершенствования в их упо треблении принуждают пишущего разлагать речь на перио ды, предложения, слова, звуки, то есть ведут его к раздель ному пониманию речи. Раз понятое в том же виде созна тельно передается ученику. Сознательный консерватизм в письменном употреблении речи образует привычку, прояв ляющуюся и в разговоре и. отчасти противодействующую стремлению говорящего к сбережению мышечной силы по средством уподоблений, стяжений, сокращений, опущений. В силу этого при других причинах, расчленяющих общест во, возникает различие между письменные й устным язы397
Α. Α. П0ТЕБНЯ
ком гораздо большее, чем то, которое до письменности бы ло между относительно архаичною речью мерной песни, пословицы, заговора и немерным просторечием. К разли чиям грамматическим присоединяются лексические и син таксические. Пишущий, имея перед глазами написанное и говоря для читателя, может более говорящего заботиться о выборе слов, устранении повторений, обобщении частно стей для усиления действий речи45. Так в письменном че ловеке— два течения языка, хотя в лучших случаях и не лишенные взаимодействия, но раздельные. Это раздвоение ведет к наблюдению, сравнению, обобщению явлений язы ка, лишь по степени отличное от строгого языкознания, с особою силою возникавшего каждый раз там, где представ лялась необходимость и удобство для сравнения различных наслоений языка или разных языков, как в древней Индии (толкование Вед), Александрии, Риме, в Европе времени Возрождения и в XIX веке. Влияние письменности сходно с влиянием знакомства с иностранными языками: сознание разницы между способами выражения и выражением ве дет к наблюдению, что элементы мысли могут быть между собою несогласны и мысли в целом — ложны. Знание независимо от своей степени ведет к умышлен ному влиянию на познаваемое. Отсюда мы не без основания относим к известным лицам как известные общие характе ры литературных языков, впрочем, заключая обыкновенно a potiori (язык Ломоносова, Карамзина, Пушкина), так и известные слова и обороты. И тем не менее в целом мы по отношению к языку остаемся на степени безличного твор чества. При всех условиях литературного языка мы чувствуем бессилие отдельной личности по отношению к звуковым изменениям, забвению и созданию грамматических катего рий (а творчество языка и в этом последнем отношении продолжается непрерывно и во всех слоях народа). Но и по отношению к более зависимым от личности сторонам языка, например к выбору, заимствованию слов из старин ных, простонародных, иностранных, к изменению значения, к лексическим новообразованиям, к слогу, общество терпит произвол личности, лишь будучи само в ненормальном со стоянии, как бывает при начале литератур или их возрож дении после долгого перерыва. Так мы ограничиваемся иронической улыбкой, видя, что писатель в простоте души считает полезным и важным сказать «глупь» вместо «глу398
из ЗАПИСОК по ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
пость» или если ему не дают покоя сложные немецкие сло ва и он обогащает русский язык «судоговорением», «зако нопроектом», «чашетрубочкой и чашелистиком»; но не дали бы ходу переводу, понятному только при подстрочном срав нении с подлинником, каковы многие церковнославянские переводы с греческого, бывшие в употреблении (но в ка ком!) целые века46... В организованном обществе с серьез ным отношением к литературе слагается и по отношению к письменному языку общественная совесть, чутье пользы, меры и красоты, равно связывающие писателя и читателя. Мысль должна развиваться, стало быть, и язык должен расти, но незаметно, как трава растет. Все, что останавли вает на самом слове, всякая не только неясность, но за метная необычность его отвлекает внимание от содержа ния. Лишь прозрачность языка дает содержанию возмож ность действовать легко, сильно, художественно. Здесь же причина, почему круг действия литературного языка ог раничен, почему известный язык может оказаться дурным проводником мысли в массы и при невозможности преоб разования должен быть заменен другим. Само собою, что так как этот другой является затем, чтобы устранить зло, связанное с непонятностью первого, то он будет бесцелен, если не примкнет к просторечию массы, а начнет с так называемого обогащения ее языка. Итак, и при господстве письменности нормальный рост языка есть незаметное изменение, подобно изменению об разов в народной поэзии. Противоположность безличного и личного творчества сказывается в характере преемствен ности литературных произведений. Закрепление таких произведений письменностью сразу отодвигает воспроизведение от нового создания, ибо дает возможность точного повторения и тем предохраняет по вторяемое от медленного перерождения бессознательным варьированием. Преемник воспитывается не только итогами мысли пред ков, извлекаемыми из общения с людьми (мыслями, как говорится, носящимися в воздухе, никому в частности не принадлежащими), но и произведениями прежних веков, слагаемыми этих итогов, взятыми порознь, произведения ми современников и предшественников в их особности. Чем богаче прошедшее литературы и обширнее пользова ние им, тем при равенстве прочего разнообразнее могут быть новые произведения. 399
Α. Α. ПОТЕБНЯ
В частности, сказанное применимо к преемственности поэтических образов. В народной поэзии, несмотря на неиз вестное множество промежуточных форм, мы большею ча стью не можем установить разницы между вариантами и новою песнею. И для слушателя личный авторитет певца и авторитет носимого им предания частью неразделимы. Между тем при господстве письменности установляется разница в степени прочности и существенности произведе ний мысли. Все примыкающее к данному произведению, как вари ант, имеет лишь значение перехода к другому дальнейшему и минует незаметно, не оставляя раздельных следов не только в собирательной памяти общества, но и в личной памяти автора. Произведения как отдельного автора, так и школы, связанной преемственностью, даже глазам исто рика, отыскивающего связь явлений, представляются обо собленными, явственно разграниченными ступенями гене алогической лестницы. В этом отношении поучительно на блюдение различия личностей поэтов и их произведений при преемственности образов, например (чтобы остаться в кругу явлений, указанных выше) в следующем: а) Пушкин, «Евгений Онегин», глава VII, строфа I («Гонимы вешними лучами» и проч.— объективное изо бражение весны); строфы III—III — чувства, возбуждае мые весною в поэте, между прочим: Или, не радуясь возврату Погибших осенью листов, Мы помним горькую утрату, Внимая новый шум лесов? Или с природой оживленной Сближаем думою смущенной Мы увяданье прежних лет?..
Сравни Тютчева (81, стр. 137—138) «Весна»: в изображе ние весны (строфы 2—4) вплетены как отрицательные чер ты субъективные элементы: Не о былом вздыхают розы... И страх кончины неизбежной Не свеет с древа ни листа. (81, стр. 137—138)
Применение образа у Тютчева другое: И жизни божески-всемирной Хотя на миг причастен будь. (81, стр. 138) 400
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
Стихи Пушкина: Или мне чуждо наслажденье, И все, что радует, живит, Все, что ликует и блестит, Наводит скуку и томленье На душу мертвую давно, И все ей кажется темно? (66, гл. VII, строфа II)
Сравни со стихами Тютчева (81, стр. 105) «Как птичка раннею зарею»: Как грустно полусонной тенью, С изнеможением в кости, Навстречу солнцу и движенью За новым племенем брести!
б) Пушкин, «Аквилон» (1824): Зачем ты, грозный аквилон, Тростник прибрежный долу клонишь? Недавно дуб над высотой В красе надменной величался. Но ты поднялся, ты взыграл, Ты прошумел грозой и славой — И бурны тучи разогнал, И дуб низвергнул величавый. Пускай же солнца ясный лик Отныне радостью блистает... И тихо зыблется тростник.
( = падение Наполеона; ненужность реакции во второй по ловине царствования Александра I). Сравни Тютчева «Гро за прошла» (81, стр. 76). Образ поставлен так, что дает возможность широкого, заранее неопределимого приме нения. Ближе всего — постоянная мысль автора «о равно душии природы». в) Пушкин, «Подражение Корану»: «И путник усталый на бога роптал» (1824) = Лермонтов «Три пальмы» (1839). г) Пушкин, «Узник» (1822) («Сижу за решеткой в тем нице сырой») = Лермонтов, «Пленный рыцарь» (1841). д) Пушкин, «Отрывки из путешествия Евгения Онеги на»: Иные нужны мне картины: Перед избушкой две рябины... Перед гумном соломы кучи... Теперь мила мне балалайка Да пьяный топот трепака.
=Лермонтов, «Родина», стихи 15 и следующие, и по раз меру явственно отличные от стихов 1—14 того же стихо творения... 401
Α. Α. П0ТЕБНЯ
е) Пушкин, «Пророк» (1826)= Лермонтов, «Пророк» (1841). ж) Пушкин, «Цветок» (1828) («Цветок засохший, безуханный») =Лермонтов, «Ветка Палестины» (1836). ПЕССИМИЗМ И РЕТРОСПЕКТИВНОСТЬ МЫСЛИ
Характерная черта тех слоев народа, для которых на ибольшее практическое значение имеет поверье, обычай и вообще народная поэзия, состоит в глубоком и радикаль ном пессимизме. Этим не исключается светлый, радостный тон отдельных произведений и целых разрядов произведе ний. Молодость, здоровье берут везде свое. Но свойствен ное человеку стремление к лучшему находится в неприми римом противоречии с этим пессимизмом. Примирение об щее, теоретическое здесь и невозможно, а возможны лишь частные сделки с верованием, то есть человек этого образа мыслей может думать: «Я надеюсь устроиться лучше преж него, несмотря на то, что свет идет к худшему». Первобытный радикальный пессимизм не должен быть смешиваем с пессимизмом некоторых учений нашего вре мени. Ныне существует как частное явление вера в вырож дение всех классов общества, в увеличение страданий низ ших слоев человечества, во всеобщее гниение цивилизаций вследствие ненормальности устройства общества. Однако это современное верование сопряжено с другим: что упомя нутая ненормальность есть лишь ошибка человечества и что человечеству предстоит возможность, даже необходи мость, сделав над собой гигантское усилие, разом стрях нуть с себя тысячелетние заблуждения и водворить на зем ле царство правды и добра. Это направление мысли верит в золотой век на земле в будущем, а прошедшее представ ляет в мрачных красках. Как на иллюстрацию того, что такое современный пес симизм и как он в конце концов есть оптимизм, вера в си лу человеческого духа, в себя, в свой кружок, в свой на род, в человечество47, я укажу на характерные признания человека сороковых годов — Белинского, признания, не предназначавшиеся для печати, совершенно искренние и не утратившие своего интереса и для нас. Белинский перешел от априорного, все оправдывающе го взгляда на жизнь к апостериорному осуждению ее яв лений. В этом последнем периоде своего развития он пи402
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
шет: «Скажи Грановскому, что чем больше живу и ду маю, тем больше, кровнее люблю Русь, но начинаю созна вать, что это — с ее сдбстанциональной стороны; но ее оп ределение (то есть акциденция.— А. Я.), ее действитель ность настоящая начинает приводить меня в отчаяние — грязно, мерзко, возмутительно, нечеловечески» (цит. по: 68, декабрь 1874, стр. 498)... «Любовь моя к родному, к русскому стала грустнее: это уже не прекраснодушный эн тузиазм, но страдальческое чувство. Все субстанциональное в нашем народе велико, необъятно, но определение грустно, грязно, подло» (68, декабрь 1874, стр. 593). Но признание величия субстанциональной стороны рус ского народа наперекор свидетельству того, что Белинский называет определением, и действительности, то есть наблю дения и опыта, равносильно признанию credo quia absur dum. То отечество, которое, как ему казалось, любил Бе линский, была субстанция; но субстанция не подлежит на блюдению; поэтому Белинский, указывая на то, что для него и его кружка русское общество не служит почвою, как на одну из причин своей скорби, прямо называет свое отечество призраком: «Человек — великое слово, великое дело, но тогда, когда он француз, немец, англичанин, рус ский. А русские ли мы?.. Нет, общество смотрит на нас, как на болезненные наросты на своем теле; а мы на общество смотрим, как на... (пропущено непечатное выражение.— А. П.)». Общества европейские в большей или меньшей сте пени имеют свои общественные интересы, в которых все члены их могут чувствовать свое родство, свое нравствен ное, разумное единство, чего не находил Белинский в своем обществе. «Мы люди без отечества — нет, хуже, чем без отечества, мы — люди, которых отечество — призрак, к диво ли, что сами мы призраки, что наша дружба, наша любовь, наши стремления, наша деятельность — призрак» (1841) (68, февраль 1875, стр. 614). Это—«содержание без формы, следовательно, не действительность, а призрачность» (68, февраль 1875, стр. 615). Объективно эти мнения совершенно неверны: связь Бе линского и его кружка с обществом была действительна, действительность их не была призрачна, по его собствен ному признанию; но слова Белинского совершенно истин ны как характеристика его настроения, противоречия меж ду сознанною мыслью и чувством, вытекающим из глуби ны бессознательности. 403
Α. Α. ПОТЕБНЯ
«Я не верю моим убеждениям и не способен изменить им. Я смешнее Дон-Кихота: тот по крайней мере от души верил, что он рыцарь, что он сражается с великанами, а не с мельницами и что его безобразная и толстая Дульци нея—красавица; а я знаю, что я не рыцарь, и все-таки сражаюсь; что Дульцинея моя (жизнь) безобразна и груст на и все-таки люблю ее назло здравому смыслу и очевид ности» (68, февраль 1875, стр. 621—622). Разница с ДонКихотом несомненна: Дон-Кихот был человек непосредст венный, чуждый рефлекса, притом визионер. Белинский — человек рефлексии, самонаблюдения и самосуждения, но вместе и человек способный к трезвым наблюдениям внеш них явлений; но он взводит на себя напраслину, говоря о себе, что не рыцарь: он настоящий герой своего времени, не менее, если не более, чем Печорин, с которым у них, как увидим, есть сходство. Весьма замечательно, как Белин ский от осуждения себя и других переходит к своей вере: «Ученые профессоры наши — педанты, гниль общества; по луграмотный купец Полевой дает толчок обществу, а по том вдруг... отступает... Я сам, я сам — факт русской жиз ни. Но... что же это за уродливый факт! Я понимаю Гёте и Шиллера лучше тех, которые их знают наизусть, а не знаю по-немецки... Так повинить ли мне себя? О нет, тысячу раз нет! Мне кажется, дай мне свободу действовать для общества хоть на десять лет... и я, может быть, в три года возвратил бы (то есть вознаградил бы.— А. П.) свою по терянную молодость... полюбил бы труд, нашел бы силу во ли. Да, в иные минуты я глубоко чувствую, что это — свет лое сознание своего призвания, а не голос мелочного са молюбия, которое силится оправдать свою леность... и ничтожность натуры» (68, февраль 1875, стр. 608). Итак, Белинский, как герой нашего времени, «чувствовал в себе силы необъятные», и не только в себе и в субстанции на рода, но и в более реальное явлении общества: «Я встре чал и вне нашего кружка людей прекрасных, которые дей ствительнее нас; но нигде не встречал я людей с такою ненасытимою жаждою, с такими огромными требованиями на жизнь, с такою способностью самоотречения в пользу идеи, как мы (то есть кружок.— А. П.). Вот отчего всё к нам льнет, всё подле нас изменяется» (68, февраль 1875, стр. 615). Чего же больше? «Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? для какой цели я родился?.. А, верно* она существо404
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
вала, и, верно, было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные» (49, т. IV, стр. 438). Замечательное совпадение с грустной любовью к Рос сии и верою в идеал Белинского представляет написанное позже некоторых из приведенных его писем стихотворение Лермонтова «Люблю отчизну я, но странною любовью...». «...Люблю — за что, не знаю сам—ее степей холодное мол чанье, ее лесов безбрежных колыханье, разливы рек ее, подобные морям... С отрадой, многим незнакомой, я вижу полное гумно, избу, покрытую соломой, с резными ставнями окно» (1841). Сюда же относится и стихотворение Тютчева, имеющее, впрочем, несколько славянофильский оттенок: Умом Россию не понять, Аршином общим не измерить! У ней особенная стать: В Россию можно только верить.
Итак, из приведенного мы видим, что вера в общество и в свои личные силы как источник его жизни, как рычаг его движения обхватывает современного человека со сти хийною силою наперекор тому, что он называет требова нием рассудка, но согласно с его истинными потребностя ми. Ибо, «если вера в бога есть сила армий, если глубокая сосредоточенность чувства заставляет человека на все ре шаться, все выполнять; если на войне сильные люди стано вятся еще сильнее от поддержки сильных верований» (6, стр. 117—118), то то же следует сказать и о рыцарях дру гого рода, бескровно воюющих мыслью, и словом, и делом за идею. И им для борьбы и победы необходима вера в себя и в общество. Эта вера есть непременное условие здорового нравст венного состояния современного цивилизованного челове ка. Без нее современному человеку предстоит или мрачное корпение, или самоубийство, как тому из героев Достоев ского, который путем выкладок дошел до отчаяния в бу дущности русского народа и застрелился. Господствующий тип среди наиболее развитых классов современного общества — люди сознательной, самоуверен ной мысли, люди живущие, глядя вперед на носящийся пе ред ними (более-менее смутный) образ лучшего будуще го, люди, которых жалобы на настоящее основаны не на том, что когда-либо было лучше, а на том, что, по их мне405
Α. Α. П0ТЕБНЯ
нию, течение, уносящее их от прошедшего, слишком мед ленно. Между тем именно при этом настроении движение истории совершается быстрее, чем когда-либо. Не то представляют нам те из низших слоев современ ного народа, которые живут еще преданием, и не то пред полагаем мы в древности, в так называемый эпический или народно-поэтический период. Характерная черта этих сло ев и этого периода состоит в радикальном беспримесном пессимизме. Гримм указывает на связь с германскими преданиями греческих сказаний о смене веков. Гесиод говорит о пяти поколениях: первом, золотом — блаженных демонов, вто ром, серебряном — более слабых, но божественных су ществ, третьем, медном — поколении воинов, рожденных от ясеня (μέλια—ясень, древко копья), четвертом — героев, пятом, железном — нынешних людей. Платон знает только три преемственных поколения: демонов, героев и людей (см.: 98, стр. 541). Афанасьев полагает, что золотой век есть светлая и счастливая пора весны и лета, а век железный — холодная, ледяная зима, которая должна уступить место возрожден ному и просветленному миру, то есть лету. «Впоследствии, когда позабыт был первоначальный смысл этих метафори ческих выражений, человек, не находя в своем действитель ном быту ни полного счастья, ни твердой, незыблемой спра ведливости, отодвинул предание о золотом веке в незапа мятное прошедшее и в далекое будущее» (5, т. 2, стр. 446). Не отвергая того, что в основе этого рода сказаний ле жит смена времен года, я думаю, однако, что как вообще, так и здесь такое основание мифа есть лишь заключенное в нем представление, не исчерпывающее и не объясняю щее его значений. Таким же образом и исторические воспоминания, на пример память о смене каменного и бронзового века желез ным или о действительно совершившихся общественных изменениях вроде водворения где-либо крепостного права, хотя и должны приниматься в соображение, но не могут служить достаточным объяснением всеобщего пессимисти ческого взгляда на жизнь природы и человека, более силь ного и живучего, чем вера в возрождение мира в то время, когда зло достигнет наибольшей силы. (Сербское: «Спра406
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
шивают у волка: «Когда наибольший холод?» — «Когда рождается солнце».) Эта вера, которую можно обозначить именем веры в наступление царства божия, является скорее исключением, чем правилом. Притом же она заключает в себе мысль не о совершенствовании существующего мира (он, напротив, клонится к падению), а о смене его новым, подобно тому как христианское верование видит впереди бесконечное царство божие (впрочем, для немногих избранных) не на этой земле. В русской народной поэзии мысль о торжестве правды над кривдой отнесена в область сказки, между тем как противоположная мысль о том, что «кривда правду пере спорила», многократно повторяется в пословицах, песнях, преданиях, то есть в произведениях, стремящихся к более правдивому изображению жизни, чем сказка. Группируя свидетельства таких произведений русской поэзии, мы видим: а) Было такое время, когда звери и птицы говорили че ловеческим языком. В связи с этим — предания о проис хождении различных животных, между прочим собаки, медведя, а также растений (брат и сестра) из людей. б) Хлеба было больше. в) Люди были больше ростом, сильнее, долговечнее. г) Между ними царствовали правда и счастье. В связи с таким взглядом находится общий печальный колорит по крайней мере русской лирической поэзии. Меж ду прочим, почти все звуки внешней природы (ветра, зве рей, птиц, кроме разве соловья) в народной русской поэзии представляются печальными и «вещуют» печаль. Современный нам немец, говоря о так называемом ни гилизме у русских, замечает: «Трудно быть русским и не пессимистом». Насколько во всем этом участвуют особенности русской и вообще славянской народной жизни, этого я определить не могу; но, допуская некоторую долю этого участия, я ду маю, что такое настроение должно характеризовать перво бытного человека вообще, так как оно согласно с другими явлениями первобытной жизни, из которых должна выте кать, так сказать, повальная несамоуверенность личной мысли. Представим себе, что письменность, печать, школа не существуют. При этом хранителями предания являются 407
Α. Α. П0ТЕБНЯ
преимущественно старики. Они дают тон обществу. Стар ческий возраст сам по себе располагает к пессимизму. Со временный нам старик может бороться с этим настроением лишь при помощи науки, сообщающей точные наблюдения; но он борется, не всегда успешно, с субъективными основа ниями такого настроения, состоящими в том, что действи тельно с летами иссякают источники личного счастья. Даже образованные старики, каркающие на молодежь и превоз носящие время своей молодости, и теперь весьма обыкновенны. Нравственный перевес старчества, подчинение других возрастов его авторитету являются причиною медленности изменения жизни. Новых данных личного наблюдения и опыта мало. Оборачиваясь назад и глядя в прошедшее гла зами стариков, человек подвергается иллюзии вроде той, по которой кажется, что деревья аллеи по мере удаления от нас стоят все теснее. Образы прошедшего служат тогда недосягаемыми образцами для подражания. Эта иллюзия существует и для нас, но в силу навыка к исторической перспективе принимается нами не более как за иллюзию. Ныне практическое значение истории состоит не в том, что она учит, как быть, а лишь в том, что она, указывая прой денный путь, избавляет от напрасной траты сил, предосте регает, что по пройденному пути ходить нельзя. В этом от ношении характеристична смена значений слова пошлый. Несамоуверенность мысли заставляет древнего человека искать опоры своему мнению во мнениях упомянутого ав торитетного старческого большинства. Период народной поэзии есть время крепкой веры в авторитет. И мы при даем величайшее значение авторитету и вообще опыту прежних веков, но для нас свидетельства истории имеют особый смысл. Мы знаем, что так называемая истина вхо дит в мир узкими вратами личных мнений. Господство из вестного мнения, его популярность в данное время служат для нас не доказательством его истинности, а, напротив, указанием на то, что это мнение достигло поры, когда оно должно измениться, и на то, в каком направлении должно произойти это изменение. Человек авторитета и предания думает иначе: «Что го ворят все, то должно быть истинно; что все делают, то должно быть правильно; «quod ubique, quod semper, quod ab omnibus creditum est, hos est vere proprieque catholicum» (76, т. I, стр. 12), что лично, то тем самым ложно и греш408
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
но, ибо авторитет, не довольствуясь фактическою властью, всегда стремится обеспечить и освятить себя, приписывая своей власти происхождение свыше. Первобытное время есть время господства привычки, переносящей верования, обряды и обычаи в новое состояние общества, отличное от того, среди коего они возникли (см.: 76, т. I, стр. 15). Быстрые изменения жизни нового времени связаны с твер дою верою в себя, в превосходство личной мысли (основан ной на коллективной) перед этою последнею, настоящего и будущего — перед прошедшим; напротив, относительная неподвижность низших слоев нового общества, указываю щая на такую же и большую неподвижность всего общест ва в древнее время, связана с мечтательно-любовным от ношением к прошедшему, с его идеализацией и обоготво рением. Подобно тому как в рядах организмов по направлению от более простых к более сложным увеличивается сила со противления влиянию среды и различие между процессами, совершающимися в организмах и их среде, и в человече ском мире есть ряд ступеней развития, характеризуемых все большею и большею силою самодеятельности, то есть меньшею степенью подражательности, обнаруживаемой ли цом под влиянием других лиц и общества. Слово «самодея тельность» должно быть здесь и вообще понимаемо не как деятельность без внешнего толчка или деятельность, коли чеством превосходящая этот толчок (такого неравенства действия и воздействия в мире нет), а как сравнительно высшая степень качественного различия между действием и воздействием. По господствующему ныне взгляду, народная поэзия есть массовое, гуртовое творчество, имеющее место тогда, когда продуктивность лица столь сходна по качеству с про дуктивностью других лиц той же коллективной единицы, что лицо само не находит оснований смотреть на свою про дуктивность как на свою исключительную собственность и, наоборот, на произведения других как на чужие. Такое со стояние лишь градуально отлично от позднейшего. В подоб ном состоянии находимся и мы каждый раз, как высказы ваем мысли, как говорится, носящиеся в воздухе, в то же время и наши и не наши; когда чувствуем себя поднятыми или залитыми волною своего времени. Но в нас такое со стояние быстро прекращается именно, между прочим, всег да, когда мы формулируем и закрепляем свою мысль на 409
Α. Α. П0ТЕБНЯ
бумаге; для так называемого эпического, точнее, народно поэтического времени такое состояние длительно. В народной поэзии при самом первом появлении произ ведения в устах одного лица это произведение носит столь слабую печать индивидуальности в выборе содержания, выражений, размера, музыкального мотива, что бессозна тельно усвояется окружающими и бессознательно же, хотя непременно, варьируется ими в известных пределах. КРИТИКА, СОСРЕДОТОЧЕННОСТЬ ЗНАНИИ И ВЗАИМОДЕЙСТВИЕ НАУК
Художественное, в частности поэтическое, произведение, подобно человеку, растению, животному, является средото чием обширного круга наук. На поэтическое произведение можно смотреть с точек зрения, которые можно сравнить с точками зрения химии, морфологии, физиологии. Элемен тарный морфологический состав поэтического произведе ния и его действие, подобно всему существующему, имеет свою историю. Вся совокупность знаний в применении к изучению поэтического произведения составляет крити ку**. Если всякая отрасль знания есть продукт великих уси лий мысли, то сосредоточенность знаний, условленная тем, что поэтическое произведение важно для нас как конкрет ное целое, есть дело тем более трудное. Поэтому «Fart est difficile, la critique est aisée»* может быть справедливо лишь в применении к фырканью по поводу художественного произведения, а не к научной критике. Замечательные кри тики более редки, чем замечательные художники и поэты. Великих критиков нет, но великая критика есть. Это спра ведливо и относительно русской словесности. Чего можно ожидать в будущем? Фауст в «Русских но чах» (1844) Одоевского указывает как на одно из главных зол нашего времени на гибельную специализацию, которая ныне почитается единственным путем к знанию, — и обра щает человека в камер-обскуру, вечно наведенную на один и тот же предмет: целые годы она отражает его без всяко го сознания, зачем и для чего и в какой связи этот пред мет с другими? Еще до сих пор есть люди, которые увере ны, что чудеса английской промышленности происходят от* Искусство трудно, критика легка (франц.).
410
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
того, что там, если человек делает винт, то делает его це лую жизнь и ничего, кроме этого винта, в мире не знает. Для этих господ сосредоточенность внимания, эта высшая духовная сила, могущая втянуть в свою сферу всю природу, есть не иное что, как машинка, которая колотит целые годы по одному и тому же месту (см.: 56, стр. 346—347). «От безверия в возможность общих начал, от навыка довольствоваться второстепенными случайными причинами, от непривычки к высшему движению духа» (56, стр. 345), к «сосредоточенности внимания», втягивающей в свою сфе ру всю природу, происходит «раздор и разрозненность в науке и в жизни... анархия, споры нескончаемые и труды бессвязные... бессилие человека пред природой. Коснитесь какого угодно предмета... соберите ответы людей специаль ных, этих 'кандидатов в немогузнайки, как говорил Суво ров»— и «этот «повальный обыск» (56, стр. 347) подтвер дит, что «ученые разбрелись в разные стороны и каждый говорит языком, которого другой не понимает» (56, стр. 352), что они бессильны перед природой. Затем Фауст приводит ряд мудреных вопросов, безот ветность коих является упреком современной науке. Поче му, например, химик не может объяснить «некоторых ис торических происшествий влиянием химического состава веществ, в разные времена употреблявшихся в пищу чело веком?» (56, стр. 347). Почему человек, занимавшийся изу чением Китая, ни ботаник, ни медик, не может объяснить свойства и употребления чудесного целебного растения жинсенк? И т. д. Ряд подобных вопросов бесконечен, как область познания. Я думаю, что хотя значительная часть современной пуб лики и отнесется с недоверием или отрицанием к утвержде нию, что связь наук потеряна, но когда-то она существова ла, остальному она мажет глубоко сочувствовать. Трагизм положения глубже, чем это может казаться, потому что рекомендуемые для выхода из него средства безнадежнее. В виде сожаления об утраченном лучшем про шедшем (которого не было) — желание лучшего будущего. Последнее в рассматриваемом отношении лишь в малой мере зависит от усилий отдельных лиц. Нельзя думать, что философия может явиться распределительницей ролей = главною распорядительницею ум ственной фабрики. Тот, который не занимается моим делом, большею частью и не знает, каков тот винт, который я 411
Α. Α. ПОТЕБНЯ
фабрикую. Как же он может наставить меня относительно значения этого винта в машине? Ученый, по крайней мере второстепенный, большею частью поставлен материальными условиями своей жизни в необходимость искать лишь второстепенных ближайших причин («лучча синиця в жмені, ніж журавель в небі»). Если у него достаток и досуг, он делает то же, потому что, оставаясь в привычной колее, мысль его достигает более ценных продуктов на научном рынке. Искусственно влиять на ученых приманками — понижать ценность продуктов их мысли. С течением времени человек все глубже врезывает ся в свою колею. Одно лекарство — смерть и смена поколе ний; в применении к формирующемуся поколению — обуче ние. Цель дидактики — изыскать, что при данном состоянии наук может наиболее содействовать универсальности мыс ли, привычке к высшему движению духа, что может сооб щить наиболее возвышенную точку зрения на мир. Ранняя специализация может быть оправдана лишь как следствие материальной нужды. Она противна природе дет ского и юношеского возраста. Одоевский говорит, что дети научили его универсальности. Они хотят знания вещей, а не сторон их. Односторонняя гимнастика вредна даже в том случае, если бы гимназиархи сами были в ней мастерами. Мир ученых не есть особый, автономный мир. В ученом лишь интенсивнее совершается та деятельность мысли, что и в других. Он конденсатор рассеянной в людях силы. По этому, если бы точно в мире ученых усиливались раздор и взаимное непонимание, то это значило бы, что весь челове ческий мир находится в периоде разрушения, стремления элементов прозы врозь. Против этого говорит многое. Содрогания собиратель ных общественных единиц указывают на единство чувства. Собирательные единицы становятся более нервными. Уси ливается начало национальности и вместе солидарности между народами (то есть не только любви, но и вражды) в связи с большею силою взаимного понимания. Чтобы со знательно не только любить, но и ненавидеть человека, для этого нужно его знать. Ошибочно думать, что народ ные антипатии лишь следствия недоразумений. Где нет не нависти, там нет и любви. Никогда понятие о человечестве не существовало в такой полноте и раздельности, как те перь. Наименее раздельно оно у тех, которые представляют себе человечество будущего в виде одного стада или мно412
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
гих одинаковых стад, мирно пасущихся на одной пажити. Это — против указаний истории органической жизни земли, против указаний и истории в тесном смысле и палеонтоло гии: универсальность типа есть его первобытность и не сложность, обособление личности без обособления народ ности не существует. Широта воззрения не в том, чтобы видеть все, а в том, чтобы, например, в науке сознательно стоять на своей точке зрения, не думая, что с нее видно все, признавая закон ность, необходимость других точек зрения (против этого правила ученые, по крайней мере второстепенные, часто погрешают); в политике — стоять на точке зрения своей национальности, более широкой, чем точки зрения партии, и не думать, что мир и цивилизация рушатся, когда высы хает лишь то болото, в коем мы квакаем. Если в действительности всяк идет прямо, куда глаза глядят, гонит свою борозду, жнет свою полосу; если наме ренные усилия захватить и смежные борозды частью при водят к незначительным результатам, частью безуспешны; если нет таких надсмотрщиков, которые бы давали поря док работе, или они и есть, да их никто не слушает; если тем не менее разделение труда приводит к его сосредото чению,— то должны быть самодействующие регуляторы этого труда. Как абсолютная истина, так и абсолютная универсальность недостижимы, но стремление к ним дово дит до нового развития сил и нового усложнения и уг лубления содержания. Возвращаюсь к вопросу о взаимодействии наук. Никогда оно не было столь возможно и в некоторых отношениях так действительно, как теперь. Благодаря механичности ре гулятора, наука, преследуя свои узкие цели, достигает воз можности влияния вне своей сферы. Специализация труда в зрелом возрасте, насколько она увеличивает успешность личной деятельности, единственный путь к возможной уни версальности. Говорю насколько, потому что «заставь ду рака богу молиться» и проч. Наше время представляет пример взаимодействия наук и избрания лицами срединных путей: языкознание и фи зиология, языкознание и психология, языкознание и исто рия; психология и физиология49. Il faut cultiver notre jardin*. Этим мы оплодотворим • Надо все-таки возделывать наш сад (франц.). 413
Α. Α. ПОТЕБНЯ
смежные поля. Значительное совершенство в изображении человеческой фигуры оказало влияние на возникновение современной ландшафтной живописи; изобразительные ис кусства влияют на теоретическое изучение природы и об ратно. В некоторых, притом не второстепенных, а очень существенных отношениях художник лучше знает природу, чем ботаник, зоолог, анатом. Между художником и естест воиспытателем в тесном смысле — отношение, как между художником слова и филологом или лингвистом. Внимание к простейшим, постоянно повторяющимся яв лениям жизни дает возможность понимать явления слож ные. Наука и состоит именно в расчленении этих послед них. Так, в частности, наблюдение и понимание того, что происходит в нас каждый раз, когда мы думаем словами и говорим, если не вполне разъяснит нам свойства поэзии и науки, то значительно изменит те мысли об этих явле ниях, которыми мы пробавляемся по старой памяти. Твердо держась правила измерять большое, неопреде ленное,, лишь исподволь обхватываемое мыслью, малым и определенным; в частном случае придерживаясь сравнения слова, с одной — и поэзии и науки, с другой стороны, мож но прийти по меньшей мере к одному выводу, не лишенно му практической важности: поэзия не раз когда-либо в про шедшем человечества и не изредка, от времени до времени, а постоянно служит источником науки, которая в свою оче редь питает новое поэтическое творчество. И так, мы верим, будет, пока живут люди. Но жизнь человечества течет вол нами с изменчивым уровнем, быстротою, силою. Нельзя иссушить источника поэзии, но можно временно засорить его. «Взрывая, возмутишь ключи»,— говорит Тютчев, и то, что направлено к ослаблению поэтического творчества, кос венно ослабляет и науку, и наоборот. Таковы, например, насильственные изменения в языке, его дезорганизация от чрезмерного вторжения посторонних стихий. В конце все перемелется — мука будет; но, пока она будет, проходят столетия. Так, старинная русская письменность, за исклю чением «Слова о полку Игореве», представляет почти пус тыню в смысле отсутствия поэтического творчества... МЫШЛЕНИЕ ПОЭТИЧЕСКОЕ И МИФИЧЕСКОЕ
Отношение понимания к поэтическому образу двояко. а) Можно признавать образ лишь средством объяснения 414
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
и в объясняемом пользоваться лишь некоторыми чертами образа, отбрасывая другие. б) Можно целиком переносить образ в значение. При этом два случая: а) или мы приписываем такое понимание только поэту, сами же действительно или мнимо стоим на более возвышенной точке; β) или мы сами так понимаем, причем поэт может стоять или наравне с нами, или выше. К а) относятся упреки Белинского Пушкину, вытекаю щие из предположения, что Пушкин «не смотрел на пред мет глазами разума», что он навязывал свои личные оши бочные взгляды, как правила, то есть при всем таланте, будучи менее умен и образован, чем Белинский, выдавал неправду за истину (О стихотворении «Чернь» — 7, т. 3, стр. 411—412; о стихотворении «Поэт» — 7, т. 3, стр. 412— 413; «Родословная моего героя» — 7, т. 3, стр. 597—603). Упреки Пушкину за дворянскую спесь тем более заме чательны, что в воззрениях Белинского было гораздо боль ше барства в укоризненном смысле этого слова, чем в воз зрениях Пушкина: мужицкий мир «слишком доступен для всякого таланта... так тесен, мелок и немногосложен, что истинный талант недолго будет воспроизводить его» (7, т. 3, стр. 498 и 504). «Русский поэт может себя показать истинно национальным поэтом, только изображая... жизнь образованных сословий» (7, т. 3, стр. 503). β) Поэт, как выше, может не выдавать своего образа за закон, но образ помимо его воли в силу уровня понимания из символа становится образцом и подчиняет себе волю понимающих: «Марлинский теперь устарел, никто его не читает, и даже над именем его глумятся; но в 30-х годах он гремел, как никто, и Пушкин, по понятию тогдашней молодежи, не мог идти в сравнение с ним. Он не только пользовался славой первого русского писателя; он даже— что гораздо труднее и реже встречается — до некоторой степени наложил свою печать на современное ему поколе ние. Герои à la Марлинский попадались везде, особенно в провинции и особенно между армейцами и артиллериста ми; они разговаривали, переписывались его языком; в об ществе держались сумрачно, сдержанно — «с бурей в душе и пламенем в крови», как лейтенант Белозор в «Фрегате «Надежда»; женские сердца «пожирались» ими. Про них сложилось тогда прозвище «фатальный». Тип этот, как из вестно, сохранялся долго, до времен Печорина. Чего, чего не было в этом типе? И байронизм, и романтизм; воспо415
Α. Α. ПОТЕБНЯ
минания о французской революции, о декабристах — и обожание Наполеона; вера в судьбу, в звезду, в силу ха рактера, поза и фраза — и тоска пустоты; тревожные вол нения мелкого самолюбия — и действительная сила и от вага; благородные стремленья — и плохое воспитание, не вежество; аристократические замашки — и щеголянье игрушками» (Тургенев, «Стук... стук... стук...»50). Язык объективирует мысль. Чтобы дойти до мысли о нашем я как о нашей душевной деятельности, как о чем-то немыслимом вне этой деятельности, нужен был длинный окольный путь. Он шел через наблюдение тени, отраже ния человеческого образа в воде, сновидений и болезнен ных состояний, когда «человек выходит из себя», к созда нию понятия о душе как двойнике и спутнике человека, существующем вне нашего я, о душе как человеке, нахо дящемся в нас, о душе как более тонкой сущности, ли шенной телесных свойств. Этот путь заключает в себе как частность изменение взглядов на отдельную мысль как одно из проявлений на шего я. Чтобы дойти до убеждения, что доля мысли, связан ная словом, лично и народно субъективна; что она есть средство к созданию другой, следующей мысли и потому отделима от этой последней; что познание может быть представлено как бесконечное снимание покровов исти ны,—нужно было прежде всего поколебать эту мысль пе ред собою и сознать, что она существует. Слово дает не только это сознание, но и другое, что мысль, как и сопро вождающие ее звуки, существует не только в говорящем, но и в понимающем. Если и нам нужны усилия для того, чтобы представить себе, что слово есть известная форма мысли, как бы за стекленная рамка, определяющая круг наблюдений и из вестным образом окрашивающая наблюдаемое; если эти усилия могут быть вызваны лишь богатством опыта, на блюдением изменчивости миросозерцании по времени и ме сту, изучением чужих языков, — то при меньшем запасе мысли и меньшей способности к отвлечению ничто подоб ное невозможно. Напротив, было необходимым перенесе ние свойства средства познания в само познаваемое, бес сознательное заключение от очков к свойствам того, что сквозь них видно. Слово было средством создания общих понятий; оно представлялось неизменным центром изменчивых стихий. 416
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТІ-ОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
Отсюда чрезвычайно распространенное, быть может, обще человеческое заключение, что настоящее, понимаемое дру гим, объективно существующее слово есть сущность вещи; что оно относится к вещи так, как двойник и спутник к на шему я. Противнем этого верования служит другое, не ме нее распространенное, встречающееся у древних греков, римлян, в средние века в Европе, у славян и у дикарей Нового Света (см.: 74, т. 1, стр. 263), что к изображению человека переходит часть его жизни, что между первым и вторым есть причинная зависимость, так что власть над первым, вред, причиняемый ему, отзывается на втором. Ве рование это доходит вплоть до нашего времени... При по мощи слова создаются абстракции, необходимые для даль нейших успехов мысли, по вместе с тем служащие источ ником заблуждений. «Не один исследователь, чувствующий себя на высоте XIX века, относится с высокомерной улыбкой к средневе ковым номиналистам и реалистам и не может понять, как люди могли дойти до признания отвлечений человеческого ума за реально существующие вещи. Но бессознательные реалисты далеко еще не вымерли даже между естество испытателями, а тем более между исследователями куль туры» (116, стр. 13). Таким образом, и в наше время отвлечения, как религия, искусство, наука, рассматривают ся нередко как субстанции, не расчлененные и не сведен ные на личные психические явления и их продукты. Ко нечно, практические последствия таких взглядов с тече нием времени меняются. Некогда жгли и истязали для пользы религии, в угоду богу, не думая, что жестокое боже ство, требовавшее крови, было лишь их собственное (гово ря мифологично) жестокое сердце. Теперь с разномысля щими поступают несколько иначе. Ученые еще нередко признают то или другое оскорблением науки или — мяг че— ненаучным, вместо того чтобы признать лишь несо гласным с их мнением51. «Великое преобразование зоологии в последнее время в значительной степени состоит в признании того, что реаль ное бытие имеют только особи; что роды, виды, классы суть лишь обобщения и разделения, произведенные чело веческим умом и подлежащие произвольным изменениям; что родовые и индивидуальные различия различны только по степени, а не по существу (116, стр. 231). Подобное воззрение должно лежать и в основе изучения языка, чему 14-6409
417
Α. Α. ПОТЕБПЯ
положил начало Вильгельм Гумбольдт. «Язык есть дея тельность» (то есть отдельной личности). Наиболее реаль ное бытие имеет язык личный. Языки племени, народа суть отвлечения и, подобно всяким отвлечениям, подлежат произволу. Впрочем, нельзя не признать разницы между дожив шими до наших дней в науке отвлечениями, как названия душевных способностей: разум, воля, чувство, и обособ лениями вполне мифологическими. Некоторые ученые в стремлении к более точному опре делению влияния языка на образование мифа доходят до того, что видят это влияние только в мифах этимологиче ских. Но миф сроден с научным мышлением в том, что и он есть акт сознательной мысли, акт познания, объяснения χ посредством совокупности прежде данных признаков, объединенных и доведенных до сознания словом или об разом А. Мифическое и немифическое мышление априорны в том смысле, что предполагают прежде познанное (нами сами ми или предшествующими поколениями), сохраненное для настоящего мгновения посредством слова и изображения. Самое изображение становится объясняющим лишь при помощи слова. Слово существует на ступени развития низ шей, чем та, на которую указывают простейшие доходя щие до нас мифы. Каждый раз, когда новое явление вызывает на объяс нение прежде познанным, из этого прежнего запаса явля ется в сознании подходящее слово. Оно намечает русло для течения мысли. Разница между мифическим и немифическим мышлени ем состоит в том, что чем немифичнее мышление, тем яв ственнее сознается, что прежнее содержание нашей мысли есть только субъективное средство познания; чем мифич нее мышление, тем более оно представляется источником познания. В этом последнем смысле мышление, чем первообразнее, тем более априорно. В слове различаем значение и представление. Поэтому влияние слова на образование мифа двояко. Перенесение значения слова в объясняемое сходно с тем случаем, когда видимый образ становится мифом. Напри мер: «Я помню,— говорит Тайлор,— что ребенком я ду мал, что увижу в телескоп на небе созвездия красными, желтыми, зелеными, какими мне их только что показали 418
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
на небесном глобусе» (76, т. 1, стр. 282). Ребенок ожи дал увидеть на небе то, что он видел на глобусе. Но на глобусе могли быть изображены одни созвездия и не изоб ражены другие, и изображения могли быть окрашены тем или другим цветом. Этим определялось содержание мифа. Таким же образом, заключая от слов к небесным типам или первообразам вещей в духе Платона, очевидно, можно было перенести на небо только те обобщения, которые бы ли даны в языке. Λ так как содержание языка народно и лично субъективно, то в такой же мере субъективны и ми фы такого рода. Нам может казаться, что такие мифы независимы от влияния языка лишь до тех пор, пока наше наблюдение не выходит за пределы одного языка или остается в кругу языков, близких по содержанию. Более обширное сравне ние и более внимательное отношение к содержанию мифов должно показать, что под влиянием известного языка из вестные мифы вовсе не могли бы образоваться и что вхо дящие в них признаки различными языками группируются различно. Таким образом, достаточно внимательного срав нения оригинала поэтического произведения с переводом, чтобы убедиться, что общее тому и другому есть отвлече ние, неравное содержанию ни подлинника, ни перевода. М. Д. Деларю, носивший очки, говорил сыну-ребенку (Д. М. Деларк^ о всевидящем боге. Ребенок заметил: «Какие ж должны быть у бога очки!» Такой миф мог быть создан всяким ребенком, в языке коего было слово отец и слово очки. Казалось бы, что черты национальности и класса в этом мифе не выражены. Однако условием лег кости, с какою понятие, связанное с отец, перенесено на бога, могло быть здесь то, что и в просторечии этих людей для pater было слово отец (а не батюшка), и в молитве сказано «отче наш». Для малоросса-ребенка встретилось бы некоторое затруднение в том, что отец для него батько, тато, а бог — нет. Очевидно, что в такого рода мифах нет никакого заб вения первоначального значения слов, нет никакой «болез ни языка». Другого рода мифы создаются под влиянием внешней и внутренней формы слов, звуков и представления. А) Вторичные календарные мифы и обряды. Требует объяснения свойство дня, его значение для по левых и других работ, его влияние. Объясняющие запасы 14*
419
Α. Α. ПОТЕБНЯ
мысли — это наблюдение и опыт земледельца, пастуха, хо зяйки и т. д. При этом — мифическое воззрение на слово как на правду и сущность. День может носить название, только соответствующее его значению, и если он называ ется так-то, то это недаром. Иностранное происхождение и случайность календарных названий не признаются. Звуки этих непонятных названий напоминают слова родного язы ка, наиболее связанные с господствующим содержанием мысли, и таким образом служат посредниками (tertium comparationis) между объясняющим и объясняемым. Будь звуки календарных названий другие, то и слова и образы, вызываемые ими, хотя и принадлежали бы к тому же кру гу мыслей земледельца и проч., но были бы другие. Это— влияние формы языка. Бывает и то, что первоначально данные звуки календарных названий не вызывают в памя ти подходящих туземных слов; в таком случае эти звуки бессознательно видоизменяются и приспособляются к гос подствующему содержанию мысли. Это влияние на язык. [...] В) Мифы исторические объясняют происхождение пле мен, городов, заселение местностей, происхождение учреж дений и т. п. Общее стремление поэтического мышления представлять неопределенное и общее конкретным направ ляется данным собственным именем. Название этих ми фов «эпонимическими» не отличает их от всех других отыменных. [...] Каков бы ни был, в частности, способ перехода от об раза к значению (то есть по способу ли, называемому синекдохой, или по метонимии, метафоре), сознание мо жет относиться к образу двояко: 1) или так, что образ считается объективным и потому целиком переносится в значение и служит основанием для дальнейших заключе ний о свойствах означаемого; 2) или так, что образ рас сматривается лишь как субъективное средство для пере хода к значению и ни для каких дальнейших заключений не служит. Первый способ мышления называем мифическим (а произведения его — мифами в обширном смысле), а вто рой— собственно поэтическим. Этот второй состоит в раз личении относительно субъективного и относительно объ ективного содержания мысли. Он выделяет научное мыш420
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
ление, тогда как при господстве первого собственно науч ное мышление невозможно. Это деление должно быть пред послано более частным делениям тропов, ибо оно пока зывает, что качество тропа изменчиво. Пример — «горючее сердце». Отвлекаясь от того, что сердце в смысле душевных движений есть переход от ору дия к действию (метонимия), для поэтического (нашего) мышления горючесть сердца есть метафора. Если же при писать горючести собственное значение, это будет обозна чение предмета по признаку, в нем заключенному, мысли мому в нем implicite, следовательно, от части к целому, синекдоха. Эта последняя — в следующем. 27-го июня 1547 года, на другой день после 3-го из больших пожаров, случившихся в Москве, царь поехал в Новоспасский монастырь навестить митрополита. «Здесь царский духовник, благовещенский протопоп Федор Бармин, боярин князь Федор Скопин-Шуйский, Иван Петро вич Челяднин начали говорить, что Москва сгорела вол шебством: чародеи вынимали сердца человеческие, мочи ли их в воде, водою этою кропили по улицам — от этого Москва и сгорела. Царь велел разыскать дело... 26-го чис ла... собрали черных людей и начали спрашивать: «Кто зажигал Москву?» В толпе закричали: «Княгиня Анна Глинская с своими детьми и людьми волхвовала: вынима ла сердца человеческие да клала в воду, да тою водою, ездя по Москве, кропила: оттого Москва и выгорела». Чер ные люди говорили это потому, что Глинские были у госу даря в приближении и жаловании, от людей их черным людям насильство и грабеж, а Глинские людей своих не унимали» (73, кн. 3, стр.· 433—434). Для поэтического мышления в тесном смысле троп есть всегда скачок от образа к значению. Он, правда, облегчен привычкою мысли, но как могла образоваться эта привыч ка? Она произошла лишь вследствие того, что первона чально расстояние между образом и значением было весь ма мало. ХАРАКТЕР МИФИЧЕСКОГО МЫШЛЕНИЯ
Когда современный человек пользуется поэтическим об разом лишь как средством для нового и нового построения и преобразования мысли, то он этим обязан в известной степени своей способности к научному мышлению, то есть способности к анализу и критике. 421
Α. Α. П0ТЕБНЯ
Анализ состоит в разложении конкретных (сложных) восприятий и созданий мысли на исключающие друг друга стихии с целью нового, более удобного для мысли их сло жения. Его успехи сопровождаются усилением способности сомнения в истинности данной группировки. Всякое новое сочетание мысли служит средством для поверки прежних сочетаний и побуждением искать новых восприятий и при водить их в связь и согласие с прежними. Накопление и обобщение результатов такой работы мысли делает возможной историю, которая дает и поддер живает убеждение, что мир человечества в каждый данный момент субъективен; что он есть смена миросозерцании, истина коих заключается лишь в их необходимости; что мы лишь потому можем противополагать наше воззрение как истинное воззрению прошедшему как ложному52, что нам недостает средств для поверки нашего воззрения. В этом смысле мы вправе отличать наше воззрение и мышление, как аналитическое и критическое, от «мыш ления мифического». Человеку для объяснения молнии показали искру, до бытую при помощи электрической машины. Если он до статочно подготовлен к разложению и обобщению мыслей, то опыт в таком роде, как мы пользуемся стихотворением «Ночь пролетала над миром»53. В противном случае, если он не отвергнет вовсе сравнения, в нем между мыслями А (электрическая машина с искрами) и Б (облака с молни ей) произойдет некоторое уравнение: именно он может предположить, что в облаках есть электрическая машина (но гораздо большая) и лицо, приводящее ее в движение. Мы пользуемся, как метафорой, образом. Кёльнский кафедральный собор Не будет закончен — назло воронью И совам той гнусной породы, Которой мил церковный мрак И башенные своды. (Гейне, «Германия».)
Но возьмем верное наблюдение: «галки гнездятся и qaдятся на колокольне»—и предположим отсутствие других наблюдений, показывающих, что колокольня удобна гал кам теми своими свойствами, которые у нее общи с дру гими высокими нежилыми постройками, некоторыми де ревьями и проч.; что птицам не может быть приписываемо то, что в человеке мы называем нравственным религиоз422
ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ
СЛОВЕСНОСТИ
ным настроением. (Плиний говорит о религии слонов.) Тогда в членах сочетания галок и церковной колокольни произойдет известное уравнение: галки садятся на коло кольню, потому что на ней крест, колокола, потому что они любят церковь, потому что она именно как церковь им полезна. Отсюда один шаг, например, до доказательства необ ходимости христианских основ воспитания примером га лок, гнездящихся на колокольне. Отсутствие критики. Ребенок все принимает за правду. Ибо что нужно для того, чтобы признать за «диво дивное, на святой Руси небывалое», то есть за невозможное то, что У нас по морю ковыла растет, Там косцы ходят, ковылу косят, По темном лесу рыба плавает, По поднебесью там медведь ходит Щуку-рыбу ловит?
Нужно знание закона, то есть общностей: ковыль (во обще) растет (вообще) в степи (вообще). А ребенок может не знать даже частностей, из которых слагается обобще ние. Еще более усилий мысли нужно для того, чтобы дер жать раздельно изображение и изображаемое, сцену и дей ствительность там, где изображаемое само по себе болееменее вероятно. Рассказывают προ случаи, когда известного рода пуб лика во время представления фокусника забывала, что ее здесь только забавляют, принимала за серьезный вызов то, что фокусник давал заряжать ружье пулею и стрелять в себя. «Ага! а что, мол, надул?» — когда фокусник падал, пронзенный забытым в дуле шомполом. Такая публика еще и в наше время смешивает актера на сцене с изображае мым им злодеем. Зная это, актер, привыкший к одобре нию, не берется за несимпатичные для публики роли. [...] «Нравственное чувство так значительно воспитывается эпическою поэзиею, что слушателя всегда живее увлекали вопросы нравственные, нежели художественная идея поэ мы; точно так, как и теперь люди простые, а также дети, не умея отделить художественного наслаждения от нрав ственного довольства, принимают в сказке или повести 423
Α. Α. ПОТЕБНЯ
такое же участие, как и в действительной жизни, с лю бовью следят за добрым и великодушным героем и с от вращением слушают о злом. Чтоб похвалить эпический рассказ, простой народ не употребит выражения, по на шим понятиям приличного художественному произведению: хорошо или прекрасно, а скажет: правда. Для него, по по словице, песня — быль» (9, т. I, стр. 57). Очевидно, что если таковы, между прочим, дети, то это не может зави сеть от того, что в них нравственное чувство воспитано эпическою поэзиею. Это должно быть свойством более пер вообразным. Так же как и «нравственное чувство», не подходит к рассматриваемому явлению термин «вера в чудесное», ибо «чудо» предполагает нормальный порядок, а дело здесь именно в неспособности различения того и другого. «Без веры в чудесное невозможно, чтобы продолжала жить природною непосредственною жизнью эпическая поэ зия. Когда человек усомнится, чтобы богатырь мог носить палицу в 40 пуд или один положить на месте целое вой ско, — эпическая поэзия в нем убита (а роман? — Л. П.) А множество признаков убедили меня, что севернорусский крестьянин, поющий былины, и огромное большинство тех, которые его слушают, безусловно верят в истину чудес, какие в былине изображаются...» «Мой провожатый слу шал... былину (про 40 калик) с такою же верою в дей ствительность того, что в ней рассказывается, как если бы дело шло о событии вчерашнего дня, правда, необыкновен ном и удивительном, но тем не менее вполне достовер ном. То же самое наблюдение мне пришлось делать много раз. Иногда сам певец былины, когда заставишь петь ее с расстановкою, необходимою для записывания, вставляет между стихами свои комментарии, и комментарии эти сви детельствуют, что он вполне живет мыслью в том мире, который воспевает. Так, например, Иикифор Прохоров со провождал события, описываемые им в былине о Михаиле Потыке такими замечаниями: «Каково, братцы, три месяца прожить в земле!» или: «Вишь, поганая змея, выдумала еще хитрость!» Когда со стороны какого-нибудь из грамо теев заявляется сомнение, действительно ли все было так, как поется в былине, рапсод объясняет дело весьма про сто: