ОЛЬГА МЕЕРСОН
«СВОБОДНАЯ ВЕЩЬ» Поэтика неостранения у Андрея Платонова 2-е издание, исправленное Ответственный редактор...
17 downloads
344 Views
16MB Size
Report
This content was uploaded by our users and we assume good faith they have the permission to share this book. If you own the copyright to this book and it is wrongfully on our website, we offer a simple DMCA procedure to remove your content from our site. Start by pressing the button below!
Report copyright / DMCA form
ОЛЬГА МЕЕРСОН
«СВОБОДНАЯ ВЕЩЬ» Поэтика неостранения у Андрея Платонова 2-е издание, исправленное Ответственный редактор доктор филологических наук, профессор
НОВОСИБИРСК «НАУКА» 2001
М.Н.Дарвин
ББК83 М41
Текст печатается по изданию: Ольга Меерсон. «Свободная вещь». Поэтика неостранения у Андрея Платонова. — Вегке1еу 51аую Зрес1а1Иез, 1997.
Меерсон О.
М41
«Свободная вещь». Поэтика неостранения у Андрея Платонова. - • 2-е изд., испр. - Новосибирск: Наука, 2001. - 122с. 18ВК 5-02-030641-Х. Автор впервые в литературоведении выдвигает гипотезу, согласно которой поэтике остранения у А. Платонова противостоит альтернативная ей поэтика неостранения. Суть ее заключается в отказе признать незнакомое или новое за необыкновенное. Убедительность аргументирования этого положения всем ходом анализа платоновского письма делает книгу О. Меерсон настоящим открытием в изучении творческого наследия А. Платонова, а также русской литературы XX века. Книга адресована филологам, литературоведам, а также всем почитателям творчества А. Платонова.
Без объявления
I5ВN 5-02-030641-Х
ББК 83 © О. Меерсон, 1997 © О. Меерсон, с изменениями, 2001 © Оформление. «Наука». Сибирская издательская фирма РАН, 2001
Пользуюсь случаем, чтобы принести благодарность за ценные замечания и поддержку в работе над рукописью Нине Малыгиной, коллеге-платоноведу, Евгении Либиной, коллеге по Джорджтаунскому университету, и Лазарю Флейшману, требовательному, но доброжелательному рецензенту моей рукописи для настоящего издания, а также моим нью-йоркским собеседникам, друзьям и соученикам по аспирантуре -- Нэнси Уоркман, имевшей ещё одиннадцать лет назад непосредственное отношение к рождению термина «неостранение», Роберту Магуайру, бывшему моим научным руководителем в магистерской дипломной работе в 1985/86 годах, студентам в ХантерКолледже и слушателям, оппонентам и коллегам по Славистскому семинару Колумбийского университета, в первую очередь, бывшим учителям Ирине Рейфман, Элизабет Божур и Роберту Белкнапу (особенно на ранних стадиях работы, ещё в аспирантуре). Первое издание книги стало возможным благодаря денежной помощи из фонда этого семинара. Приношу также благодарность за эффективность в работе, гибкость и отсутствие мелочности моему издателю Гарету Перкинзу. Посвящаю эту книгу моим читателям в России, наследникам и потомкам тех, чьей боли Андрей Платонов дал прозвучать.
«СВОБОДНАЯ ВЕЩЬ» С.И. Липкин вспоминает о Платонове: «Его не удивляли самые сногсшибательные, порой нелепейшие слухи, касались ли они политических событий или литературных. В ответ на такое он всегда спокойно произносил одну и ту же фразу: 1 "Свободная вещь"» . Как многое из сказанного и написанного Платоновым, эти слова загадочны. В переводе с особого платоновского языка на стандартный русский эти слова, по-видимому, означают: «всё может случиться, чего, дескать, не бывает». С другой стороны, это может быть типично платоновское искажение выражения «факты - - упрямая вещь». Вместо «упрямства» фактов, - - то есть, по сути говоря, их детерминированности, - Платонов своим выражением предполагает их свободу, то есть недетерминированность. Дело не в том, что их нельзя «победить» или исказить, впоследствии, задним числом, а в том, что они изначально свободны от предсказуемости или рационализации. Так или иначе, это странное выражение Платонова поднимает вопрос о парадоксальности творчества писателя «с идеей», а в пределе — о его невозможности. Мировые события неподвластны какой-либо рационализации, в том числе и художественной. Ведь жизнь непредсказуема, а следовательно, художник не может её моделировать адекватно, не редуцируя и не упрощая. Возможно это и так, но, как показал Бахтин, введя понятие незавершённости личности или её идей и психологии, такой взгляд на события тоже может быть сознательно моделируемой писателем (например, Достоевским) литературной по1
Липкин С.И. Голос друга // Андрей Платонов. Воспоминания современников. Материалы к биографии. — С. 122. Интересны свидетельства и других современников Платонова о том, что в личном поведении он любил сводить на нет достойное внимания. Так, Л. Гумилевский пишет об отрывке, по-видимому, из «Ювенильного моря»: «Читал сам Андрей Платонович, читал по-писательски, безвыразительно, без игры в лица, едва меняя интонацию» («Андрей Платонов. Воспоминания современников...», с. 61). А. Кривицкий даже говорит о мимическом сходстве Платонова с Бастером Китоном, «классическим актёром без улыбки»: «Он мог произносить с невозмутимым видом удивительно смешные фразы» (Там же, с. 115).
«Свободная вещь»
«.Свободная вещь»
зицией, приёмом, элементом или даже главным нервом поэтики определённого склада. У Достоевского понятие «свободная вещь», встреться оно в его языке, было бы эквивалентом того, что Бахтин назвал незавершённостью, и относилось бы прежде всего не к событиям или новостям, а к героям и их мыслям, словам и поступкам2. В дискурсе же Платонова это понятие, по крайней мере в случаях, о которых выше вспоминает Липкин, эквивалентно отсутствию удивления, нормализации ненормального, причём сама «свободная вещь» оказывается не субъектом, а объектом такой реакции, то есть это выражение является «словом» (в широком, бахтинском смысле) героя о событии. Можно даже утверждать, что эта «свобода вещи» (события, то есть объекта познания или реакции) у Платонова теснит свободу реагирующего на неё героя (субъекта познания или реакции на событие). В дальнейшем мы столкнёмся в тексте Платонова с «фактами», которые одновременно и «упрямы», и «свободны», но в таком случае, как будет видно, личности они свободы уже не оставят. В этом сходство мысли Платонова с бахтинской становится уже несколько парадоксальным и тем более продуктивным: чем свободнее, «незавершённее» «факты», тем, как мы увидим, часто закрепощённее ими личность или её идеи, то есть именно то, что, по Бахтину, в идеале должно выражать незавершённость в полифоническом романе, а в философском смысле — опровергать детерминизм. Но с этой проблемой отрицательных аспектов свободы «свободной вещи» у Платонова мы ещё столкнёмся при обсуждении порабощающих личность и идеи функций идеологизированного мышления. Цель этой книги - • показать, что для Платонова такое моделирование «свободной вещи» было прежде всего не личной моделью поведения, а моделью литературной, главной движущей силой или, выражаясь языком формалистов, главным приёмом его поэтики. Причём, в отличие от Достоевского, Платонов раскрыл природу абсурдности и зловещести свободы фактов и даже идей вне свободы человека, субъекта этих идей и воплотителя этих фактов. Мы увидим, что в его произведениях слова, мысли и действия героев часто выходят у них из повиновения и порабощают их.
Дело для нас совсем не в том, соответствовало ли личное поведение Платонова этой модели «свободной вещи» в литературном творчестве или нет (хотя интересно, что, по свидетельству С.И. Липкина, соответствовало), а в том, что как литературная модель, это явление прежде всего имеет значение как форма воздействия на читателя, а не как элемент психологии или биографии писателя. В этой книге такое моделирование «свободной вещи» у Платонова названо приёмом неостранения. Рассмотрение специфики воздействия платоновского текста на читателя посредством неостранения помогает раскрыть некоторые ключевые аспекты связи «формы» с философским «содержанием» в произведениях Андрея Платонова, столь трудно поддающихся какой-либо категоризации. А ведь именно эта связь, скорее всего, и составляет загадку творчества этого писателя, герои и повествователи которого думают и философствуют животом, а аргументируют смертью.
2 См.: Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. — С. 54—116; в главах именно о герое и идее у Достоевского, а не о жанровых и сюжетно-композиционных особенностях.
р
•
Неостранение
НЕОСТРАНЕНИЕ Сен-Жермен, несмотря на свою таинственность, имел очень почтенную наружность... Л. С. Пушкин. «Пиковая Дама»
Неостранение - - это не отсутствие литературного приёма, не «прозаизм», а нарочитый отказ от приёма остранения, описанного Шкловским1. Если остранение показывает обыденное как незнакомое, заново, то неостранение - - это отказ признать, что незнакомое или новое необыкновенно, причём сам этот отказ признать необыкновенность часто приобретает вопиющие формы и уж, во всяком случае, никогда не бывает эстетически нейтрален. «Освоение» по Михаилу Эпштейну2 и даже «фамильяризация» по Бахтину, то есть неподобающе низкий тон при обсуждении вечных вопросов3, • - это определённые аспекты не1
См.: Шкловский В.Б. О теории прозы (в ст. «Искусство как приём»). С. 12—14 и далее. Тема философских (дружественных) и литературных (скорее всего, враждебных или представляющих противоположные эстетические полюсы) взаимоотношений Платонова и Шкловского освещена у Е. Толстой-Сегал («Идеологические контексты Платонова», с. 78—80 и далее). Толстая-Сегал отмечает «чуждость, несовместимость, взаимную непроницаемость двух культур» (с. 80) — якобы представляемой Платоновым пролетарской культуры, с одной стороны, и представляемой и отчасти созданной Шкловским культуры левой критики, с другой. Для нас эта, по-видимому, справедливая оценка ТолстойСегал важна тем, что она косвенно свидетельствует о противопоставлении эстетики остранения и неостранения. Остранение, по-видимому, является основополагающим принципом искусства для Шкловского именно постольку, поскольку «пролетарски-нереспектабельный», нарочито отвлекающий от себя внимание дискурс Платонова в его (Шкловского) эстетику не вписывается. Дальнейшие подтверждения именно эстетической, а не идеологической или личной несовместимости Платонова и Шкловского можно найти в сб.: «Андрей Платонов. Воспоминания современников. Материалы к биографии» (с. 169—183, 172—183 — комментарий А.Ю. Галушкина). 2 См. его статью о мотиве театра в «Евгении Онегине», «Войне и мире» и «Летают валькирии» Мандельштама. 3 См., например, «Проблемы поэтики Достоевского», с. 160—161, в анализе поэтического мира «Бобка» Достоевского, провозглашающем, что фамильяризация — почти синоним профанации и что обе они служат сближению высокого и низкого с целью мениппеи, то есть выхода из временного в веч-
остранения. Фамилиаризация (&тШап2а!юп) по Генрику Бирнбауму — это тоже приём, который он противопоставляет остранению по Шкловскому. То же противопоставление усмотрели и мы с Нэнси Уоркман в студенческие годы (1985—1986), используя по-английски тот же термин ГатШапгаНоп. Отчасти сходные с Бахтиным моменты стилистической «фамильяризации» (называемой им автоматизацией) усматривает у Зощенко А. Жолковский4. Идея о языке как агенте неостранения при «содержании» как объекте этого приёма близка моей относительно Платонова, но необходимо учитывать, что и язык-агент, и «содержание»-объект у Платонова не те, что у Зощенко. Анализируя же Пастернака, Жолковский определяет «автоматизацию» как «скрещивание поэтической традиции с разговорной речью»5. Подобное определение для моих целей, с одной стороны, справедливо лишь в применении к одному из возможных вариантов неостранения, а с другой — слишком широко: оно затрагивает чисто дискурсивную характеристику, не вдаваясь вообще в разницу между объектом и агентом неостранения, «неостраняющим» и «неостраняемым». НЕОСТРАНЕНИЕ У ПЛАТОНОВА КАК ФОРМА ВОЗДЕЙСТВИЯ НА ЧИТАТЕЛЯ, А НЕ ХАРАКТЕРИСТИКА ГЕРОЕВ ИЛИ АВТОРА Фома Пухов не одарён чувствительностью... А. Платонов. « Сокровенный человек»
Принципиальное отличие всех упомянутых здесь вариантов неостранения от того, к которому прибегает в своей поэтике Платонов, — в функции. Функция неостранения у Платонова — вовлечение читателя в нравственную ответственность за происное, из разделения на стили в то, что над этим разделением. Этот элемент мениппеи, как справедливо утверждает Геллер («Андрей Платонов в поисках счастья», с. 180), конечно, очень существен для Платонова, где герои говорят о вечном заведомо неадекватным, вульгарным и «шершавым языком плаката». Вопрос роли такого тона в повествовании и аксиологии Платонова здесь будет рассматриваться в контексте неостранения. Однако «фамильяризация» в бахтинском смысле может быть или не быть частным случаем неостранения. 4 См.: Жолковский А.К., Щеглов Ю.К. Мир автора и структура текста. — С. 72, 75-83. 5 Там же. — С. 230.
«Свободная вещь»
Неостранение
ходящее в произведении, включая мнения и поступки героев, то есть за то, что именно он, читатель, счёл нормальным и на чём, таким образом, попался^. Бес-баламут у Клайва Люиса даёт такой совет по бесовскому уловлению человеческой души: «Не давай (главному) выйти на поверхность сознания, не давай уловляемому задать вопрос, чего же он, собственно, ожидал... Поддерживай у него в голове эдакую общую муть на сегодняшний день, тогда у тебя будет целая вечность, чтобы развлекаться, производя в нём ту весьма своеобразную яс7 ность, которую предоставляет Ад» . При этом, конечно, Платонов, прибегающий к этому приёму, не более похож на своего рассказчика, таким образом провоцирующего и уловляющего читателя, чем Люис - - н а высмеиваемого им беса. Цели Люиса и беса прямо противоположны: первый хочет спасти, а второй погубить. То же различие существует между Платоновым и его рассказчиком, хотя оно и несколько усложнено тем, что Платонов своему рассказчику по-человечески симпатизирует больше, чем Люис -- своему. Эта сложность, происходящая от неприятия Платоновым чистой сатиры, -- постоянный компонент поэтики Платонова, и с ней мы столкнёмся ещё не раз8. (Нравственные последствия этого свойства платоновской
поэтики для читателя сродни эффекту полифонии и именно менипповой сатиры, а не сатиры в обиходном понимании, у Достоевского.) Здесь же важно подчеркнуть сходство Платонова с Люисом. Оно важно тем, что отрывает собственную систему ценностей Платонова-автора от целей и ценностей его рассказчика. Именно поэтому, как это ни парадоксально, для того чтобы хоть как-то прояснить сверхлитературную систему ценностей самого Платонова как писателя и весьма своеобразного философа, и важно рассматривать неостранение, то есть уловление читателя в тенета восприятия по инерции, как чисто формальный приём. Живописный аналог такого рода неостранения -- «Падение 9 Икара» Брейгеля . По композиции этой картины зритель как бы попадает в сцену «не с той стороны». Ближе всего он оказывается к спине пахаря, данной самым крупным планом на склоне горы, в композиционном центре картины. Затем — пастух и рыбак. Икара же зрителю заметить трудно. Он представлен двумя крохотными ножками, торчащими из воды в
10-
6 Конечно, это вовлечение часто сопряжено с «фамильяризацией» в бахтинском смысле уже потому, что сопутствующая ей мениппея, выводя тему и сцену из временного в надвременное и надпространственное, неизбежно создаёт общее для читателя и сцены действия поле, которого иначе читатель мог и не почувствовать, списав все события на «внешний колорит» и экзотику действия, к нему прямо не относящегося. Наличие у Платонова таких архетипических сюжетов, как Деяния Апостолов, коллизия рыцарского романа, «Ад» Данте или пятая часть «Фауста», как мы вскоре увидим, безусловно, сопряжено с неостранением, с одной стороны, и с вовлечением читателя в чувства и действия героев и в ответственность за происходящее — с другой. 7 №уег 1е1 11 соте ю 1Ье зигГасе; пеуег 1е1 Ыт а$1с даЬа1 Ье ехрес1е диПу а!оп§;
Оден и Брейгель позволяют проиллюстрировать разницу между бахтинской «фамильяризацией» и неостранением. В этом стихотворении Одена высокий и низкий стили смешаны с целью «фамильяризации», характерной для мениппеи. Объект же описания здесь - - неостранение персонажами на картине невероятного и драматичного события. В случае Одена отделить технику описания от его объекта легко (первое — фамильяришция, тогда как второе - - неостранение, осуществляемое на Нош, \уЬеп 1Ье а^ес! аге геуегепИу, ра$8юпа1е1у \уаШп§ Рог 1Ье т1гаси1оиз Ыггп, 1пеге а!\уауз тиз1 Ье СЫШгеп \УПО с11с1 по1 зрес1а!1у \уап1 11 1о Ьарреп, з!са1т§ Оп а ропй а1 (Не её§е оГ 1Ке \уооё; ТНеу пеуег Гог§о( Пш еуеп 1пе йгеайГи! таггугёот ти$1 гип 115 соигсе Лпупо\у т а согпег, $оте ипПёу 5ро1 ХУЬеге 1Ке ЙО85 §о оп \у|1Ь 1пе1г (Зо^ёу НГе апй 1Ье 1огШгег'5 Ьогке ХсгаСсЬез 115 1ппосеп1 ЪеЫпй оп а 1гее. 1п Вгие§г1е1'5 1саги5, Гог Ш51апсе: ЬО\У еуегу1Н1пё ШГП5 а\уау Ои11е 1е15иге1у Ггот 1Ье ё15Э81ег; Ше р!ои§Ьтап тау Науе Ьеагс! 1Ье 5р1азЬ, 1Ье Гог5а1сеп сгу, Ви1 Гог Ыт 11 \уа5 по1 ап 1троЛап1 ГаПиге; 1Ье 5ип 5Копе Аз И Ьай Ю оп 1Ье \уЫ1е 1е§5 сИзарреагтё тю 1Ье §гееп УУа1ег; апс! (Ье ехреп51уе с)е!1са1е 5Ыр Ла1 ти$1 Ьауе «ееп 5оте1Ып§ атагт^, а Ьоу ГаНтё ои1 оГ 1Ье $1су, Нас! зотешЬеге Ю §е1 1о апй заПес! са1т!у оп. (\У.Н. Аийеп. «Мизёе Йе5 Ьеаих
1938)
«Свободная вещь»
II
описываемой картине, а не в её описании). В случае же Брейгеля они уже совпадают: мы не только видим равнодушных, излишне прозаических зрителей, но и, волею художника, присоединяемся к ним, участвуем в фамильяризации, делая её для себя менее заметной и тем самым превращая её в неостранение. Сравнивая начало, структуру, мотивы и мотивировку «Котлована» с соответствующими элементами Дантова «Ада», А.А. Харитонов отмечает именно эту, неостраняющую черту повествовательного тона «Котлована»: «Таково объективное содержание повествования лишённая всякого внешнего пафоса, подчёркнуто бытовая по тону картина страдания крестьян» 12 . «ЛИШНЕЕ» СЛОВО У ПЛАТОНОВА КАК ПРИЁМ ПРОТИВОПОСТАВЛЕНИЯ ТОЧЕК ЗРЕНИЯ ГЕРОЯ И РАССКАЗЧИКА В ВОСПРИЯТИИ ЧИТАТЕЛЯ
Как же подобного «брейгелева» эффекта заманивания читателя в ловушку нравственной ответственности добивается Платонов? В «Чевенгуре» отец многочисленного изголодавшегося семейства Прохор Абрамович отсылает приёмного сына Сашу, будущего героя романа, побираться, то есть практически выгоняет его из дома, обрекая на голодную смерть. Хотя Саше вряд ли миновать голодной смерти, останься он у Прохора Абрамовича среди остальных голодающих детей, совесть Прохора Абрамовича всё-таки мучит: родных-то детей, пусть даже тоже обречённых на голодную смерть, он из дома не выгоняет. Платонов, однако, пускает в ход такой приём оговорки (или, как сказал бы Алексей Цветков, подстановки13), что читатель не сразу понимает, где Прохор Абрамович лингвистически (а значит, и нравственно) запутался - - и, как следствие, запутывается вместе с Прохором: — Все мы хамы и негодяи! — правильно определил себя Прохор Абрамович, и от этой правильности ему полегчало («Чевенгур», с. 208)и. 12
Харитонов А.А. Архитектоника повести... — С. 83. Цветков А. Подстановка у Андрея Платонова. Цитаты из «Чевенгура», «Котлована» и «Ювенильного моря» — по сб. Платонов А.П. Ювенильное море: Повести, роман. 13 14
Неостранение
15
В этой цитате есть конфликт двух точек зрения: Прохора Абрамовича и рассказчика. С точки зрения Прохора Абрамовича, хамы и негодяи все «мы», т.е. все люди. С точки же зрения рассказчика, Прохор Абрамович правильно определил только себя, то есть его утверждение в целом неправильно. Прохору Абрамовичу «полегчало» от правильности определения именно постольку, поскольку на его взгляд оно относится ко всем, а не к нему одному. А это значит, что с точки зрения рассказчика ему полегчало не от правильности определения, а от его неправильности. Ведь не относясь (с точки зрения рассказчика) ни к кому, кроме самого Прохора Абрамовича, такое определение «всех нас» не может и служить ему (Прохору Абрамовичу) оправданием. Таким образом, эта фраза несёт два противоположных сообщения: мнение Прохора Абрамовича, что совесть он очистил, и мнение (более скрытое) рассказчика, что «правильность» такой очистки совести неправильна. В какое же положение при таком конфликте точек зрения персонажа и рассказчика попадает читатель? Формальный механизм воздействия на читателя здесь — фрейдистская оговорка «определил себя» вместо идиоматически более правильного, однозначного и нейтрального «заметил». Такого рода оговорки у Платонова адресованы непосредственно подсознанию читателя, так как на уровне сознательного восприятия читатель автоматически корректирует «неправильную» идиому. Такая коррекция обусловлена и отчасти гарантирована как контекстом фразы, так и её семантикой, то есть факторами, которые в данном, например, случае, подчёркивают ключевое значение наречия «правильно», почти полностью затушёвывая сказуемое «определил себя». Ведь сказуемое здесь лишь определяемое, тогда как наречие -- его определитель, то, что даёт нам ключ к тому, правильно или неправильно это определение. Наименьшую же смысловую нагрузку, на первый взгляд, чисто грамматическую, несёт внутри этого сказуемого прямое дополнение, то есть возвратное местоимение «себя», в силу того, что, как правило, оно привлекает к себе не больше внимания, чем оборот «к себе» в этом последнем предложении. Как правило — да, но платоновский текст — исключение, которого читатель не ожидает и которое, возможно, не сразу замечает, если замечает вообще. Итак, мнение Прохора Абрамовича дано в полную силу и приглашает читателя, как одного из «всех нас, хамов и него-
Неостранение
«Свободная вещь»
16
дяев», к себе (мнению) и к нему (Прохору) присоединиться. Мнение же рассказчика завуалировано и приглашает читателя не обращать на себя внимания. Зачем же оно здесь? А затем, что, соглашаясь с Прохором Абрамовичем, читатель как бы сам торопится причислить себя к одному из «нас, хамов и негодяев». Таким образом, мнений оказывается три: Прохора Абрамовича, рассказчика и читателя. Прохор Абрамович думает, что все люди, как он; рассказчик думает, что не все, а читатель вынужден составлять себе мнение по той области пересечения, где прав и Прохор, и рассказчик. Эта область следующая: может быть, и не все люди, как Прохор Абрамович, но читатель, приняв слова Прохора Абрамовича «все мы», тем самым сам как бы записался в категорию именно хамов и негодяев, даже если другие люди, включая и рассказчика, не принимают на свой счёт слова «мы» и потому к этой категории не принадлежат. Интересно, как один профессиональный критик и исследователь Платонова пытается выразить своё восприятие этой двойственности мнений, двигаясь в своём определении наощупь, без подробного логического анализа сказанного в тексте, однако прекрасно чувствуя интуитивно, какой читательской реакции от него, в частности, добивается Платонов: «Сопоставим идущие от автора "казался добрым человеком", "правильно определил себя", "правильно упрекал себя" — и перед нами как будто обрисуется последовательно проведённое авторское неодобрение к тому (51с), кто долгие годы воплощал в себе едва ли не самые светлые надежды русской литературы. И опять не будем спешить с выводами, ибо не осуждает А. Платонов деревню в целом, не осуждает он и одного из её представителей. Писателю дорог Прохор Абрамович Дванов своей способностью посмотреть на себя со стороны, даже осудить себя - - преисполниться тем творческим сомнением, которое является залогом духовного совершенствования личности»15. Можно выдвинуть лишь одно возражение по сути. Прохор Абрамович «дорог писателю» не столько своей способностью посмотреть на себя со стороны, сколько своей же способностью (которой наделил его сам писатель) заставить читателя посмотреть на него, Прохора Абрамовича, и на его логический и нравственный промах не со стороны.
Интересно и симптоматично для общего стиля современного платоноведения, что тот же исследователь, В.П. Скобелев, несколько позже в цитируемой работе при философском обобщении отмечает эту ключевую особенность мира ценностей 11латонова, хоть и не соотносит этот мир ценностей непосред( I н с н н о со свойствами поэтики и стиля писателя: «И М.Шолохов, и А. Фадеев, и Дм. Фурманов стоят вне своих героев и чаще всего над ними. В отличие от них А. Платонов никак не отделяет себя от своих персонажей» 16 . При обилии примеров из текста в этой ценной статье Скобелева, практически все они н-м не менее носят иллюстративно-импрессионистский характер, «захватывая» читателя .прежде всего эмоционально, а не логически. Сам исследователь почти не анализирует того, каким же конкретно образом в этих примерах закодирована информация и определён метод её восприятия читателем. Поэтому в итоге в этой работе Скобелев, как и многие другие исследователи творчества Платонова, вынужден полагаться на то, что ему попадётся «близкий по духу» читатель, который интуитивно воспримет цитируемые им отрывки так же, как и он, и поэтому примет его интерпретацию этих отрывков и всего текста в целом. Более вероятно, однако, что для того, чтобы понять, куда Платонов клонит идеологически и философски, необходимо, перефразируя Эйхенбаума, понять как вырыт «Котлован» (по мнению по крайней мере одного компетентного 17 исследователя - - п о чертежам Дантова «Ада») и основан/построен «Чевенгур». Как бы то ни было, огромную роль в принятии читателем точки зрения Прохора Абрамовича играет сочувствие ему. Кроме приёмыша-сироты Саши Дванова, которого Прохор Абрамович, мысленно произнося процитированные здесь слова, посылает побираться во время тягчайшего голода в деревне, у Прохора Абрамовича девять собственных детей. Читатель сочувствует Прохору именно потому, что его тяготы экстремальны. Нередко, однако, платоновский текст вынуждает читателя отождествляться с точкой зрения персонажей ему мало приятных, так как именно эта точка зрения стала объектом неостранения, «свободной», и потому обязывающей читателя, «вещью». В отличие от Скобелева, я считаю, что отождествляться с ге16
15
С. 63.
Скобелев В.П. О народном характере в прозе А. Платонова 20-х годов. —
17
17
Там же. — С. 72. См.: ХаритоновА.А. Архитектоника повести...
18
«Свободная вещь»
роями Платонова читателю приходится совсем не потому, что они того заслуживают или достойны. Так вопрос у Платонова, на мой взгляд, вообще не ставится. В следующем, например, отрывке перспектива событий дана с точки зрения малосимпатичного читателю и героям «Котлована» бюрократа Пашкина: Елисей пошёл вместе с Чиклиным, чтобы указать ему самого угнетённого батрака, который почти спокон века работал даром на имущих дворах, а теперь трудится молотобойцем в колхозной кузне и получает пищу и приварок как кузнец второй руки; однако этот молотобоец не числился членом колхоза, а считался наёмным лицом, и профсоюзная линия, получая сообщения об этом официальном батраке, одном во всём районе, глубоко тревожилась. Пашкин же и вовсе грустил о неизвестном пролетарии района и захотел как можно скорее избавить его от угнетения. Около кузницы стоял автомобиль... С него только что сошёл... Пашкин, чтобы с активной жадностью обнаружить здесь остаточного батрака и, снабдив его лучшей долей жизни, распустить затем райком союза за халатность обслуживания членской массы. Но ещё Чиклин и Елисей не дошли до кузни, как товарищ Пашкин уже вышел из помещения и отбыл на машине обратно, опустив только голову в кузов, будто не зная, как ему теперь быть. Чиклин с Настей на руках вошёл в кузню; Елисей же остался стоять снаружи. Кузнец качал мехом воздух в горн, а медведь бил молотом по раскалённой железной полосе на наковальне («Котлован», с. 158—159).
Последняя фраза - - первая в повести, где упоминается медведь. Тем не менее порядок слов в предложении такой, как будто и вошедший в кузницу первый раз Чиклин, и сам читатель уже должны быть знакомы с медведем. Не «кузнец качал мехом воздух в горн, а по раскалённой железной полосе на наковальне бил медведь», а именно «кузнец качал, а медведь бил». Предложение построено как ответ на вопрос, что делал медведь, а не кто кроме кузнеца бил по полосе и вообще был в кузнице. Лингвистически говоря, рема (то есть новое, информативный фокус предложения) здесь не «медведь», а «бил...». Переведя эту синтаксическую информацию на язык, использующий определённые и неопределённые артикли/члены, можно сказать, что «медведь» здесь не «о Ьеаг», а «{Не Ьеаг», хотя в тексте он появляется впервые и до этого нигде не сказано, что батрак это он, и даже вообще, что батрак не человек. Задним числом обнаруживаются знаки того, что антропоморфизм в данной ситуации вообще смещён. Характерным для платоновской поэтики образом олицетворены неодушевлённо-
I
Неостранение
19
бюрократические явления (профсоюзная линия «глубоко трево| птся»), тогда как атрибуты человеческой личности деперсонифицированы или овеществлены: Пашкин «опускает голову в л \>чов», как внеположный себе предмет, а перед этим думает о июдях, как о «членской массе». Однако все эти сигналы того, что непонятно, кто тут личность, а кто нет, направлены исI 'почительно на подсознание читателя. На сознательном же уровне читатель реагирует на эти выражения, как на типичные для 11латонова языковые странности, возможно, не задумываясь мопсе о том, что у них есть единая информативная функция, бомбардирующая изо всей силы его, читательское, подсознание, дабы подготовить его к тому, что беднейший батрак —не человек — не сенсационная новость, а «свободная вещь». Таким образом, «войдя» в кузницу вместе с Чиклиным и после бюрократа Пашкина, о причинах растерянности и разочарования которого рассказчик умолчал, читатель оказывается и положении Чиклина и Пашкина, для которых медведь сюрприз, но при этом порядком слов рассказчик тут же даёт читателю знать, что медведь -- не сюрприз, что читатель знал о нём всегда, что удивляться нечему и что, удивившись, читагель «попался», подобно бюрократу Пашкину. Читательское позорное сообщничество с Пашкиным усугубляется тем, что Чиклин, по-видимому, не удивляется медведю, то есть не «попадается», так как именно его реакцию в последнем процитированном выше абзаце передаёт рассказч и к : именно для работяги-Чиклина в тот момент важней, что Делает медведь в кузнице, чем кто он такой. В тоне рассказчики в этот момент появляется так называемая псевдокосвенная ( п л и , по Бахтину, «чужая») речь: повествование в третьем мпце, но точка зрения героя, в данном случае Чиклина. Это яиствует из последующего текста, где деловитый Чиклин ведёт г кузнецом разговор не выказывая, как в сказках, никакого удивления: - А ты, человек, зачем пришёл? — спросил кузнец у Чиклина. - Отпусти молотобойца кулаков показать: говорят, у него стаж велик («Котлован», с. 159).
Итак, рассказчик и Чиклин чувствуют себя как дома в ситуации, где батрак — медведь. Чиклин совсем не удивляется обращению «человек»: ведь в создавшихся условиях оно помогает кузнецу адекватно дифференцировать между двумя своими
«Свободная вещь»
Неостранение
слушателями и возможными собеседниками: один — медведь, другой — человек. Единственная неясность, возникшая по ходу разговора, это - - человек ли сам обращающийся к Чиклину кузнец. Ранее в повести мы узнаём, что и его, как и батракамедведя, зовут Мишей («Котлован», с. 83). Но такого рода нагромождение новых неясностей на якобы разрешённую прежнюю, как мы вскоре увидим, типично для неостранения у Платонова. Более того, дальнейший ход повествования развивается так, как будто медведь ли или человек-батрак, неважно, было бы классовое сознание. В дураках остаются, причём вместе, лишь Пашкин и читатель, а не Чиклин и рассказчик. Своей симпатией по отношению к Чиклину рассказчик как бы навязывает читателю симпатию по отношению к Пашкину18. Что же здесь объект неостранения? Прежде всего, это фантастический персонаж, действующий как бы в реалистических обстоятельствах, если таковыми можно считать классовую борьбу. Затем, однако, как следствие абсурдности расчеловечения всей ситуации, объектом неостранения становится и сама классовая борьба. Её абсурдность в отрыве от первенства ценности именно человеческой жизни становится ясна и остранена как раз вследствие нарочитого отказа от остранения. Таким образом, одна из возможных функций неостранения -- это оттягивание и усиление остранения, но и это только в том случае, если и то и другое служит вовлечению читателя в ответственность за его, читательское, невнимание. Сцена из «Войны и мира» с Наташей в опере — важнейший пример остранения у Шкловского19, замечено всё, что замечать по условной природе искусства не положено, — будь то дырка в полотне, изображающая луну, или тот факт, что трагический тенор толст. На этом примере особенно ясно, что Толстой над оперой смеётся, «развенчивает» её, что это сатира.
(И случае с толстовским «Холстомером» этот сатирический момент ещё ярче, так как бессмысленным представляется всё шшилизованное устройство человеческого общества как тако1Ю10.) Хотя остранение не обязательно сопряжено с сатирой, понимаемой как наличие дистанции между описываемым и описывающим, неостранение, как я уже отметила выше, с понимаемой так сатирой просто несовместимо, так как при 111-ое гранении объект смеха не может быть внеположен читатемю. Гоголь, заключивший «Ревизора» словами «над собой смегк-сь», привнёс в свои произведения, включая и «Ревизора», множество элементов помимо сатиры, и именно элементов неостранения, то есть описания странного как должного, с одной стороны, и как нечуждого описывающему — с другой. В ре «ультате читатель и зритель гоголевских постановок вовлечён || отождествление с Хлестаковым, сочувствует ему, когда того ••ляс тошнит, как есть хочется», и, затаив дыхание, ждёт, когпл Хлестаков улизнёт, чтобы тот, не дай Бог, не попался. Ни бюрократ Пашкин, ни Хлестаков объектами чистой сатиры ныть не могут, как не могут ими быть и жители города, куда Хлестаков приезжает, и другие персонажи у Платонова. При ( л гире смеются над другими, а при неостранении и плачут, и г моются прежде всего над собой. Отсутствие сатирической дистанции обусловлено у Платоиона тем же, чем у Достоевского: запретом на осуждение героен. Интересно, что он так чуждается осуждения, что даже ншдиоматизирует выражение «выводить на чистую воду», воскрешая его буквальный смысл. В «Чевенгуре» Саша Дванов употребляет эти слова в буквальном смысле, по поводу любезной Пматонову гидрофикации: «Надо же вас на чистую воду в ' к-иь выводить!» («Чевенгур», с. 260).
20
18 Интересна возможная аллюзия, связывающая нескольких «руководящих» персонажей «Котлована» с пятой частью «Фауста» Гёте, что было отмечено Л. Дебюзер («Некоторые координаты фаустовской проблематики в повестях "Котлован" и "Джан"», с. 320—329). С одной стороны, как показывает Дебюзер, такая параллель подчёркивает жестокость и бездумие утопизма гётевского Фауста. С другой стороны, однако, не следует забывать, что Гёте начал линию сочувствия Фаусту. Поэтому хотя Пашкин и подчёркивает чудовищность утопических прожектов Фауста, этот гётевский Фауст в новом, платоновском изводе наводит на мысль, что Пашкин в какой-то мере имеет право претендовать на сочувствие читателя. 19 Шкловский В.Б. О теории прозы. — С. 13.
21
ЧИТАТЕЛЬ - ПОЛЕ СРАЖЕНИЯ ГЕРОЕВ И ИХ ВЗГЛЯДОВ
Итак, установка Платонова заключается в том, чтобы сдеи л п , читателю нечуждыми героев, чуждых ему, читателю, по идеям, идеалам, поведению, морали и, что особенно важно, и н,1ку. Ситуация осложняется тем, что по всем этим параметрлм, кроме языка, эти платоновские герои чужды друг другу буквально до смертоубийства. Бюрократ Пашкин, Чиклин,
«Свободная вещь»
Неостранение
Жачев, умирающий кулак, Настя, её мать — все эти и многие другие персонажи (в данном случае «Котлована») в какой-то момент воспринимают всех остальных как опасных врагов или отвратительных тварей, нелюдей, подлежащих уничтожению. Таким образом, читатель оказывается даже ближе к каждому из героев, чем они друг к другу. Как же быть читателю? Все точки зрения, несовместимые друг с другом, оказываются ему слишком близки для того, чтобы можно было их критически откорректировать, а авторитетного рассказчика со своим корректирующим мнением Платонов ему не предоставляет20. Это, кстати, смущало и раздражало в Платонове как советскую власть, так и её противников. Подобно Достоевскому, которого с завидным постоянством до сих пор, несмотря на всю конфликтность его взглядов и на бахтинскую оценку конфликтности взглядов его героев, причисляют то исключительно к глашатаям чаяний «бедных людей», то к оголтелым ретроградам, и соответственно берут на знамя те и другие, и Платонов оказался подвержен такой категоризации: то его считают обличителем советской утопии (Михаил Геллер, например), то её апологетом (Чалмаев времён застоя, да и многие серьёзные исследователи, знакомые с биографией Платонова)21. Последнее мнение, впрочем, часто
высказывалось по чисто цензурным соображениям в предисловиях к ранним искорёженным изданиям в СССР. Показательно, однако, с какой лёгкостью можно было составить такое «просоветское» издание Платонова, надёргав из его произведений фрагменты, производящие более или менее законченное впечатление. Это свойство характерно не только для его ранних стихов, статей и рассказов, написанных в период искреннего большевизма автора22, но и для громадных отрывков из «Чевенгура». Начало «Чевенгура» было издано как рассказ «Происхождение мастера», представляющий собой вариант апологетики нового человека, пролетария «от сохи», а конец того же в высшей степени идеологически проблематичного романа -- как «Смерть Копёнкина», -- рассказ о гибели однозначно «правильного» героя Гражданской войны в борьбе с однозначно «неправильными врагами». По роману же в целом погибающий Копёнкин — донкихотствующий одиночка23, а «мастер» начала романа, Захар Павлович, относится ко всем партиям с подозрением24. В «Чевенгуре» нет ни однозначно правых, ни последовательной апологетики пролетариата или бедноты. В этом отношении так называемые рассказы «Проис-
22-
20 Американский исследователь-испанист Майкл Джерли показывает, что в современной литературе такая установка на дезориентацию читателя относительно авторитета в тексте началась, по-видимому, с Сервантеса (интертекстуальное и аксиологическое присутствие которого в таких текстах Платонова, как «Котлован» и «Чевенгур», особенно заметно) (см.: ОегИ М. Кеп§ипп§ Аи11юп1у, 21Ьехт§1оп). В последнее время на неправильность такого редукционизма всё чаще оГ> ращают внимание. И. Роднянская, например, даже справедливо утверждает, что идеологическая противоречивость в воззрениях на утопию при поэтических приоритетах Платонова, — как и в случае Заболоцкого, — просто неизбежна (см.: Роднянская И. Сердечная озадаченность. — С. 330—354). Эта идея весьма бли > ка автору данной работы. Проблема редукционистского отношения у исследователей к Платонову пол робно рассматривается с философской точки зрения у Томаса Сифрида (см.: 5е1/пЛТ. Апйге! Р1аЮпоу. — Р. 1, 4, раз51т). Сифрид высказывает интересную мысль, что идеологическая двойственность Платонова отчасти обусловлена социально-биографически, тем, что он родился в Ямской слободе, на стыке пролетарского и крестьянского мира, и считал себя принадлежащим к обоим классам (1ЬШ., р. 3). Поэтому, по мнению Сифрида, в вопросах крестьянской политики Платонов был солидарен с крестьянами, а следовательно, для советской власти слишком «консервативен» (то есть сопротивлялся коллективизации), тогда как в качестве преданного индустриализации пролетария и пролетарского писателя
23
он был вполне «прогрессивен». Такое толкование, подобно Ленину справедливо противопоставляющее роль крестьянства и пролетариата в революции, особенно важно потому, что оно само намеренно затушёвывалось или, говоря языком данной работы, «неостранялось» советской идеологией зрелого периода, начиная по крайней мере со Сталина времён именно коллективизации. На уровне языка Платонов изображал такое неостранение: его герои и в «Котловане», и в «Чевенгуре» последовательно называют кулаков «буржуями». Из-за постоянства употребления этого «термина» читатель настолько привыкает к его смысловому сдвигу, что от него (читателя) неизбежно ускользает степень намеренности, с которой совершает этот сдвиг сам Платонов, в отличие от его героев и рассказчика. 22 О философском ключе к эволюции идеологических взглядов Платонова см.: 5е1/гШ Т. Алйге! Р1а1опоу.... !3 Мотивы, связывающие Копёнкина с Дон-Кихотом, проследил ещё Геллер («Андрей Платонов...», с. 194 и далее), а вот о нарочитом изъятии корректирующего авторитетного голоса из романа самого Сервантеса в нужном для понимания Платонова контексте до Джерли не говорилось. 24 Недавно опубликованные Вьюгиным материалы и комментарий к повести «Строители страны» (см.: Въюгин В.Ю. Повесть А.Платонова «Строители страны»), однако, свидетельствуют о необходимости уточнения. Платонов действительно разрабатывал некоторые сюжетные повороты, впоследствии включённые в «Чевенгур», для разных, часто противоречащих друг другу контекстов разных же произведений. Тем не менее важно, что сам «Чевенгур» — произведение цельное, с единой поэтикой и, по-видимому, этикой, и в его контексте мти отрывки служат именно этому единству.
24
«Свободная вещь»
хождение мастера» или «Смерть Копенкина» столь же противоречат поэтике и этике «Чевенгура» в целом, как «Легенда о Великом Инквизиторе», изданная отдельно, противоречит поэтике и системе ценностей романа «Братья Карамазовы». Важно, что, как и Достоевский, Платонов по строю своей поэтики «позволяет» такие публикации: точка зрения, с которой ведётся повествование в «Происхождении мастера» и в «Смерти Копенкина», как бы она ни шла вразрез с другими точками зрения, представленными разными голосами в том же «Чевенгуре», тем не менее представлена достаточно последовательно, убедительно и веско, чтобы её можно было выдернуть из кон25 текста . Итак, подобно Апулею, Сервантесу, Стерну, Гоголю, Достоевскому и многим другим писателям, скрадывающим авторитетный голос в своих произведениях, Платонов даёт читателю слишком много противоречивых ключей к своим идеологическим контекстам, чтобы читатель смог решить, какими же из этих ключей ему следует пользоваться. Вместо идеологических контекстов часто приходится прибегать к самому тексту, к его чисто формальным свойствам, как к единственному надёжному ключу для реконструкции авторской позиции. Для того чтобы понять, что сказано, прежде всего приходится понимать, как сказано, то есть начинать поиск свидетельств в тексте не с эвристики, а прямо с герменевтики. В подобных случаях окончательный, • - то есть, как это ни парадоксально, эвристический — критерий следующий: наиболее важно то содержание, которое выражено формальным приёмом, преобладающим именно у данного автора26. Для системы ценностей поэтики Платонова важнейшим окажется то, что становится объектом неостранения, то есть именно то, что Платонов постарается сделать незаметным для читателя, относительно чего он будет пытаться развить у читателя инерцию восприятия. Чем эффективнее он будет добиваться такой инерции в каждом случае, тем важнее для его системы ценностей может считать25 Подробнее о полифонизме Платонова см.: Толстая-Сегал Е. Идеологические контексты; а о соотношении полифонизма у Достоевского и неостранения у Платонова и в моей диссертации: «Во81оеузку апё Р1а1опоу; {Не 1трог1апсе оГ 1Ье ОгшИео1». 26 Теоретически сходной позиции придерживается американо-французский исследователь Майкл (Мишель) Риффатер («РюНопа! Тга1)1»). См. также: ТолстаяСегал Е. Идеологические контексты...
Неостранение
•Ф-
25
ся объект этого «инертного» восприятия. Как блестяще показал 27 Карло Гинзбург в эссе «Следы: корни уликовой парадигмы» , эта идея ключевая и для Джованни Морелли, и для читавшего его раннего Фрейда. Однако в литературоведческом отношении для понимания творчества Платонова Карло Гинзбург (и отчасти Морелли) важнее, чем Фрейд. Ведь для литературоведа (даже при использовании биографических, культурных и исторических сведений) цель состоит в том, чтобы понять поэтику Платонова (то есть, как он воздействует на читателя), а не психологию или биографию (которые тем или иным способом воздействуют на него самого). Если по мнению Фрейда (и отчасти Морелли) атрибутику художественного произведения легче и точнее всего можно произвести по бессознательным мелочам-следам, по неосознанному «почерку» художника или автора, то для понимания поэтики автора, его художественного мира, необходимо считаться именно и только с тем, что он делает намеренно. (Здесь интереснее параллели, проводимые Гинзбургом между творчеством и криминалистикой, чем Фрейдом — между творчеством и психологией. Ведь в криминалистике улики могут быть оставлены и бессознательно, но по ним определяют именно намерение, а не акт, за который преступник не ответственен.) Уликовая парадигма применима к интерпретации поэтики только если она является сознательным конструктом модели якобы бессознательного поведения «автора»-конструкта внутри текста (так называемого «предполагаемого читателем автора»). Именно этот конструкт Платонова-«дурака», на мой взгляд, и является отличительной чертой поэтики писателя-умницы Андрея Платонова. Поэтому при всей своей методологической близости фрейдистскому анализу анализ якобы бессознательных следов, оставленных Платоновым в его произведениях, ставит перед собой цели, очень далёкие от фрейдистских28. С другой стороны, анализ поэтики, в свою очередь, может дать ключ к философии и аксиологии автора, если, конечно, этой темой интересоваться, что, безусловно, выводит исследо11
Ст^Ьиг^ С. 5р1е: КасПс! сИ ип рагааЧ§та шсНгйапо. — С. 59—106. Это отличие методов фрейдизма от цели их применения особенно важно в силу методологической близости моего подхода к Платонову и подхода таких тонких его исследователей, как Геллер («Андрей Платонов...», с. 197—198), Подорога («Евнух души...») и Эрик Найман («Апёге; Р1аюпоу апй 1Ье 1пас1т18заЫШу оГ Ве81ге»). 28
«Свободная вещь»
26
Неостранение
вание далеко за рамки чисто формального и семиотического анализа. В этом вопросе Фрейд, в той степени, в которой он постулирует важность личности автора за рамками текста, пожалуй, полезней и Морелли, и в известном смысле даже Гинзбурга, для которого вопрос о личных убеждениях и аксиологии того или иного автора вообще не более актуален, чем психология автора, и не должен входить в его (Гинзбурга) профессиональную компетенцию. Разница в том, что, в отличие от фрейдовой, моя окончательная цель — не психоанализ, а аксиоанализ или софмо-анализ. Но единственно надёжным путем к достижению этой цели я считаю именно подробнейший анализ семантики самого литературного текста. Именно в этом смысле парадоксальные и, возможно, спорные слова Юлия Айхенвальда о жизни как нельзя более применимы к поэтике Платонова (а не, например, к его биографии): «Важно не то, что важно, а то, что неважно»29. Из этойто рабочей гипотезы о кодировании системы ценностей в поэтике Платонова я и буду исходить в этой книге. Необходимо помнить, что главная цель Платонова — поймать именно читателя в тенета -- концептуальные, нравственные и языковые, в которых сидят его герои, окружённые «свободными вещами», и тем самым сделать этих героев нравственно нечуждыми ему, читателю. На всё сказанное можно возразить, что не следует приписывать слишком большое значение конструкту точки зрения читателя у Платонова, то есть возможности толковать Платонова в духе школы Кеаы Ленин, это слово -- «безграмотное по форме и грамотное но содержанию». Кто бы ни был рассказчик, в тот момент4 отметивший учёность «учённейшего», он сам оказался недостаточно учён, чтобы мы поверили его оценке. Такой разрыв между формой слова и его содержанием не только подрывает смысл самого слова, но и взрывает, компрометирует весь его контекст: и учёность «учённейшего человека»-истукана, то есть н данном случае Сталина, и потенциально вообще хвалебное применение к нему прилагательных превосходной степени: ведь если есть прецедент ошибки, то она может и повториться, и ещё неизвестно, как и какая вкравшаяся ошибка может исказить смысл любого другого прилагательного превосходной степени. Таким образом, «учённейший» неназойливостью грамматической ошибки, почти не ощущающейся фонетически, вводит I) подсознание читателя сообщение, что учёность истукана сомнительна. Исследователи Платонова часто утверждают, что он 3
См.: Потаённый Платонов. — С. 47. Оговорки часто свидетельствуют о личных прихотях того или иного рассказчика. Каждая подчас настолько идиосинкратична, что может звучать как цитата нового рассказчика. Таким образом, оговорки часто оказываются сопряжены с тем, в чём Бахтин усматривал (у Достоевского, например) полифонию. 4
34-
«Свободная вещь» Техническая функция неостранения у Платонова
35
3
активно противопоставлял ум чувству, предпочитая последнее . Однако разобранная выше оговорка свидетельствует о том, что Платонов вместе со своим Макаром лишь усомнился в том, что обычно считается (раз)умом. Искажённые идиомы, или «псевдооговорки», часто служат неостранению неочевидной точки зрения или убеждений. Следующий ниже обзор повествовательной техники Платонова, возможно, прояснит эту идеологическую функцию неостранения посредством псевдооговорок и синтаксических сдвигов у Платонова. Как показывает А.П. Цветков, Платонов широко пользуется 6 приёмом подстановки . Не прибегая к визуальным аналогиям с картинами Арчимбольдо или исторически и концептуально близ7 кого Платонову Павла Филонова , Цветков тем не менее отмечает семантическую несовместимость разных уровней текста Платонова - • уровня слова, идиомы и фразы. Так, в частности, говоря о трудностях перевода платоновских текстов на английский язык, Цветков рассматривает, поочерёдно отвергая их, три способа перевода: дословный, фраза-к-фразе и троп-к-тропу. Дословно переводить невозможно из-за приёма подстановки (по моей терминологии - - фрейдовских псевдооговорок). Слова во многих фразах Платонова, по лингвистической терминологии Цветкова, не совпадают со своими «прототипами», то есть с тем значением, которого мы ожидали бы в контексте фразы (в переводе на язык Арчимбольдо, вместо носа -- груша). Для того чтобы как-то усвоить смысл фразы, 5 См., например, у Геллера («Андрей Платонов...», с. 65, 66, 69, 107 и далее) или в обзоре вопроса у Энн Пиит (Аппе Рее1) в архивах «Ульбандус Ревью» (1ЛЬапс1и5 агсгцуез) славянской кафедры Колумбийского университета. Справедливости "ради следует признать, что даже у этих двух авторов оппозиция ум — чувство в большой степени структурная условность, а не провозглашение несовместимости одного с другим. И всё же это не то же самое, что тезисно утверждать, что ум и чувство у Платонова в идеале того и другого — вообще один и тот же орган. Последнее, на мой взгляд, совершенно справедливо утверждают такие исследователи, как Л.П. Фоменко и М.И. Стюфляева.. Л.П. Фоменко («Человек в философской прозе А. Платонова») показывает, что для поэтики Платонова важно, что философствуют у него самые «неподходящие» для этого герои, то есть все поголовно, и что делают они это экзистенциально, то есть именно не «умом» в обиходном понимании, а как раз чувством в самом что ни на есть обиходном понимании — спиной, животом и пр. Также интересна формулировка Платонова, отмеченная М.И. Стюфляевой («Романтический элемент в прозе А. Платонова», с. 29): «думать чувствами». 6 Цветков Л. П. Подстановка у Андрея Платонова. 7 Об этом см.: Гаврилова Е.Н. Андрей Платонов и Павел Филонов.
читателю приходится пренебрегать смысловыми отклонениями, то есть заниматься автоматической коррекцией, каждый раз списывая подстановку/оговорку на случайность. Однако эти оговорки буквально разрывают предложения Платонова в разные стороны и на мелкие кусочки. Вся фраза при буквальном прочтении теряет всякий допустимый контекстом смысл. Из-за этого Платонова невозможно перевести ни дословно, ни «дофразно». Если переводчик верен семе каждого слова, предполагающейся в оригинале, то ничего не остаётся от смысла фразы в целом. Если же быть верным фразе в целом, то пропадают все нарочито не вписывающиеся в её контекст и не ограниченные им семемические поля слов, составляющих эту фразу. Перевод же троп-к-тропу невозможен в случае Платонова потому, что он изобрёл собственный троп — подстановки. (Как показывают примеры вроде Арчимбольдо, тут Цветков, вероятно, ошибается.) Оставив в стороне проблему перевода (весьма, впрочем, в случае Платонова, животрепещущую), следует отметить, что цветковский к ней подход проясняет, что автоматическая коррекция русскоязычным читателем платоновских «оговорок» не только возможна и вероятна при чтении его произведений (об этом-то уже упоминалось выше в настоящей работе), но что таковая коррекция и настоятельно необходима, неизбежна при чтении: иначе весь текст в целом воспринимается как бессмыслица. Иначе говоря, Платонов не только создаёт возможность такого корректирующего чтения, но и задаёт его императив: корректировать приходится уже просто для того, чтобы не потерять сюжетную нить и помнить, о чём, собственно, речь. На более общем психологическом уровне это касается и всего явления неостранения у Платонова в целом — как информативной, так и нравственно-оценочной его сторон: чтобы просто оказаться в силах дочитать многие его произведения, не запутавшись в сюжете и не впав в клиническую депрессию, приходится на многое закрывать глаза. Кое-что при такой инерции восприятия успокаивает, заставляет читателя принять самоё эту инерцию, как должное. Это прежде всего некоторый экземпляризм, парадоксальная классичность стиля. В случае Арчимбольдо, как бы ни шокировали зрителя его картины, больше всего поражает то, что именно делает его визуальный каламбур правомочным. То, что его картины написаны в традиции ломбардской живописи XVI века,
36
«Свободная вещь»
вынуждает зрителя совмещать несовместимое: портрет и натюрморт. Что же делать, если и в качестве портрета, и в качестве натюрморта картина, что называется, образцовая? Подобную же службу оказывают Платонову некоторые вполне традиционные элементы русского дискурса. В какие бы ассоциативные дебри не уводили читателя «торчащие» из фразы семы отдельных слов, при некоторой морфологической согласованности, предсказуемости флексем, указующих, где подлежащее, где сказуемое, где тема, где рема и чего ждать от некоего общего синтаксического направления фразы, читатель может и, пожалуй, даже вынужден смириться с этой фразой и воспринимать её как должное, то есть как правомочный источник ценной информации. Это ясно уже из знаменитого примера с «глокой куздрой» («глокая куздра штеко бодланула бокра и кудлачит бокрёнка»). Ничего не зная фактически про тех и то, о ком и чём идёт речь, и про то, как и зачем кудлачат и штеко бодлают, носитель русского языка тем не менее может < из этой фразы почерпнуть точный, исчерпывающий и грамотный ответ на вопрос, что и как «она» сделала «с ним» (а именно, бодланула) и что делает с «его» детёнышем (очень конкретно говоря — кудлачит). На эту-то заложенную в природе русского языка особенность Платонов рассчитывает, обращаясь к русскому читателю столь же успешно, как Арчимбольдо — к своему визуально натренированному и изощрённому в восприятии живописных канонов североитальянскому современнику-зрителю. В одном отношении, однако, платоновская фраза отличается от примера с глокой куздрой. Если про глокую куздру и бокра с бокрёнком мы знаем недостаточно, чтобы судить о них по чему-либо кроме этой фразы, то о многих словах, составляющих платоновскую фразу, мы подчас знаем слишком много, чтобы судить о них непредвзято по контексту именно платоновской фразы, отрешившись от всех других известных нам случаев употребления этих слов-штампов. Таковы — и для героев Платонова, и для его читателей например, слова «советская власть», «бедность», «белая гвардия» и пр. В этом случае новый, скрыто-взрывчатый смысл этим словам придаёт уже не подстановка (по Цветкову), а перестановка. То есть объектом неостранения является синтаксис (например, перемена местами темы и ремы в «а где-нибудь подальше белая гвардия» или, в «Котловане», в «а медведь бил молотом по
Техническая функция неостранения у Платонова
37
наковальне»). Агентом же неостранения, то есть тем, что создаёт ощущение нормальности и приемлемости формы при неприемлемости содержания, в таком случае оказывается как раз лексика. Слова-штампы, будучи привычными, заставляют читателя полностью забыть о странностях информации, заложенной в принципе и порядке их расположения. Итак, кроме оговорок (по Цветкову - - некоторых случаев подстановки), неостранение достигается и другими средствами, в частности синтаксическими, — в зависимости от его цели. Иногда герои или рассказчик(-и) просто ведут себя в экстремальных ситуациях так, как будто ничего особенного не происходит. Иногда же они. изумляются, но не по адресу, не тому, что действительно странно, необъяснимо или невыносимо. Иногда перечисляют наряду с нормальными явлениями нечто не лезущее ни в какие ворота и по сути не имеющее отношения к изначальной мотивировке перечисления (это как раз один из случаев синтаксического неостранения). Такого рода «речево-поведенческое» неостранение часто применимо к мотивам фактических странностей или совершенно невероятной фантастики. (Главный предшественник Платонова в русской литературе здесь Гоголь, а вообще -- целая плеяда, в которой ярче всего, пожалуй, сияет Апулей со своим «Золотым ослом», особенно в главе «Рассказ Телифрона», повествующей о молодом человеке, сторожившем от ведьм впоследствии временно оживший труп своего тёзки. При этом единственная загвоздка со свидетельством ожившего трупа была не в том, что он ожил, а в том, что некоторые сочли само его свидетельство неубедительным). В следующем разделе речь пойдёт в основном об этом, поведенческом типе неостранения, хотя и в нём подстановка и перестановка, то есть сдвиги смыслов, играют огромную роль. Затем (в разделе о неостранении идеологических и философских «ляпов», то есть странностей человеческого сознания в произведениях Платонова) речь пойдёт в основном о подстановке или псевдооговорках (хотя синтаксическое неостранение гут тоже важно). В третьем разделе я буду разбирать неостранение смерти, и поскольку эта тема касается и фантастического, II философского моментов поэтики Платонова, то и технику придётся, естественно, рассматривать самую разную. Важно помнить, что все типы неостранения у Платонова направлены на вовлечение читателя в ответственность за то,
38
«Свободная вещь»
что он вместе с героями, а часто и «отстав» от них, прозевал. Главная цель поэтики неостранения у Платонова -- заставить читателя перестать разделять мир на категории «я» и «они», и даже «мы» и «они». «Мы», а часто даже «я», оказываются все его герои, от бюрократа Пашкина до кулаков и раскулачиваемых.
НЕОСТРАНЕНИЕ ФАНТАСТИЧЕСКОГО — — —
У нас птицы... сбежали... Вы не замечали? Нет, товарищ. А я видел людей в перьях. Люди в перьях-то? Они врут. Это неверно. А. Платонов. «Шарманка»
— А кто же там такой? — Неизвестно, — объяснил Жеев. А. Платонов. «Чевенгур»
Платонов наделяет свои ценности металогической правомочностью. Неостраняя ценностные, этические нормы, Платонов тем самым утверждает, что они над и за границами доступного человеческому разуму и объяснимого им, что они обладают мистическим, пророческим и метафизическим авторитетом, обязательным не только для героев, но и для читателя. Для того чтобы утвердить этот сверхъестественный авторитет в качестве основы своей системы ценностей, Платонов прибегает к неостранению фантастических событий. Герои его книг либо объясняют в сверхъестественном то, что и так понятно (объяснение «не по адресу»), либо игнорируют фантастичность фантастического. В обоих случаях Платонов иногда (в тех случаях, когда он даёт прозевавшему неординарное читателю спохватиться) прибегает к определённому типу драматической иронии: герои не замечают странности происходящего, а читатель замечает, хотя объяснить всё равно ничего не может. Психологически драматическая ирония создаёт эффект правдоподобия: если мы знаем про события или ситуации в книге нечто, чего не знают герои, то это «нечто» по крайней мере в рамках книги существует. (По аналогии: если глокая куздра Гюдланула и кудлачит, то она есть.) Таким образом, читатель принимает невероятное и необъяснимое в произведениях Платонова как должное: чего, дескать, не бывает, а я и не знал. Как тень отца Гамлета, по мнению самого Гамлета («есть много в мире, друг Горацио, такого, что вашей философии не снилось»)1 предполагает, что Горацио пересмотрит свою филосо1 ТЬеге аге тоге 1Ьт§з т Ьеауеп ашЗ оп еагШ, НогаИо, 1Ьап \уеге йгеат( оГ |п уоиг рЫ1о8ОрЬу.
«.Свободная вещь»
40
фию, а не усомнится в существовании духов, так и драматическая ирония у Платонова наделяет фантастику в его произведениях правдоподобием в глазах читателя. Многие герои, как и Горацио, привидения не увидели, но читатель видел его вместе с Гамлетом, а следовательно, оно существует. То есть привидений как таковых может и не быть, но тень отца Гамлета у Шекспира - - это неоспоримый факт, в котором может усом- : ниться Горацио, да вначале и сам Гамлет (в том что тень принадлежит его отцу), но не читатель. Так и с Платоновым: описанных им фантастических событий вне его мира быть не может, но говорящий медведь и классово-сознательные лошади («Котлован»), идущий по линии горизонта гигантский человек и поющий человеческим голосом жестяной бак («Чевенгур») - - неоспоримые факты платоновского мира, даже если (читай: именно потому, что) в них временно сомневается Пашкин или какие-нибудь другие невнимательные герои Платонова. Часто драматическая ирония, создающая неостранение фантастического, состоит не в знании читателем определённых недоступных героям фактов-элементов сюжета, а в его знакомстве с тем или иным фактом, принадлежащим как раз к разряду философии или идеологии. Так, например, в платоновском ' пересказе русской народной сказки «Перышко Финиста — Ясна ! Сокола», известной в основном по Афанасьеву, введён диалог! между купцом — отцом дочери, попросившей привести ей с базара перышко в качестве гостинца, и купцами, торгующими на базаре. Отец спрашивает у этих купцов, где бы ему достать I перышко Финиста — Ясна Сокола. Далее текст, присутствующий из всех вариантов сказки только у Платонова: «Нет такого товара, -- говорили купцы. Спроса, говорят, на него нету»2. С одной стороны, конечно, Платонов этой фразой усиливает общую тенденцию народных сказок относиться к необычайному как к обычному. Купцы небрежно опускают союз «потому что», который формально связывает первое предложение со вторым, и употребляют разговорную форму «нету», тем самым показывая, что для обсуждения такого «товара» им не нужен никакой «особый», более чёткий или отличный от повседневного язык. С другой стороны, однако, неостранение здесь превосходит степень, нужную для того, чтобы принять на веру мир сказки, и носит прозаический, принижающий в стили2
См.: Платонов А.П. Собрание сочинений. — Т. 3. — С. 463.
Неостранение
фантастического
41
[ стинеском отношении характер. Купцы полностью игнорируют то, что важно купцу-отцу, и реагируют на слово «перышко» как на синоним слова «перо» в значении собирательного существительного — как в выражении «пух и перо», то есть именно «товар», то, чем набивают подушки и перины. Такое отношение к браку (по сказке перышко должно превратиться в жениха младшей дочери) напоминает о том, что Разумихин у Достоевского, в связи с женитьбой же, называет «перинным началом». Ничего сказочного в реакции купцов при таком виде неостранения не остаётся, они не принимают необычайного на веру, а просто отказываются видеть его в упор. Перо-жених I в платоновском варианте сказки -- это «свободная вещь», которая осуществляет свою свободу, притворяясь скучной и неромантичной, а скорее даже, прикрывая романтичность и тем самым осуществляя совместимость романтического с целомудренным, прикровенным3. Где же тут драматическая ирония? Что знает читатель, чего могут знать или не знать купцы, прибегая к такому аргументу, возможно, бессознательно? Читатель, среди прочего, знает логическую подоплёку ответа купцов. Эта подоплёка идеологическая, а именно, марксистская. Основа ответа купцов — марксистское утверждение, что спрос рождает предложение. Далее купцы, возможно, бессознательно, чтобы оправдать отсутствие у себя нужного товара, оперируют этим утверждением, как силлогизмом, а именно: Если есть спрос, то есть предложение, а из этого следует, что если нет предложения (то есть «товара», «пера»), то (потому, что) нет спроса.
При этом все остальные возможные причины отсутствия у купцов волшебного перышка Финиста — Ясна Сокола отмета3 Здесь прикрытие и связано, и не связано с фрейдизмом. В отличие от типично фрейдистского подхода к Платонову, ярчайшим и наиболее талантлипым представителем которого является американский специалист Эрик Найман (см., например: Нштап Е. Апйге] Р1а1опоу апё 1Ке 1пас1гш$5аЫН1у оГ Ое51ге), я, как уже было сказано выше, признаю его (то есть самого фрейдистского подхода) методы, но не приоритеты: в этом, например, эпизоде интересно не «снять покров» с псевдо-антиромантического, псевдо-«перинного» начала, и даже не понять, что за ним, а рассмотреть самоё этот покров. Ведь при всём прозаизме ного покрова именно благодаря тому, что он доводит этот прозаизм до абсурда, и возникает романтичность и, что ещё важнее, «антиперинность» платоновской поэтики.
42-
« Свободная вещь»
ются за невмещаемостью их в этот формальный, искусственно сконструированный силлогизм. То, например, что «товар» в силу своей волшебной природы может быть редок, а тем более уникален, не учтено вообще. Кроме того, что читателю известна марксистская подоплёка аргумента купцов, ему ещё известна и точка зрения купцаотца и его младшей дочери, а именно, что перышко Финиста — Ясна Сокола — отнюдь не перо для набивки перин. А как было только что отмечено, то, что читателю известно, а какой-то части персонажей - - нет, воспринимается читателем как его информативная привилегия. Если читатель больше в курсе событий, чем какие-то герои, значит (как кажется читателю), то, о чём он знает, а другие нет, -- правда. Таким образом, здесь два объекта неостранения, по одному на неостраняющего. Первый неостраняющий - - купцы, и неостраняют они марксистскую подоплёку своего мышления и аргумента. (К этому неостранению идеологического, т.е. менталитета, формы мышления, мы ещё вернёмся в следующем разделе. Здесь важно лишь напомнить, что при советской власти такой аргумент употреблялся именно когда речь шла о дефиците идеологического «товара»: говорилось, что Библий и богослужебных, богословских и философских книг, романов Достоевского, да и произведений самого Платонова и т.п. в продаже нет именно потому, что на них у советского человека якобы нет спроса.) Второй неостраняющий - - сам Платонов, и неостраняет он, манипулируя читательским восприятием, само невероятное существование перышка. Один из наиболее существенных видов неостранения чистой, т.е. событийной фантастики -- это нагнетание у читателя потребности в объяснении необъяснимого, а затем удовлетворение этой потребности неправомочным объяснением. В коротком 1 рассказе «Скрипка» Платонов повествует о чудесной скрипке, которая звучит лучше Страдивари, кто бы на ней ни играл. Вся ситуация описана с точки зрения героя-скрипача, который сам не понимает, как это у него так хорошо получается. В результате читатель достаточно заинтригован, чтобы воспринять объяснение чудесных свойств скрипки как развязку всего рассказа. И вот это объяснение, наконец, происходит. Выясняется, что скрипка сделана из отходов завода, производящего сверхточные гири. Инженер-изобретатель на этом заводе — жених девушки, в которую влюблён скрипач. Рассказывая о секрете скрипки
Неостранение фантастического
43
скрипачу, девушка смеётся над тем, что скрипач-де возомнил, будто скрипка чудесно звучит потому, что хорошо играет он. Таким образом, этот рассказ -- образец советской идеологической пропаганды. Мистика искусства, равно как и оно само лишь надстройка над базисом железных законов наиматериальнейшей инженерии, и даже в самих достижениях искусства музыкант лишь жалкий, случайно возгордившийся чужими достижениями потребитель побочного продукта труда инженера, подлинного творца ценностей, тянущего почти на демиурга. Таковое наделение новых советских инженеров мистически-эстетическим авторитетом было и естественно для самого 4 Платонова , и вполне на руку советской пропаганде, и рассказ печатали в советское время беспрепятственно. Однако по прочтении этого рассказа у читателя всё же остаётся какое-то странное ощущение чего-то недообъяснённого и необъяснимосверхъестественного — и неудивительно: ведь в действительности из отходов завода точных гирь никакой скрипки сделать в принципе невозможно. Да и рассказчик нигде в тексте не объясняет читателю, каким же образом промышленные отходы но всей вероятности, металлического, а не деревянного происхождения - - могут заменить традиционное дерево, из которого только и делают скрипки. Если бы было сказано, что изготовлению такой скрипки как побочного продукта производства поспособствовала точность приборов, с помощью которых изготовляют гири, то хоть что-то было бы в этом объяснении приемлемо, если даже и не правдиво и не слишком правдоподобно. Но сказано именно об отходах, то есть об остатках самих материалов, а не приборов. Аргумент от апофеоза советской индустриализации не объясняет, а лишь неостраняет почти гофмановскую фантастичность всего сюжета рассказа (это, ипрочем, характерно для советских утопий не только Платонова, но и таких откровенно гофмановских писателей, как Чаянов). Эффект неостранения в этом рассказе достигается композиционно: благодаря сочувствию герою-скрипачу, читатель так напряжённо ждёт развязки, что слишком мало замечает её мопиющее неправдоподобие. Неостранению фантастического способствует такого же рода напряжение и в том случае, когда оно не имеет прямого отношения к проблемам композиции сюжета, а связано с вполне 4
См., например, у Т. Сифрида, Е. Толстой-Сегал.
44-
«Свободная вещь»
житейскими переживаниями читателя. Так, например, известно, что вопрос жилищного кризиса был в советской России не менее острым, чем в далёкие времена зарождения сказки «Теремок» или сейчас, например. Поэтому читателя — современника Платонова очень волновало то, как этот вопрос решать глобально. В «Ювенильном море» этот вопрос решается методом выращивания достаточно (или почти достаточно) обширных для жилья тыкв: — Ты не видел нашей тыквы? — спросил директор у Вермо, но Вермо спал. — Ты бы глянул: великое растение! Полезная площадь нашей тыквы — половина квадратной сажени. У нас на дальнем гурте целых сто штук таких выдолбленных тыкв: в них спят доярки и гуртоправы. Я целый жилкризис этими тыквами решил («Ювенильное море, с. 5).
Благодаря оптимистическому штампу «решил жилкризис», читатель не углубляется во многие существенные проблемы такого «решения». Так, например, сомнительно, что можно жить, да и спать, на половине квадратной сажени. Кроме того, читатель слишком легко смиряется с ситуацией, когда люди вынуждены спать в тыквах. Идея же полезности в готовом штампетермине «полезная площадь» вообще доведена до абсурда: когда тыкву используешь по назначению, её полезность измеряется количеством мякоти. Здесь же речь идёт о пустом пространстве внутри, то есть обо всём остальном в тыкве, кроме того, что в ней полезно собственно как в тыкве. Этот штамп («полезная площадь») побуждает читателя «проглотить», не заметив, идею о том, что решение тыквой жилкризиса несовместимо с её применением по назначению как собственно тыквы, т.е. съедобного овоща. Всё это было бы неважно, если бы герои Платонова при этом не вынуждены были постоянно решать продуктовый кризис, употребляя в пищу нечто значительно менее съедобное, чем тыквы. В пьесе «Шарманка» эта тема развивается в прямо-таки свифтовски сюрреалистическом ключе. С точки зрения повествовательной техники Платонов в этом отрывке автоматизирует, неостраняет не только преувеличение в мышлении и абсурдное решение жилищного кризиса, но и сам акт неостранения в мире героев. Умрищев ведь обращается к Вермо, про которого рассказчик небрежно сообщает нам, что тот спит. Таким образом, Платонов достигает почти чистого случая неостранения, или, говоря, опять-таки, языком Шкловского, обнажения приёма неостранения, прибегая к нулевой мотивировке, или псевдомотивировке речевого поведе-
Неостранение фантастического
45
ния героя. С точки зрения нравственной функции такого неостранения важно, что если герой-говорящий обращается к читателю через голову героя-слушателя, да ещё и не замечая этого, то грань между читателем и героями и их миром тем самым стирается, так же, как в «Падении Икара» Брейгеля — между зрителем и персонажами на картине. Когда объектом автоматизации (или неостранения) является нечто сверхъестественное, то средством автоматизации, или агентом неостранения, может оказаться система ценностей определённой идеологии или философии. Из следующей главы будет видно, что так же, как с синтаксисом и лексикой, неостраняемое и неостраняющее могут поменяться местами: объектом неостранения окажется идеология или ментальность, а его агентом - - фантастически-сюрреалистическая подача. Во всяком случае, когда одно абсурдно, другое преувеличенно нормально. В следующем примере объект неостранения — фантастическое, а его средство -- идеология. В «Котловане» - - антиутопии, в которой люди хотят воздвигнуть до небес (как Вавилонскую башню) здание социализма, а в результате, всё расширяя и углубляя котлован, выкапывают себе, своим собратьям и жертвам братскую могилу классовым сознанием, «положительным» или «отрицательным», обладают все герои, включая и животных. Так, после раскулачивания лошади спонтанно проявляют верх понимания принципов коллективного хозяйства, поедая сено лишь из общей кучи: На дворе лошади открыли рты, пища упала из них в одну кучу, и тогда обобществлённый скот стал вокруг и начал медленно есть, организованно смирившись без заботы человека («Котлован», с. 145).
Деепричастный оборот «организованно смирившись без заботы человека» служит неостранению того фантастического факта, что именно лошади, бессловесные твари, проявляют классовую сознательность. Формально это неостранение достигается, во-первых, тем, что деепричастные обороты предполагают самоочевидность обозначенной ими причинно-следственной связи, а во-вторых, слишком уж гармоничным в стилистическом отношении сочетанием бюрократического наречия-штампа «организованно» и очеловечивающего, и даже христианизирующего, но в силу деепричастной формы не менее бюрократического слова «смирившись» в применении к лошадям. Для героев Платонова и в какой-то мере его рассказчика вообще характерна та или иная
46
«Свободная вещь»
степень компрометирования семантики смирения посредством I бюрократизации. Позже мы столкнёмся с этим, например, в I «Шарманке». Здесь же достаточно отметить, что тремя страницами позже отрывка про лошадей в «Котловане», по-видимому, в прометеевскую пику всей смиренно-христианской по- I этике одушевления «наготы смиренной» русской «скудной природы» и «этих бедных селений» (у Тютчева, например), рас-1 сказчик говорит о «вечном примиренчестве природы», русского пейзажа, как бы стоящего под знаком христианского храма: I Церковь стояла на краю деревни, а за ней уж начиналась пустынность осени и вечное примиренчество природы. Чиклин поглядел на! эту нищую тишину, на дальние лозины, стынущие в глинистом поле, I но ничем пока не мог возразить («Котлован», с. 148). Возможно, впрочем, слово «примиренчество» здесь «чужое», ] сказанное рассказчиком «из солидарности» с Чиклиным или с! идеологическим жаргоном вообще, а возражать надо Тютчеву. Тогда мы опять не знаем, где среди всех этих голосов находит-1 ся голос самого Платонова. В том же «Котловане» есть и классово-сознательный мед-1 ведь, с которым мы уже познакомились вместе с бюрократом 1 Пашкиным. Медведь этот «обожает дисциплину» (с. 160), обла-1 дает «утомлённо-пролетарским лицом» (Там же) и приобретает не только человеческое имя Михаил и «Медведев Мишка»! (с. 183), а затем и просто фамилию Медведев (с. 186), но и ти-| тул «правильного пролетарского старика» (с. 172). Подобно чело-| веку, он может вспомнить период классового угнетения, а рас-1 сердившись, может «почти разговаривать». В приведённом ниже отрывке он часто определяется не как медведь, а по своей! человеческой, профессиональной функции как молотобоец: Молотобоец вспомнил, как в старинные годы он корчевал пни на угодьях этого мужика и ел траву от безмолвного голода, потому] что мужик давал ему пищу только вечером — что оставалось от] свиней, а свиньи ложились в корыто и съедали медвежью порцию во сне. Вспомнив такое, медведь... обнял поудобней тело мужика и сжав! его с силой... закричал ему в голову на разные голоса — от злобы и] наслышки молотобоец мог почти разговаривать («Котлован», с. 1б2).'| Классовая ненависть, «злоба» и даже «наслышка» и приоб-1 ретение человеческих профессиональных навыков от жизни с людьми ещё не 'очеловечивают медведя, не объясняют, а лишь «как будто объясняют» (т.е. неостраняют) читателю, как мед-;
Неостранение фантастического
47
ведь может вспоминать, знать, «почти» разговаривать. Подспудная логика здесь та, что человек есть лишь совокупность трудолюбия и классового сознания, что эти условия даже не просто необходимы для того, чтобы быть/стать человеком, а вполне достаточны. Первую мысль (о труде) предполагает марксистское толкование дарвиновской эволюции: труд, и только труд, сделал из обезьяны человека. Вторая же мысль есть доведение до логического абсурда идеи (восходящей к Марксу же), что человеку всегда свойственна классовая ненависть. Тут, конечно, есть логическая натяжка: раз свойственна, значит и делает его человеком. Логические натяжки, однако же, так характерны для марксистской «философии», что кажутся неотъемлемым её атрибутом. Поэтому в тот момент, когда читатель классифицирует логику отрывка как марксистскую, он внутри и для системы такой логики воспринимает её аргументы как должное и удивляется им даже меньше, чем, например, в сказках про говорящих медведей. Дескать, вообще говорящих и сознательных медведей не бывает, но если уж поверить в марксистскую логику, то всякое может случиться. Таким образом, здесь неостраняющая марксистская логика, которая в другом случае могла бы показаться достаточно экстравагантной, чтобы ей самой нуждаться в неостранении, оказывается не объектом, а инструментом, агентом неостранения волшебного. Благодаря ей мы принимаем на веру фантастическое очеловечивание медведя, а благодаря сложности её функции в аргументе забываем, насколько она сама неочевидна. В механизме неостранения этого отрывка присутствует ещё один крайне важный, если не решающий компонент, без которого всё только что описанное создавало бы лишь эффект феерического гротеска, а не приемлемой реальности. Этот компонент евангельский, заставляющий читателя думать о медведе не просто как о человеке, но как о своём достойном сочувствия собрате во Христе. Как и смирившиеся лошади, медведь дан в христианском ключе, а конкретно в терминах притчи о блудном сыне в тот момент, когда тот, расточив отцовское имение, скитается и батрачит. Днём ему, как и медведю, не дают есть, а ночью он рад бы съесть что остаётся от свиней, да «никто не даёт ему»5. Собственно, со стороны мужика не 5 «И пошёл, пристал к одному из жителей страны той, а тот послал его на ноля свои пасти свиней. И он рад был наполнить чрево своё рожками, которые ели свиньи, но никто не давал ему» (Лк. 15: 15—16).
48-
«Свободная вещь»
большое преступление кормить медведя, неочеловеченного зверя, обычно, если его не разозлить, питающегося не мясом, тем, что остаётся от свиней, и не мужик — главный виновник свинства свиней, а сами свиньи. Однако мы знаем, как такое поведение было чудовищно со стороны эксплуатировавшего блудного сына чужестранца. Итак, медведь здесь приравнивается не просто к батраку, молотобойцу, человеку, но конкретно к блудному сыну, в данном случае - - революции. Тот кощунственный факт, что сама революция в таком случае приравнивается к Христу, воспринимается читателем лишь на подсознательном уровне, то есть на том опасном уровне, на котором факты воспринимаются наиболее некритически, «неостранённо». А неостранение очеловечивания медведя буквально засасывает читателя в мир «Котлована» со всеми его идеологическими проблемами и религиозными искусами. Куда уж тут сказать про героев-людей «они», а не «я», когда даже образ медведя читатель вынужден применять к себе, как по евангельскому закону чтения-притч должен был применять прежде всего к себе и образ блудного сына в притче! Если апелляция к жанру волшебной сказки вызывает у читателя лишь чисто конвенциональную реакцию временного «отказа от недоверия» (зизрепзюп оГ сНзЪеНеГ по Колриджу), то апелляция к жанру притчи уже требует от читателя применения описываемой ситуации к нему самому. В «Чевенгуре» по горизонту,' почти по воздуху, куда-то идёт «высокий дальний человек». Он чем-то влечёт к себе жителей Чевенгура и, что самое удивительное, не слишком озадачивает их своим появлением или же, наоборот, озадачивает настоль-1 ко, что они никак не могут выразить этого словами: По горизонту степи, как по горе, шёл высокий дальний человек, всё его туловище было окружено воздухом, только подошвы еле касались земной черты, — и к нему неслись чевенгурские люди. Но человек шёл, шёл и начал скрываться по ту сторону видимости, а чевенгурцы промчались половину степи, потом начали возвращаться — опять одни. Чепурный прибежал уже после, весь взволнованный и тревожный. — Чего там, говори пожалуйста! — спрашивал он у грустно бредущих прочих. — Там шёл человек, — рассказали прочие. — Мы думали он к нам идёт, а он.скрылся («Чевенгур», с. 485—486).
В этом отрывке неостранение происходит на двух уровнях. Во-первых, Платонов вводит в повествование необъяснимый
Неостранение фантастического
49
для читателя образ — человека, идущего из ниоткуда в никуда по воздуху. Во-вторых, судя по их речи, герои романа, увидев его, ничуть не удивляются. Они пытаются ввести Чепурного, и вместе с ним читателя, в курс дела, объясняя или описывая на нарочито прозаическом языке необъяснимое и неописуемое. Ничего адекватно объяснить им не удаётся. Последняя фраза процитированного отрывка не объясняет ни почему загадочный человек идёт по воздуху, ни того, откуда он идёт и куда, пи почему чевенгурцы вдруг за ним устремились. Из «ответа» чевенгурцев ясно, что они не могут не только ответить на эти вопросы, но даже толком задать их себе, Чепурному или читателю. Слова «там шёл человек, мы думали он к нам идёт, а он прошёл мимо», так же как и ответ купцов насчёт «пера-товара» в упомянутой выше сказке, никак не выражают сверхъестественных и невыразимых обертонов события, тем самым указывая не только на собственную неадекватность, но и на неадекватность слов вообще в тех случаях, когда дело касается невыразимого. Сами чевенгурцы, однако, так же как, по-видимому, и слушающий их объяснение Чепурный, вполне удовлетворены гсм, что нашлись хоть какие-то слова для упоминания или хотя бы приблизительного очерчивания невыразимого. Удовольствовавшись таким несовершенным объяснением, героичевенгурцы тем самым обязывают к тому же и читателя. Ведь другого-то объяснения читателю всё равно не дождаться, так как рассказчик у Платонова намеренно не всеведущий и не обладающий абсолютным авторитетом. Он сбивает читателя с толку не хуже рассказчиков Гоголя или Достоевского. В данном случае, в отличие от с'лучая с прозаическими купцами и «пером-товаром», не помогает и драматическая ирония: читатель находится в полной растерянности, отнести ли ему генезис «высокого дальнего человека» к монстру Франкенштейна, Вечному Жиду, чеховскому Чёрному Монаху, тому же призраку отца Гамлета или царевича Димитрия (в «Чевенгуре» происходит достаточно чудовищных убийств как оптом, так и в розницу, чтобы героям мерещились непонятные им «кровавые мальчики»). Слова «по ту сторону видимости» (вместо «горизонта») заставляют предполагать, что речь может идти и об ангеле, представителе мира невидимого. (Как будет ясно из сказанного ниже, этот образ ангела не единственный в «Чевенгуре», а
«Свободная вещь»
50-
следовательно, и не случайный.) Даже если отставить конкретные литературные аллюзии, всё равно ясно, что будь тЛ призрак или ангел, он бередит совесть или, по крайней мере, I сознание героев. Из-за того же, что и читатель не получает! адекватного объяснения «дальнего человека», дискомфорт тет роев и их желание догнать этого человека и разведать, кто же он такой, распространяется и на самого читателя. Таким образом, можно утверждать, что дискомфорт при недостатке информации — один из лучших способов воззвать к совести читателя посредством описания событий, к нему прямого отношения не имеющих. Показательно, как один читатель-платоновед поддаётся на неостранение этого образа и заражается неостраняющей деятельностью сам, говоря о своей субъективной интерпретации этого «высокого дальнего человека» как о чём-то самоочевидна ном. Речь идёт о выступлении В.В. Агеносова. Возможно, при-ч соединяясь к некоторым другим платоноведам, аргументы ко-1 торых в таком случае остались неизвестны, Агеносов походя классифицирует «высокого дальнего человека» как «подлинно-! го Христа»6. Более вероятной по контексту романа представляется вер-в сия, что этот человек в воздухе — некий ангел. Дело в том, что! ранее в романе речь уже заходит, по-видимому, об ангеле-* хранителе. Для понимания функции неостранения у Платонова I этот образ ключевой, так как он во многом отражает и выражает характер и функции не только ангела-хранителя, но и самого неостраняющего рассказчика, тон которого эффективен имен* но потому, что абсолютно и невыносимо равнодушен, что этой рассказчик лишён права и обязанности выражать эмоции. Опи^ сан некий «швейцар» или «евнух души человека», существо! одновременно и более чудесное, чем человек, и в полноте! сотворённости и жизни воли и свободы ему уступающее, но существо, которому человек доверяется безусловно7: Но в человеке ещё живёт маленький зритель — он не участ-1 вует ни в поступках, ни в страдании — он всегда хладнокровен и одинаков. Его служба — это видеть и быть свидетелем, но он без 6
Доклад В. В. Агеносова был прочитан 28 октября 1992 года на четвёртом платоновском семинаре в Пушкинском Доме. Цит. по обзору платоновских семи«| наров в Пушкинском Доме в сб.: Творчество Андрея Платонова. — С. 285. 7 Вьюгин (говоря о «Строителях страны») считает это существо разумом ге-1 роя, противопоставляя его чувству («Повесть А. Платонова...», с. 325, см. также
Неостранение фантастического
51
права голоса в жизни человека и неизвестно, зачем он одиноко существует. Этот угол сознания человека день и ночь освещён, как комната швейцара в большом доме. Круглые сутки сидит этот бодрствующий швейцар в подъезде человека, знает всех жителей своего дома, но ни один житель не советуется со швейцаром о своих делах. Жители входят и выходят, а зритель-швейцар провожает их глазами. От своей бессильной осведомлённости он кажется иногда печальным, но всегда вежлив, уединён и имеет квартиру в другом доме. В случае пожара швейцар звонит пожарным и наблюдает снаружи дальнейшие события. Он жил параллельно Дванову, но Двановым не был. Он существовал как бы мёртвым братом человека: в нём всё человеческое имелось налицо, но чего-то малого и главного не доставало. Человек никогда не помнит его, но всегда ему доверяется — так житель, уходя из дома и оставляя жену, никогда не ревнует к ней швейцара. Это евнух души человека. Вот чему он был свидетелем («Чевенгур, с. 275-276)8.
В свете относительно слабой мотивированности контекстом этого экскурса об ангеле-хранителе (он звучит как вставка) и его загадочного, обобщающе-философского характера читатель отчасти принимает этот экскурс на свой счёт: ведь рассказчик говорит, что такой «швейцар» есть у каждого человека, не только у Саши Дванова или даже героев «Чевенгура» вообще, красных ли, белых или зелёных. А учитывая параллели между •угим ангелом и рассказчиком, читателю приходится согласиться с тем, что у рассказчика Платонова или, по крайней мере, у кого-то очень на него похожего, есть права на наблюдения над его, читательской, совестью ровно постольку, поскольку они есть у рассказчика-ангела-хранителя, то есть швейцараспнуха, на наблюдения над совестью Саши и других героев «Чевенгура». Таким образом, читатель лишается своей нравственной неприкосновенности и внеположности поэтическому миру Платонова. с. 312, 354, 358, 359). Подорога («Евнух души...») подходит ближе всего к моей идее о том, что этот евнух души моделирует рассказчика Платонова или, по крайней мере, его тон, вовлекая читателя непосредственно в сюжет, который При этом по тематике всё же остаётся ему чуждым. Я лично обязана этим бесиспиым наблюдением и нарратологическими выводами из него своей бывшей студентке Галине Дорман. 8 Последнее предложение цитируемого здесь отрывка побудило Галину Дормап и меня вслед за ней предположить, что дальнейшее повествование дано с шчки зрения этого «швейцара-евнуха», который как бы сливается с этого момента с рассказчиком.
52-
«Свободная вещь»
-ф-
Еще полнее граница между читателем и миром Платонова I стирается в пьесе «Шарманка», когда благодаря сценической I ремарке (адресованной именно читателю, а не зрителю) относительно невинное выражение приобретает глобально-зловещий смысл: ДАЛЁКИЙ ГОЛОС (извне учреждения). Грыбки, Игнат Никаноро- I вич, червиветь начинают. Дозвольте скушать работникам прилавка иль выдать массе? Труба на столе через секунды две повторяет эти же слова совершенно другим голосом — более глухим, с другим выражением и \ даже с иным смыслом (курсив мой. — О.М.)9.
«Иной смысл», по-видимому, метафорически-символический (или метонимический) вместо буквально-кулинарного: «грибы червиветь начинают», значит «дело плохо». До упоминания .«иного смысла» читатель может и не заметить этой зловещей символичности, но зато после этого упоминания иной, метафорический смысл становится обязательным и единственным, вытесняя буквальный, и читатель вынужден перечесть! заново выражение «грыбки червиветь начинают» с иным смыслом. Этот «иной смысл», на котором тем самым фиксируется! внимание читателя, заставляет предположить, что подобного! же рода взрывным иным смыслом чреваты и многие другие! участки платоновского текста. Учитывая то, что вся пьеса «Шар-| манка» - - о свифтовском, гротескно-утопическом пищевом эксперименте изготовления котлет из чернозёма и пр., этот! «иной смысл» — мощный комментарий на её смысл вообще: в таком случае вся пьеса - - метонимическое отображение порчи I утопии и во многих внепищевых отношениях. Походя неостраняется тот фантастический факт, что от трубы, самой по себе! бессловесной и механической, зависит не только акустика, но! и смысл передаваемого по ней. Если, однако, выразить эту мысль так прямолинейно, как это было сделано нами в предыдущем абзаце, то читателю! легче абстрагироваться от её психотравматических последствий! для него лично. У Платонова же в авторской ремарке присут-1 ствует эффект дискомфорта, необъяснения того, в чём же, собственно говоря, состоит «иной смысл» и как его во чтолибо может внести механический аппарат, а дискомфорт, как уже было отмечено выше, способствует неостранению, вовлеСм.: Платонов А. Шарманка. — С. 15.
Неостранение фантастического
53
чению читателя в точку зрения героев, со всеми её возможными нравственными и концептуальными недочётами. Показательно, что во все эти события Платонов, таким образом, вовлекает именно читателя, а не зрителя: сценическая ремарка адресована читателю через голову зрителя, который её не слышит, подобно тому как спящий Вермо в «Ювенильном море» не слышит рассказа о чудо-тыквах. И тут аналогичный эффект: читатель оказывается в каком-то почти фичическом смысле ближе к сцене, чем зритель. Последний, иозможно, вообще • по крайней мере, на тот момент предполагается в пьесе лишь в той же функции, что и спящий Вермо в «Ювенильном море», потому что сценическая ремарка ему, зрителю, прямо не адресована и адресована быть не может. Конечно, хороший актёр, играющий «трубу», может при повторах фразы передать зловещую интонацию «иного смысла» нполне адекватно, но важно, что сценическая ремарка Платонова сформулирована как относящаяся именно к трубе, а не к актёру, то есть абсурдно олицетворяет её, наделяя способностью придавать передаваемому по ней тот или «иной» смысл. Разница в формулировке здесь важна лишь при чтении текста п безразлична для сценической задачи, которую всё равно придётся реализовывать актёру или звукооператору, то есть тому, кто так или иначе эту формулировку будет интерпретировать, а не доносить до зрителя дословно. Именно эта-то «необязательность» для чисто сценических целей и делает саму эксцентричную формулировку особенно интересной во енесценическом, нарратологическом отношении. Из нижеследующего примера особенно очевидно, насколько потребность героев в неостранении иррационального связана с их неспособностью справиться с ним, и, как следствие отсутствия более авторитетного, чем они, рассказчика — с невозможностью предоставить и читателю шанс как-то рационализировать нерациональное. В мир Чевенгура попадает странный предмет, то ли бочка, то ли бак, предмет совершенно неизъяснимый: волшебный, женственный и, самое странное, поющий женским голосом («Чевенгур», с. 424—427). Рассказчик называет его «посторонним телом» и «чужим предметом». Вся' гсма чужого, чужаков, посторонних и неклассифицируемых «прочих» в «Чевенгуре» и в известной мере в «Котловане» заслуживает особого внимания, в частности, с точки зрения иовлечения читателя в мир героев: он ему не более далёк, а
54
«Свободная вещь»
значит, и не менее близок, чем самим героям, чужакам, пришельцам, скитальцам и «прочим». Если, как уже было отмечено, у Платонова и белые, и красные, и кулаки, и раскулачиваемые -- «мы», а не «они», то тем более и не белые/крас- | ные/кулаки/раскулачиваемые, а чужаки и «прочие» - тоже I «мы», а не «они». Особенно наглядно та же идея будет видна в I «Котловане», где «прочими», в зависимости от стадии коллективизации, оказываются то белые, то красные, то кулаки, то! раскулачиваемые. Всё это вызывает у читателя чувство его собственной незастрахованности от судьбы «прочих». Пример нерационализируемого предмета (или личности)! из «Чевенгура» настолько важен, что здесь понадобится проци-1 тировать отрывок лишь с небольшими купюрами, хоть он и| очень длинен: Глаза большевиков... заметили вдалеке чёрное постороннее тело...] Степь была здесь ровная, словно озёрная вода, и постороннее тело! не принадлежало местной земле. ...Расстояние было неизвестным... Чёрное правильное тело заскрежетало — и по звуку было слышЛ но, что оно близко... Большевики стали на месте от любопытства и опустили револьверы. — Это упавшая звезда — теперь ясно! — сказал Чепурный, не чуя I горения своего сердца... — Мы возьмём её в Чевенгур и обтешем на! пять концов. Теперь жди любого блага... Тут тебе и звёзды полетят к нам, и товарищи оттуда спустятся, и птицы могут заговорить, как отживев-1 шие дети, — коммунизм дело нешуточное, он же светопреставле-1 ние! 10 — А может это какая-нибудь помощь или машина Интернационал ла? — проговорил Кеша. — Может это чугунный кругляк, чтоб давить! самокатом буржуев? - Не иначе, это бак с сахарного завода, — произнёс Вековой, пока без доверия к самому себе. — Бак и есть, от него же камушки хрустели... Земля опять захрустела — бак тихо начал поворачиваться и катиться в сторону большевиков. Обманутый Чепурный первым добежал до движущегося бака и выстрелил в него с десяти шагов... Но бак катился на Чепурного и прочих навалом — и большевики начали отступать от него медленным шагом. Отчего двигался бак — неизвестЛ но, потому что он скрежетал по сухой траве своим весом и не давал 10 Об эсхатологии и хилиазме в «Чевенгуре» см.: Толстая-Сегал Е. Идеологические контексты... — С. 70—72 и далее. Возможно, для самих героев «Чевенгура» конец света — главный неостраняющий элемент их восприятия: если светопреставление, то неудивительно, что всё наоборот или странно!
Неостранение фантастического
55
догадке Чепурного сосредоточиться на нём, а ночь, склонившаяся к утру, лишила степь последней слабости того света, что раньше исходил от редких зенитных звёзд. Бак замедлился и начал покачиваться на месте, беря какой-то сопротивляющийся земляной холмик, а затем и совсем стих в покое. Чепурный, не думая, хотел что-то сказать и не мог этого успеть, услышав песню, начатую усталым грустным голосом женщины: Приснилась мне в озере рыбка, Что рыбкой я была... Плыла я далёко-далёко, Была я жива и мала... И песня никак не кончилась, хотя большевики были согласны её слушать дальше и стояли ещё долгое время в жадном ожидании голоса и песни. Песня не продолжалась, и бак не шевелился — наверное, существо, поющее внутри железа, утомилось и легло вниз, забыв слова и музыку. - Слушаете? — сразу спросил Жеев... — Слушаем, — ответил Чепурный. — А ещё она петь не будет? - Нет, — сообщил Жеев. — Она три раза уже пела. Я их уже который час пасу хожу. Они там толкают внутри, а бак поворачивается. Раз стрелял в бак, да это напрасно. - А кто же там такой? — спросил Кеша. — Неизвестно, — объяснил Жеев. — Какая-нибудь полоумная буржуйка с братом — до вас они там целовались, а потом брат её отчего-то умер, и она одна запела... - То-то она рыбкой захотела быть, — догадался Чепурный. — Ей, стало быть, охота жить сначала! Скажи пожалуйста! — Это непременно, — подтвердил Жеев. - Что ж нам теперь делать? — рассуждал со всеми товарищами Чепурный. — У неё голос трогательный, а в Чевенгуре искусства нету... Либо её вытащить, чтоб она отживела? — Нет, — отверг Жеев. — Она слишком теперь слабосильная и ещё — полоумная... Питать её тоже нечем — она буржуйка. Будь бы она баба, а то так — одно дыханье пережитка... Нам нужно сочувствие, а не искусство. — Как будем? — спросил Чепурный всех. Все молчали, ибо взять буржуйку или бросить её — не имело никакой полезной разницы. — Тогда — бак в лог, и тронемся обратно — мыть полы, — разрешил загадку Чепурный... Восьмеро большевиков упёрлись руками в бак и покатили его прочь, в обратную от Чевенгура даль, где через версту начиналось понижение земли, кончавшееся обрывом оврага. Во время движения бака внутри его каталась какая-то мягкая начинка, но большевики спешили, давали баку ускорение и не прислушивались к замолкшей полоумной буржуйке. Скоро бак пошёл своим ходом — начался степной уклон к оврагу, и большевики остановились от своей работы.
«Свободная вещь»
56
— Это котёл с сахарного завода, — оправдал свою память Вековой, — а я всё думал, что это такое за машина? — Ага, — сказал Чепурный. — Стало быть, это был котёл, ну I пускай вертится — без него обойдёмся... — А я думал, это так себе, мёртвый кругляк, — произнёс Кеша. — А это, оказывается, котёл! — Котёл, — сказал Вековой. — Клёпаная вещь. Котёл ещё катился по степи и не только не затихал от расстояния, но ещё больше скрежетал и гудел, потому что скорость его нарастала быстрее покинутого пространства. Чепурный присел наземь, подслушивая конец котлу. Гул его вращения сделался неслышным — это котёл полетел по воздуху с обрыва оврага на его дно — и приткнулся I через полминуты мирным тупым ударом в потухший овражный песок, I будто котёл поймали чьи-то живые руки и сохранили его'' («Чевен- I гур», с. 424—427).
В этом отрывке даже при не очень внимательном прочтении I поражают два обстоятельства. Во-первых, это отсутствие вовлечённости совести и сознания героев в происходящее. Вековой! оправдывает свою память, а не отношение к возможно живо-1 му человеку или даже людям в «кругляке». При обилии выраже-1 ний вроде «ясно», «объяснил», так и не ясно, что происходит,! и комментирующие противоречат друг другу в своих объясне-1 ниях, никак этим не смущаясь. Тем не менее читатель ощущает! полное равнодушие «большевиков» к тому, кто же из них прав:! тот, кто считает, что это «буржуйка», тот, кто думает, что это! бак или котёл, тот ли, кто полагает, что это звезда интернационала и знак конца света (звезда Полынь?), или тот, кто! говорит, что это «мёртвый кругляк». Каждое гипотетическое! объяснение влечёт за собой новую неясность. Жеев самоуверенно говорит о полоумной буржуйке, тут же отмечая, чтв брат её умер «отчего-то» (неизвестного). Само его «объяснение»! начинается со слова «неизвестно». Если прав Вековой и речь! идёт о котле, то остаётся непонятным, почему он (котёл) поёи женским голосом. Если прав Жеев, то непонятно, при чём туш брат и почему бы ему, как большевику, не уточнить, буржуйка! ли поёт в баке или вполне бедняцкая женщина? Ведь даже с| большевистской точки зрения такое неуточнение чревато убийством собрата-пролетария! Во-вторых, — и это важнее для читательского восприя-1 тия — удивительна лёгкость, с которой рассказчик принимает. 11
Курсив в цитате использован мною с целью подчёркивания логических противоречий, которые здесь нет возможности анализировать более подробно.]
Неостранение фантастического
57
каждый поворот терминологии героев за абсолютную данность. Вслед за Жеевым он называет бак полоумной буржуйкой, а I вслед за Вековым - - котлом, хоть и одушевляемым посредI ством применения к нему определения конца жизни человека: «подслушать конец котлу» — слова рассказчика. Из-за такого «терминологического безволия» рассказчика возникает полная иллюзия того, что не только рассказчик, но и сам автор не знает, что или кто в баке, а следовательно, нет никакой надежды, что об этом может узнать и читатель. Читателю даже не даётся возможность осознать, читает ли он описание убийства или попытки избавиться от «неудобного» неодушевлённого предмета (подробнее о неостранении смерти см. ниже), то есть понять, безнравственно ли поведение «большевиков» или просто беспомощно. Итак, лексика (и как следствие, тон) рассказчика не позволяет читателю стать нравственно над «боль| шевиками». Их слепота заражает читателя своей псевдоясностью. Географическое положение поющего предмета не ясно, поI тому что расстояние до него не измерить в физически доступI ных человеку измерениях, предмет как бы видно в окно в другое, мистическое измерение: Расстояние было неизвестным, то чёрное тело лежало словно над пропастью — ночной бурьян превращал мрак во влекущую волну и тем уничтожал точность глазомера («Чевенгур», с. 424—425).
«Было неизвестным» вместо «не было известно» или, что Ныло бы ещё лучше, «нельзя было измерить» - - н е случайная оговорка, а осмысленная подстановка с телеологической подоплёкой: оно превращает «неизвестное» в существительное, то есть в искомое, как бывает неизвестное в уравнениях. Ведь лексика уравнений вызывает ассоциации с заданием решить уравнение, найдя неизвестное, то есть сделав его известным. Таким образом, с одной стороны, текст с автоматической коррекцией, без учёта отклонения от идиоматической нормы, гласит, что расстояние измерить нельзя. С другой же стороны, тот же текст, прочитанный без автоматической коррекции (то есть либо пристально, либо лишь на уровне подсознания), как раз выдвигает требование найти это неизвестное расстояние с вытекающей отсюда идеей, что игнориромнть это требование со стороны героев и прежде всего читатеп я (так как именно он читает слова «было неизвестным») опрометчиво. То есть и игнорировать чудесный предмет нельзя,
«Свободная вещь*
5о
•
:
:
~^"
'
V
и не игнорировать физические свойства этого предмета тоже нельзя в силу их принадлежности иному, возможно метафизическому, измерению. От этой парадоксальности читатель, столкнувшись с описанием предмета, попадает в столь же безвыходное положение, как герои — столкнувшись с самим предметом. Тем самым полностью уничтожается «точность глазомера» не только в отношении расстояния между героями и предметом, но и в отношении дистанции, физической и эмоциональной, между героями и читателем. В силу этих пространственно-литературных сдвигов читатель не может полностью интеллектуально и эмоционально абстрагироваться от объяснений героев, какими бы фантастическиабсурдными и очевидно неадекватными эти объяснения ни были, — упавшая ли это звезда, которую надо взять в Чевенгур и обтесать «на пять концов»12, чугунный ли кругляк, «чтобы давить самокатом буржуев», бак ли с сахарного завода или «какая-нибудь полоумная буржуйка с братом», у которой «брат отчего-то умер, и она запела», хотя она при этом не «баба, а... так — одно дыхание пережитка». Изобилие этих противоречащих друг другу объяснений изобличает их бессилие, и предмет остаётся столь же необъяснённым и необъяснимым и для читателя, и для самих героев, как был и до объяснения, — если даже не ещё более загадочным: по крайней мере, до «объяснения» про буржуйку и брата можно было хотя бы не ломать себе голову над тем, отчего он-то умер! Неадекватность этих объяснений ещё более подчёркнута тем, что рассказчик наклеивает на них абсурдные ярлыки адекватных объяснений: «А кто же там такой?.. — Не известно, — объяснил Жеев» (с. 426); «Тогда — бак в лог, и тронемся обратно — мыть полы, — разрешил загадку Чепурный» (с. 427). Далее «большевики» следуют «разрешению загадки» Чепурным. Конечно, читатель не может назвать такое «разрешение загадки» адекватным, но вся беда в том, что никакого другого более адекватного объяснения ему не предоставляется. В результате он, читатель, — если он, конечно, добросовестный читатель, то есть своего рода текстологический агностик, не 12
Судя по предполагаемой необузданности и количественному изобилию лучей «звезды» в «необтёсанном», или «неотёсанном», состоянии, а также по её женственности, певучести и неприкаянности, тут возможен интертекст пьесы Блока «Незнакомка».
Неостранение фантастического
59
признающий никаких «потусторонних», внетекстуальных объяснений происходящего внутри текста, - - вынужден согласиться, что это «разрешение» не хуже любого другого: всё равно кедь некого спросить, что это за предмет на самом деле. Однако, учитывая возможность того, что там действительно сидела живая женщина, этим своим согласием с инертным агностицизмом «большевиков» читатель принимает на себя нравственную ответственность за возможное убийство этой женщины, совершённое «большевиками», не говоря уже об ответственности за их эпистемологическую добросовестность, свойственную, как это ни парадоксально, любому успокоившемуся на споём добросовестном скепсисе агностику, будь он большевик или даже читатель. Читатель, как и «большевики», не справился с задачей, заданной в подстановке-псевдооговорке в тексте: найти неизвестное, то есть точную дистанцию между собой и описываемым предметом. «Чугунный кругляк», он же «полоумная буржуйка» и пр., оказывается настолько разнузданно-«своГюдной вещью», что читателю уже никакой свободы отмежеваться от нравственных проблем героев не остаётся. Однако, как и в дихотомии красных — белых / кулаков — раскулачиваемых, в противопоставлении замечающих и отверкнощих чудесное в мире Платонова читатель поставлен в сложное и невыгодное положение человека, солидарного и с теми и с другими. Достигает этого Платонов тем, что заставляет принять без объяснений спонтанную любовь его героев к бескорыстному, но и бесполезному сочинительству. Тем самым он как бы ставит своего рассказчика, да и себя самого, описывающего фантастические события походя, на одну доску с безудержно любящими фантазировать героями, слова которых буквально понимать не стоит, чем окончательно запутывает читателя в том, кто прав, кто виноват и как читателю судить героев и относиться к сведениям, полученным от них. Вот три примера из «Сокровенного человека», в которых рассказчик говорит о человеческой потребности выдумать/соврать/насочинять, как о чём-то спонтанном, «нечаянном», а следовательно, общечеловеческом, свойственном не только рассказчику или героям Платонова, и даже не только ему самому, писателю, но, как «нечаянное», как воздух, по всей вероятности, и читателю: — А ты кто такой? — поглядел на него мастеровой и спустил воздух из музыки.
Неостранение «Свободная вещь»
60
— Охотник из беловежской пущи, — нечаянно (курсив мой. — О.М.) заявил Пухов, вспомнив какое-то старинное чтение 13 .
Здесь «нечаянно заявил» — явно подстановка: вместо «по-1 чему-то соврал». При этом имеется в виду именно то, что написано. Пухов не врёт, а говорит то, что говорится, и не «почему-то», а ясно почему: именно потому, что нечаянно, что само говорится, а следовательно, по всем законам пророчеств, Сократова демона, фрейдизма, «мореллизма» и «гинзбургизма», выражается не в пример правдивее, чем если бы говорил по своей воле и сознательно. Итак, неостранение в данном случае косвенно служит подтверждением постулата, что в художественной литературе, коль скоро она ставит себе задачу выразить абсурдное и/или невыразимое, но реально существующее в нашем отнюдь не ради- I ональном мире, описание тем правдивее, чем оно менее «реалистично», то есть чем менее правдоподобно. Как это ни парадоксально, на глобальном уровне слова «нечаянно заявил» содержат некоторый ключ к автоматизиро-1 ванному восприятию фантастики в произведениях Платонова] вообще: «это» (странное или неправдоподобное, ложное по букве, но правдивое по духу) - - правда именно потому, что I заявляется рассказчиком и воспринимается читателем «нечаянно». Конечно, мы знаем от другого, «главного» рассказчика, что Пухов -- не охотник из беловежской пущи, но когда Пухов думает сам о себе «литературно», то есть в терминах «ста- ] ринного чтения», то, может быть, он «заявляет» такое и ис-| кренне, сравнивая глубинный характер своих приключений с жизнью в беловежской пуще. На протяжении всей повести Пухов совершает подвиги и другие поступки, безуспешно пытаясь! выяснить, кто же он такой в философском смысле14. Поэтому было бы неудивительно, если бы он воспринял заданный ему '•, вопрос в философском ключе, а не в паспортно-пропускном. А на философский вопрос о самосознании метафорические определения отвечают подчас намного точней и правдивей, чем | биографические15. Так, например, Державин, заявляя (пусть! 13
См.: Платонов А. Избранное. — С. 79. Подробнее об этом и в связи с этим о философской подоплёке того, что Бахтин в применении к Достоевскому называл полифонией, см.: Фоменко Л.Пл «Человек в философской прозе..., ра$51т, но особенно с. 26—27. 15 Анализируя портрет героя у Платонова, исследователи отмечают ориентированность этого портрета на внутренние и идиосинкратические черты, а не 14
фантастического
61
даже, строго говоря, от лица своего лирического «я», а не от 16 своего собственного лица), что он царь, раб, червь и Бог , рассказывает нам о себе значительно больше в философском смысле, чем если бы он заявил, что он тамбовский губернатор. I (Здесь есть гигантская разница в том, как определять понятие «рассказ о себе»', что такое «о себе»; состоит ли понятие личности -- как литературной, так и житейской - - и з самосознания 17 или из анкетного определения роли в обществе .) Таким образом, выражением «нечаянно заявил» Платонов раскрывает нам нечто ключевое в своей поэтике: «нечаянная» фантастика ближе к философской истине, чем реализм. Этим же страхом реалистического дискурса как разрушающего глубинную, философскую и поэтому часто непередаваемую в словах правду можно объяснить и то, что Пухов, подобно юному герою «Больших ожиданий» Диккенса, столкнувшема внешнее сходство и внешнюю же узнаваемость (ФоменкоЛ.П. Человек в философской прозе... — С. 47; Залыгин С.П. Сказки реалиста и реализм сказочника. — С. 157). Экстраполировать внешнее несходство на биографическое, то есть фактическое, едва ли правомочно вообще, но, по-видимому, правомочно, и лаже необходимо именно в данном случае для адекватного понимания поэтики Платонова, где герои сочиняют и врут, дабы, по словам Разумихина, «когданибудь довраться до истины». Интересно, что Разумихин у Достоевского тоже в какой-то момент врёт, представляясь новому человеку, говоря, что фамилия его Вразумихин, а не Разумихин. Возможно, высшая истина этого вранья в том, что тем самым он реэтимологизирует свою фамилию: главная его функция в романе — отнюдь не объективная разумность, а попытки, в основном безуспешные и смешные, вразумить Раскольникова. То, чем герои Платонова обязаны героям Достоевского, — тема отдельная. 16 Державин Г.Р. «Сочинения». 17 На игре между двумя этими значениями, философским и анкетным, в не только между личностью актёра-исполнителя и изображаемого им персонажа — построена, в частности, ирония у Михаила Булгакова, когда девственно необразованный Никанор Иванович Босой комментирует выступление приснившегося ему актёра Куролесова, исполняющего роль пушкинского Скупого рыцаря: «Куролесов рассказал о себе много нехорошего... какая-то несчастная вдона стояла перед ним на коленях под дождём, но не тронула чёрствого сердца артиста» (Булгаков М. Мастер и Маргарита. — С. 154). Конечно, актёра глупо и смешно путать с героем, но по изначальному замыслу самого Пушкина «Скупой рыцарь», и в особенности последние его слова «ужасный век, ужасные сердца», проецируется далеко за пределы западного средневековья и, как следствие такой поэтической универсализации, далеко за пределы 1820—1830-х годов в России. Как и Платонов в своём творчестве, Пушкин занят в этой трагедии вовлечением каждого читающего или слышащего текст «Скупого рыцаря» в «рассказ о себе». При всём очевидном комизме этой сцены у Булгакова и невежества его героя Никанора Ивановича (а точнее, благодаря этому комизму) именно ради этого приложения «к себе» и происходит всё чтение — иначе после него никто бы не стал сдавать валюту даже во сне.
62
«Свободная вещь»
Неостранение фантастического
муся с невероятным, вообще предпочитает наврать про себя, скрыв свою «подлинную» (то есть известную от рассказчика) историю, достаточно фантастическую и неправдоподобную: Двое слесарей были старые знакомые, обоим им порознь Пухов рассказал свою историю, как раз то, что с ним не случилось, а что было, осталось неизвестным, и сам Пухов забывать начал (Платонов, 1966, с. 88).
Интересно, что рассказчик не только не даёт мотивировки такому противоречивому вранью Пухова, но и повествует о его речах походя, через запятую. По правилам русского синтаксиса такое употребление запятой предполагает синонимический ряд; иными словами, «рассказать свою историю», оказывается, значит «рассказать, что с ним не случилось». Впрочем, другие с Пуховым обращаются как он с ними. Когда он в поезде допытывается у одной бабы, ездившей торговать в Турцию, о созвездии Креста, баба, принимая это созвездие за удачную, лично пуховскую выдумку, не желает ударить перед ним в грязь лицом и тоже начинает фантазировать, не признавая, что она не видела Креста потому, что не подняла глаз к небу, а выдумывая нечто весьма поэтическое и фантастическое: — А ты не видела там созвездие Креста? Матросы говорили, что чт [СИвидели, — допытывался Пухов, как будто ему нужно было непреме но знать. - Нет, милый, креста не видела, его и нету, — там дюже звё: падучие! Подымешь голову, а звёзды так и летят, так и летят. Тако: 1СИ11 страховито, а прелестно! — расписывала баба, чего не видела (курс мой. — О.М.) (Платонов, 1966, с. 77—78)18.
=
Здесь, опять-таки, дана мысль самого Платонова о том, зачем люди фантазируют: чем нереалистичнее, тем адекватнее. То, что баба не видела падучих звёзд, не значит, что их нет. Интересно, что разговор с бабой непосредственно предшествует пуховскому ответу насчёт Беловежской пущи, как будто Пухов научился у бабы такому типу ответов. Ещё важнее, что между своим разговором с бабой и ответом про Беловежскую пущу Пухов получил отрицательный урок, 18 Анализируя этот отрывок, Л.П. Фоменко отмечает, что для Платонова в описаниях эпизодических лиц вообще важна не их функция в сюжете, а их философский портрет: «...каждый из них успевает проявить своё отношение к бы«1 тию» («Человек в философской прозе...», с. 23—24).
63
из которого ему стало ясно, что способность человека фантазировать сигнализирует его неокончательную расчеловеченность. Пухов увидел много людей, потерявших способность удивляться (то есть неостранять бессознательно, становясь объектом, а не субъектом процесса), и, по-видимому, с особой силой уцепился за свою способность не только удивляться, но и удивлять других. Далее говорится о трагической стороне неостранения: когда люди настолько измучены, что не замечают ничего чудесного вокруг себя и от этого расчеловечиваются: Хромой тоже нигде не заметил земной красоты. — Что ж ты так? — спросил у хромого Пухов, любивший картинки с видами таинственной природы. — В голове от забот кляп засел! — отвечал хромой. — Плывёшь по морю, глядишь на разные чучелы и богатые державы, — а скучно! Голод до того заострил разум у простого народа, что он полз по всему миру, ища пропитания и перехитрив законы всех государств. Как по своему уезду путешествовали тогда безыменные люди по земному шару и нигде не обнаруживали ничего поразительного (курсив мой. — О.М.) (Платонов, 1966, с. 78).
Мы ещё столкнёмся с этой трагической стороной неостранения как защитной реакции против травм и у читателя, и у героев. Что же касается способности героев приврать, чтобы описать неописуемое иначе, то о ней сам рассказчик повествует неостраняя, походя, без осуждения и с симпатией: ведь в этом герои похожи на него!
Неостранение грехов и погрешностей
НЕОСТРАНЕНИЕ ИДЕОЛОГИЧЕСКИХ И МЕНТАЛЬНЫХ ГРЕХОВ И ПОГРЕШНОСТЕЙ Дорогой товарищ Копёнкин! Ничего особен- I ного нет. Политика теперь другая, но правильная. I А.Платонов. «Чевенгур»
— Не сметь думать что попало! Иль хочешь речной самотёк заработать? Живо сядешь на плот! А. Платонов. « Чевенгур»
Сафронов знал, что социализм — дело науч- ] ное, и произносил слова так же логично и научно, давая им для прочности два смысла — основ- ] ной и запасной, как всякому материалу. А. Платонов. «Котлован*
В некоторых произведениях Платонова почти доведённый до абсурда грубо-прямолинейный советский взгляд на события] озадачивает даже самых утончённых, внимательных и всепонимающих читателей, давно переставших разделять творчество Платонова на «на самом деле» советское и антисоветское. Так,] например, «Ученик лицея» -- пьеса о Пушкине -- последова-'1 тельно представляет фигуру Пушкина как классический про-] дукт советской мифологии, пережевавшей и произведения! Пушкина, и его биографию для безопасного и скучного по-1 требления учениками советских средних школ 1 . Можно, а воз-1 можно и необходимо, читать эту пьесу, как ссжопародию, то! есть как некий развёрнутый хармсовский анекдот о Пушкине] или как пародию на тыняновскую мифологизацию Пушкина 2 . Однако, как и Достоевский, например, Платонов не даёт нам 1
Именно против такого обезвреживающего, то есть одновременно кастри- ' рующего и идолопоклоннического мифа о Пушкине и восстал в своё время Аб-1 рам Терц («Прогулки с Пушкиным»). Эмигрантская, резко отрицательная реак-1 ция на книгу Терца, так же как и задолго до неё эмигрантская и советская ре-1 акция на стихотворение Цветаевой «Бич жандармов, бог студентов...», свидетельствует, что «неостраняющий», то есть скучно-бездумный взгляд на Пушкина свойствен обожествляющей его «респектабельной» русской культуре вообще, а не только в Советском Союзе и среди наследников советского образа мыслей.' 2 См., например: ТНип N. В1е Ве511ттип§ ёех ВюМегз: В1е Вес1еиШп§ ёез Ршпктегс Гиг сие аезГЬеи&спе 8е1Ъ51:уеге1апа'г§ип§ Тугуапоуз ипд Р1аЮпоУ5. •* 3.561-567.
65
никакого однозначного ключа к тому, как мы должны читать его тексты вообще и данный в частности. В пьесе точка зрения советского «автора»-мифологизатора представлена без коррекции, как если и не абсолютно, то единственно авторитетная. В этом смысле, однако, Платонов напоминает уже не только и не столько Сервантеса, Гоголя и Достоевского, но таких своих «неинтеллигентных» непосредственных предшественников и современников, как Зощенко, Заболоцкий, Хармс или Илья 3 Зданевич . Как и в случае всех перечисленных здесь писателей и многих других, в случае Платонова, как уже было отмечено выше, единственный путь к тому, чтобы понять, что он говорит — это понять как он это говорит. В таком случае необходимо подходить к тексту, учитывая замечание Толстой-Сегал: «В тексте, где сама "фактура" является "портретом" идеи, повышается статус этой именно идеи по отношению к другим идея, обернувшаяся стилистическим принципом, явно может считаться и "идеологической доминантой", так как её разлитость в тексте обеспечивает ей приоритет над локализованными в тексте элементами "материала"»4. То есть, как это ни парадоксально, и здесь начинать приходится не с эвристики, а с герменевтики5. В этой главе такой герменевтический подход поможет слегка прояснить на первый взгляд неразрешимую6, а на второй (тоже неокончательный) неактуальную в литературном отно3 Последний прибегал к технике неостранения с результатами, пожалуй, не менее интересными, чем Платонов. Его безвестность можно объяснить только чатерянностью в передрягах эмиграции. В России его начали печатать только что. 4 Толстая-Сегал Е. Идеологические контексты. — С. 49. 5 См. также у М. Риффатерра. 6 Впечатление неразрешимости создаёт полифонизм Платонова. Проблема полифонизма в бахтинском понимании неизбежно влечёт за собой проблему потенциального релятивизма автора. О полифонизме Платонова писали многие. Здесь особенно важно упомянуть Фоменко («Человек в философской прозе...», с. 26—27) и Толстую-Сегал. Толстая-Сегал, более и ранее других потрудившаяся над отражением сложности платоновской философской и идеологической позиции, постулирует эту неразрешимость, неоднократно отмечая принципиальную двойственность отношения Платонова к революции («Идеологические контексты...», с. 74—81). Выводы, к которым приходит исследовательница, похожи на те, к которым своего читателя приводит Бахтин относительно поэтики Достоевского, а именно: Платонов принципиально настолько диалогичен, что любое однозначное идеологическое извлечение из его творчества будет недопустимой редукцией. Недостаток такой точки зрения тоже аналогичен бахтинскому: иозникает опасность релятивистского толкования всей поэтики автора. Однако как в случае Достоевского, так и в случае Платонова существуют сигналы-кри-
66
«Свободная вещь»
шении проблему, а именно: до какой степени и в чём Плато-1 нов, в отличие от своих героев и «некорректируемого» рассказ-1 чика, принимал советскую идеологию? Здесь громадную роль для исследователя играет то, как I именно он поймёт Неостранение. При некритическом понима-1 нии функции этого приёма даже профессиональный исследователь окажется просто читателем, то есть «попадётся» в тене-1 та, расставленные ему Платоновым, вдобавок сочтя себя идейно и философски подкованнее самого Платонова. Толстая-Се-1 гал отмечает эту опасность для читателя Платонова, говоря о явлении, аналогичном неостранению идей у Платонова: его! стиль заставляет читателя предположить, что идейной или философской подоплёки у него в тексте нет: «Это мнение возни-1 каст из-за нерасчленённого восприятия «неправильного» языка! Платонова как юмористического, читатель не воспринимает! сложную мысль, замаскированную в одежды простого языка,! как философскую, а подробность и сюжетность повествования! мешают ему предположить наличие в нём нескольких смысло-1 вых «этажей». Само определение «идеологических элементов» в такой прозе затруднено»7. Проиллюстрировать это замечание Толстой-Сегал можно на примере из «Котлована». У Вощёва спрашивают: «Ты зачем здесь ходишь и существуешь?», на что он отвечает: «Я не! существую, я только думаю здесь» («Котлован», с. 87). Не при-] бегая к упоминанию имени или аргумента Декарта со§11о ег§о| зшп, герой Платонова опровергает этот аргумент, дифферен-1 цируя между понятиями, которые Декарт провозгласил идео-1 логически неразрывными: по Вощёву, думать ещё не значит! существовать. Это особенно важная дифференциация, учитывая то, что из всех героев Платонова сам Вощёв едва ли не самый близкий к идее Декарта, его даже с работы увольняют! за «задумчивость». То, что для Вощёва это («думаю» не равно «существую») не сам постулат, а лишь логическая подоплёка! (то есть неостранённый компонент) необходимой ему диффе-1 ренциации (он-то занят только объяснением безобидности сво-1 терии системы ценностей автора, стоящие над всей системой множества разных I голосов и более или менее авторитетных повествователей. На главный из них ука-( зывает сама Толстая-Сегал (с. 49): доминантной окажется идея, подвергшаяся и художественной обработке автора доминантному же у этого автора приёму. До-| минантным же приёмом у Платонова, на мой взгляд, является Неостранение. 7 Толстая-Сегал Е. Идеологические контексты... — С. 48.
*
Неостранение грехов и погрешностей
67
по присутствия для собеседника), делает его опровержение [ §ксиоматичным, а следовательно, более, а не менее обязаI тельным для читателя и даже для автора. Вот если бы Вощёв П1»1мо сказал, что он занят своими мыслями, а думать ещё не шамит существовать, с ним ещё можно было бы поспорить, прибегнув к тому же Декарту, но после слов Вощёва, столь | неназойливо и ненарочито предполагающих, что думать ещё |к- шачит существовать, даже самому Декарту было бы трудно И немного глупо спорить с ним. Итак, чем более бессознательно герой или рассказчик предстапляют свой внутренний мир и чем более бессознательно, в тою очередь, читатель воспринимает логическую и/или философскую подоплёку слов того или иного героя, тем глубже но (действие этого внутреннего мира героя или этой подоплёки им читателя. Чем она стилистически незаметнее, тем содержательно эффективнее. При этом важен и ещё один компонент — пнческий: в какое положение такое восприятие ставит читате||я по отношению к бессознательно философствующим героям Платонова? Отрешившись на время от подлинно философских попросов, которыми сегодня занимаются Л.П. Фоменко, Т. Сифрид, Е. Толстая-Сегал и другие учёные, вернёмся к проблеме отношения Платонова к советской власти и возможности реконструкции этого отношения по элементам его поэтики. Неостранение Платоновым советской жизни и образа мыспси заставляет читателя прозевать то, чего не замечают и «оговаривающиеся» герои. Дело в том, что обычно те, кто рассуждает о советском образе мыслей, считают, что по крайней мере на то время, пока они о нём рассуждают, они ему не подвержены. Платонов же показывает нам этот образ мыслей «изнутри» — подобно тому как Брейгель наглядно показал нам, что и мы могли бы прозевать падение Икара, как те, при ком оно «реально»8 произошло, подобно тому как Достоевский заставил нас, почтенных и некровожадных граждан, затаив дыхание ждать, когда же убийца-Раскольников, наконец, скинет щеколду и ускользнёт от преследования полиции. Именно из-за этой-то невозможности для нас, читателей, отмежеваться от образа мыслей героев Платонова мы часто думаем, что и сам Платонов не может отмежеваться от этого 8 Хотя «реальность» события в мифе при наличии реакции персонажей этого мифа кажется нагляднее, при равнодушной констатации этими же персонажами ома, как это ни парадоксально, вообще представляется неоспоримой.
«Свободная вещь»
68
образа мыслей, что он образцовый советский писатель ИЛР образцовый антисоветский - - в зависимости от того, с кем о* заставляет нас в данный момент отождествиться — с кулакам* или с раскулачиваемыми, с пролетариями, с задумчивыми бесклассовыми «прочими» или с «буржуями» вроде инженера! Прушевского, готового от тоски на самоубийство («Котлован»). В этой книге, отдавая должное полифоническому подходу Бахтина, я не пытаюсь однозначно определить «настоящую»! идеологическую позицию Платонова. Художественно-повествовательная техника Платонова проливает больше света на его! воззрения, чем вся его публицистика и даже собственно «со- \ держание», идеологическое или сюжетное, его произведений.! Парадокс Платонова в том, что он полностью, но весьма! специфически осуществил сталинскую заповедь творить искус-1 ство «национальное по форме и социалистическое по содержанию», только при этом оказалось, что национальная, то есть! стихийно-русская языковая «форма» с социалистическим «со-1 держанием» сочетается не лучше, чем натюрморт с портретом! на картинах Арчимбольдо: каждый из этих двух элементов тя-я нет в свою сторону, отрицая другой9. Итак, хотя рассмотрение техники неостранения странное*! тей, грехов и погрешностей в идеологии и образе мыслей ге-1 роев и рассказчика у Платонова, вероятно, и не даст нам! катафатического определения его идеологии, но зато позволит! определить её апофатически, через отрицание, а именно выяс-1 нить, что в описываемой им идеологической, да и философской реальности он считал проблематичным, гротескным или неприемлемым. Герои Платонова владеют своим родным языком далеко не в совершенстве. Не он подвластен им, а, скорее, они емуя точнее даже не самому языку, а тому, что его в них сформи-Л ровало, то есть советскому идеологизированному образу мыс«1 лей, бессознательными носителями которого они являются! Именно этот образ мыслей и манипулирует их языком, «слегг! ка» меняя идиомы: пытаются они сказать одно, а выходит совсем другое. Эта мысль, для данной работы уже не новая! нас далеко не завела бы, если бы не одно обстоятельство: сдвиги идиом наглядно и живо изображают этот возобладав-
Неостранение грехов и погрешностей
ший над героями образ мыслей и позволяют исследователюлитературоведу созерцать его как «объективную реальность, данную нам в (лингвистическом) ощущении», воспринимать •лот образ мыслей как вполне конкретный литературный мотив, как абсолютную платоновскую идею (в смысле философа Платона, от имени которого Платонов образовал свой псевдо10 ним не в меньшей степени, чем от своего отчества ). Например, разобранное выше утверждение — «советскую власть установить можно, лишь бы бедность поблизости была, а гденибудь подальше белая гвардия» — вводит в круг мотивов «Чевенгура» некую чистую идею власти, которой для существования нужен враг и несчастье людей (бедность). Эта-то идея и руководит мыслями, суждениями и, как следствие, поступками героев. Какая же картина предстаёт нашему взору при таком подходе к сдвигам идиом? Прежде чем перейти к описанию примеров, следует сделать одно предварительное замечание методологического порядка. При рассмотрении приводимых ниже примеров необходимо учитывать, что сам факт выдёргивания их из изначального контекста позволяет читателю не поддаться неостранению, то есть заметить то, что в платоновском контексте менее заметно или на первый взгляд незаметно вовсе. Выдёргивание из контекста по определению является чтением «на второй взгляд», перечитыванием, то есть чем-то похожим на прочтение этих отрывков хорошо знающим русский язык иностранцем. Поэтому и эффект неостранения и вовлечения, эмоционально-ментальное отождествление читателя с точкой зрения и ошибками героев в этих примерах в контексте настоящей работы будет ощущаться намного меньше, чем в самом тексте Платонова. Однако эта проблема неизбежно возникает при любом анализе текста: то, что читатель изначально должен был воспринимать на уровне подсознания, анализом доводится до его сознания. Утешительно то, что метод воздействия на точку зрения читателей у нас, филологов, не психологический, как в большой степени в художественной литературе, а логический". Поэтому заботиться надо в данном случае лишь о добросовестном построении аргумента. 10
9
Корень этого противоречия в том, что отметил Сифрид, а именно в противостоянии в сознании самого Платонова национально-крестьянского и социалистически-пролетарского элементов. (См.: 5е1}пй Т. Апйге! Р1аЮпоу... — Р. 3 и далее.)
69
Ср. Савкин И.А. «На стороне Платона...». Именно это и сделало возможным появление на свет двух предварительных более строгих и академичных вариантов данной работы, написанных поанглийски и благодаря переводу и подробному анализу примеров из подлинни11
«Свободная вещь»
Неостранение грехов и погрешностей
Как уже было отмечено Фрейдом и многими после него, оговорки - - золотая жила для исследователя подоплёки или | тайной мотивировки образа мыслей. В «Чевенгуре» Прошка 1 Дванов, ставший новым и корыстным советским бюрократом, ] говорит: «Человек похож на высшее и на гармонию схем» ] («Чевенгур», с. 377). Для Прошки разницы между гармонией сфер и схем не существует, ибо его бюрократическое понимание сфер творения крайне схематично. Однако относительное фонетическое подобие «сфер» и «схем» и подавляющее читателя изобилие других языковых странностей на единицу платонов- ] ского текста заставляют и читателя не слишком углубляться в| разницу, тем самым приглашая его разделить Прошкин бюро-1 кратический взгляд на мир. А вот пример из «Города Градова», где осознать языковой сдвиг несколько сложнее, даже когда пример выдернут из кон-1 текста. Бюрократ Шмаков, приступая к борьбе с религиозными! «предрассудками», говорит: «Только живая сила государства служилый, должный народ способен упорядочить это мракобе-1 сие» (Платонов, 1966, с. 146). Здесь две псевдооговорки: «упо-| рядочить» и «должный». Предрассудки, если считать их таковы-1 ми, следует искоренять или уничтожать. Упорядочивание же! предрассудков ни к чему, кроме новой их аранжировки, не! приведёт. Для бюрократа, однако, новая аранжировка есть вся! суть его деятельности, и Шмаков здесь «оговаривается» имен-1 но потому, что он бюрократ по призванию. Вторая же псевдо-1 оговорка является примером подлинной апологетики бюрокра-1 тизма. Чиновники — должностной народ, а не должный. Назы- \ вая их должным народом, Шмаков приравнивает должностное к должному, тем самым утверждая онтологическую оправдан-1 ность своего, в общем-то бесполезного, если не вредного,] класса или даже его преимущество над остальными людьми,] по его мнению, не определимыми как «должные» в той же! степени, что чиновники. Подлинное значение слова «долж-1 ный» больше бы бросалось в глаза, если бы оно не было данД
после слова «служилый» через запятую, как его синоним. Таким образом, Шмаков выдаёт себя подстановкой, но Платонов синтаксисом заметает следы. «Упорядочить» — бюрократическая подстановка вместо нужного «искоренить». «Должный» же, наоборот, подстановка вместо бюрократического «должностной». Таким образом, псевдооговорки здесь как бы имеют семантически противоположное шправление. Однако в данном случае это даже полезно, так как цель подстановки здесь — обозначить полную взаимозаменяемость для Шмакова бюрократического и должного. Когда (и если) читатель обнаруживает буквальное, неоткорректированное сообщение фразы с подстановкой, то её смысл часто идёт вразрез со смыслом, вложенным в высказывание неосторожным героем или рассказчиком, а иногда даже диаметрально противоположен ему. Это показывает, как далеко в таких случаях Платонов отстоит от своих героев и рассказчика и как чётко он, как писатель, осознаёт дистанцию между ними и собой. Последнее соображение весьма существенно в свете того, о чём говорилось выше, а именно, что как раз в намеренности применения Платоновым той или иной техники и критики им той или иной философии многие сомневаются12. Вот интересный пример такого скрытого отмежёвывания самого Платонова от научной «философии» в общем-то симпатичного писателю (и, как следствие, читателю) инженера Вермо в «Ювенильном море» (того самого, который проспал рассказ о чудо-тыквах):
70-
ка, доступных англоязычным филологам, не специализирующимся в русской ли-1 тературе, а именно моего диплома, написанного в 1986 году в Колумбийском ч университете, и большого раздела докторской диссертации, защищённой таМ1 же в 1991 году. Оглядываясь назад, могу сказать, что именно работа с русским! текстом как иностранным и помогла мне повысить свою чувствительность к идиоматическим сдвигам у Платонова: объясняя своему гипотетическому чита-1 телю то, что русскоязычному читателю на первый взгляд кажется очевидным, я многое уяснила и для себя.
71
^ Он управился, уже на ходу, открыть первую причину землетрясений, вулканов и векового переустройства земного шара. Эта причина благодаря сообразительности пешехода заключалась в переменном астрономическом движении земного тела по опасному пространству космоса... («Ювенильное море», с. 3).
В этой цитате дан достаточно широкий контекст, чтобы было видно, как он побуждает читателя не заметить буквального смысла выражения «благодаря сообразительности». Ведь по контексту фразы ясно, что это не совсем уместное выражение означает приблизительно то же, что значило бы более уместное здесь «мнение пешехода» или «ход его мыслей». Однако в тексте сказано не «по мнению», а именно «благодаря сообра12 Возвращаясь к образу булгаковского артиста Куролесова, можно сказать, что Платонов нам «рассказывает много нехорошего» не «о себе», а о нас.
72-
«Свободная вещь»
зительности», то есть сообрази пешеход по-другому, и причина могла бы оказаться другой! Таким образом, здесь Платонов! неостраняет мировоззрение, которое, возможно, бессознательно! видит в явлениях природы не причину того или иного мнениЛ о них науки, а следствие, то есть псевдонаучное мировоззре-1 ние. Поскольку вся повесть, с одной стороны, об отчасти успешных инженерных начинаниях Вермо, а с другой - - о его! весьма сомнительной утопической попытке откопать ювениль-Л ное море, этот «неостранённый» взгляд на его научную филоЛ софию подрывает на подсознательном уровне всё пронаучное! утопическое содержание повести. В свете того, что сам Плато-1 нов - - ученик Фёдорова и тем самым собрат ЦиолковскогЛ что он сам прошёл утопический искус, что, наконец, никто! при этом толком не может сказать, и тем более доказать, до какой степени он этому искусу в конце концов поддался или] 13 воспротивился -- такая оговорка свидетельствует о том, чтш он позволял своему языку корректировать собственное утопи-1 ческое мышление. Таким образом, перед нами типичный слуЛ чай произведения антиутопического (то есть в силу языка •> «национального») по форме и утопического (то есть социали-1 стического) по содержанию. Здесь надо оговориться. Исследователи нарратологии непре-! менно обратят внимание на возможность разницы между точкой зрения рассказчика и самого Вермо. Слова о «сообразительности пешехода» произносит не сам пешеход Вермо, а рассказчик. Из этого, казалось бы, можно сделать вывод, что! это у Вермо мышление псевдонаучное, а Платонов, посреди ством компрометирующей это мышление оговорки рассказчи-1 ка, его противопоставляет мышлению поистине научному. Од-? нако при более внимательном анализе окажется, что в даннош случае возможная разница между точками зрения героя и рас^ сказчика дела никак не меняет. Рассмотрим разницу. Либо мыш но доведя до абсурда, идею очеловечения животных посрел ством советской идеологии.) Таким образом, глагол «присмиреть» сам по себе со слово> «факт» сочетаться не может, и отсюда — потребность в ег «скрещивании» с глаголами «примириться» и «смириться». К потребности есть ещё и цель, функция или риторический эс] фект. Цель же такого скрещивания — изображение «факта» ка явления не ментального, а физического, способного север шить над человеком грубое насилие, обычно совершаемое на животными. Поскольку присмиреть можно только под давле нием, «факт» здесь воспринимается как синоним слова «давле ние», а следовательно, не в значении чистого эмпиризма, как один из фактов конкретно насилия. Выражение «факты -- упрямая вещь», лежащее в подоплё ке такой адресованной подсознанию читателя псевдооговор^ воспринимается уже не как идиома, обозначающая неостр* мый аргумент в логическом споре, а персонифицирующе бук
Неостранение грехов и погрешностей
79
вально, как исчерпывающе синонимическое определение полной тождественности любого «факта» и «упрямой вещи». При таком понимании все факты ведут себя как любая другая «упрямая вещь», то есть в высшей степени неприятно и враждебно но отношению к рассматривающему их эмпирику. Эта синонимизация фактов и упрямства - - явление идеологическое, то есть интерпретирующее, а отнюдь не чисто эмпирическое. Такая идиосинкратическая философия «фактов» предполагает, что к споре её носители аргументируют не логически и даже не эмоционально, а исключительно посредством битья друг друга но голове (то есть в пределах доносов, тюрем, политической травли, репрессий и пр.). Этот пример, как уже ясно читателю, связан с выражением Платонова «свободная вещь», цитировавшимся со слов С.И. Липкина в начале нашей книги. Факты, может быть, и «свободная вещь», но иногда только для себя, а других порабощающая. (Как я уже отмечала выше, Платонов, по-видимому, придерживался той же философии, что и многие другие философы-персоналисты: чем свободнее «вещь», тем порабощённее личность.) Парадоксальным образом оксюморонное сочетание принципиально невозвратного глагола «присмиреть» (как уже было сказано, выражающего предельную пассивность присмиревшего) с возвратным «-ся» привносит в информацию о крайней пассивности присмиревшего элемент взаимности, реципрокальности, то есть как бы участия присмиревшего в процессе насильственного подавления его беспомощной особы этим самым «фактом». Присмиревший раздавлен насильственно, но «присмиряющийся» раздавлен ещё и своей волей и охотой, будучи почти убеждён, что такое насилие для него же лучше, как якобы высекшая себя гоголевская унтер-офицерская вдова. Таким образом, оговорки и слова-гибриды позволяют Платонову изобразить неизобразимые иначе глубины аберраций человеческого идеологического сознания, а точнее, человеческого идеологического подсознания, заодно открыв целую область таконого для читателя. При этом сам читатель воспринимает все иышеописанные технически языковые тонкости тоже лишь на уровне подсознания, в неостранённом виде, и поэтому оказынается изображаемому идеологическому миру отнюдь не чужд. Ещё один невозвратный глагол, превращённый в возвратный, -- тоже из «Шарманки», и появляется он двумя страницами раньше описанного выше, в выражении, данном в форме
«Свободная вещь»
Неостранение грехов и погрешностей
идеологически-конформистского же совета: «осознайся, полегчает» (Платонов, 1975, с. 52). Можно либо осознать вину, лиГ сознаться. Первое действие предполагает покаяние, а второе техническое признание вины. (Раскольников, например, сознался раньше, чем осознал вину: первое - - до эпилога, а второе лишь в его конце.) «Осознаться» предполагает отсутствие различия между внутренним покаянием и внешним признанием. Важно, что это смешение внешней и внутренней сфер, то есть личной совести и общественной законопослушности, неотъемлемая часть вполне определённого взгляда на человеческое самосознание вообще как на вещь идеологически проблематичную и в идеале принадлежащую искоренению. Дело в| том, что синтетический глагол «осознаться» можно толковать как «осознать себя», но именно и только в качестве вины, что! обусловлено именно связью этого неожиданно возвратного гла-| гола с вполне ожидаемо возвратным, стандартным глаголо> «сознаться». Таким образом, этот гибрид предполагает, что всякий человек виноват уже тем, что он — он. «Осознайся» полное и точное определение того требования, которым выбивали признание несуществующей вины из людей на допросах пытками. Говоря «сознайся», любой следователь, прибегаюид к пытке, имеет в виду именно «осознайся». Логика пыток состояла и состоит именно в том, что каждому будет в чё? признаться, если как следует нажать, именно потому, что каждого человека есть самосознание, а при идеологической стандартизации самосознания и самоопределения отдельное личное самосознание — уже достаточная вина. Одним из вариантов семантически провокационного гибрида является оксюморон. Как таковой оксюморон постулирует, иногда, в лирической поэзии, отличающейся, по Баратынско! му, «лица необщим выраженьем», и воспевает ту уникальную область, в которой совмещаются несовместимые нигде более признаки. Прибегая к знаменитому примеру Шкловского из Ахматовой («смотри, ей весело грустить, такой нарядно-обнаЯ жённой») 17 , можно сказать, что специфика такого поэтическсЯ го постулата в том, что вообще-то грустить не бывает весел (Я но тем-то ахматовская героиня — царскосельская статуя, котов рую ранее воспел Пушкин, навлёкши тем на неё ревности Ахматовой - - и уникальна, и интересна, и, главное, по пре-
имуществу «статуйна», что ей в отличие от не-статуй (включая саму лирическую героиню Ахматовой) грустить весело. Опять же, вообще-то, нарядность предполагает наряд, а никак не обнажённость, но это — статуя, она не такая как все, она чем обнажённее, тем наряднее. Таким образом, риторически оксюморон принадлежит к парадоксальным аргументам: чем менее достоверно вообще, тем правдивее и миметически адекватнее в данном, частном и конкретном случае. Подобным же образом апостол Павел в послании к римлянам воспевает и Крест для иудеев соблазн, для эллинов безумие, для нас же спасаемых, иудеев и эллинов, силу Божию. Здесь Павел подчёркивает лица необщее выраженье в уповании христиан на то, на что вообще-то уповать «не принято». Такой аргумент антиномичен. Как частный случай парадокса, антиномичен по своей природе и оксюморон. Самое противоречивое в нём есть и самое красноречивое. Принимая во внимание такую риторически аргументативную силу оксюморона, следует отметить, что советский штамп-оксюморон риторически убедителен вдвойне. В качестве оксюморона он аксиоматизирует и аксиологизирует систему ценностей, при которой он вообще возможен. (Иначе говоря, вообще-то такого не бывает, но уж если бывает, то только такое и возможно.) В качестве же штампа он эту аксиоматизацию и аксиологизацию неостраняет, побуждает воспринять автоматически, как должное. У Платонова штампы-оксюмороны иногда неостраняют сам антиномичный характер советского идеологического менталитета. Так, в той же «Шарманке» (с. 52) появляется выражение «самотёк интриги», поражающее не тем, что оно логически противоречиво, а как раз тем, что оно при этом правомочно и точно. В качестве штампа этот оксюморон неостраняет глубокую философскую суть интриги: интригану кажется, что он — хозяин положения, но на самом деле интрига вскоре выходит у него из повиновения, стихийно подминая его под себя как раба, и действуют уже механизмы массового психоза, а не личного интереса, который изначально был важен для самого интригана 1 8 .
80
17
См.: Шкловский В. О теории прозы. — С. 236.
\\
18 Такая ситуация в чём-то схожа с моделируемой Лермонтовым в разных частях «Героя нашего времени»: Печорин так много подслушивает контрабандистов и Грушницкого в ситуациях интимных и для печоринских ушей не предназначенных, что когда он подслушивает заговор Грушницкого о фальшивой дуэли, касающейся его непосредственно, читатель слишком поражён низостью
82-
«Свободная вещь»
В «Чевенгуре» есть оксюморон, который неостраняет возможность сочетания спонтанности и подстроенности в намно-| го более радикально-идеологическом смысле: «был просто внезапный случай по распоряжению обычайки» («Чевенгур», с. 368). Если «внезапный», то как же «по распоряжению»? Впрочем, подстановка «обычайка» вместо «чрезвычайка» (к которой мы ещё вернёмся в следующей главе) содержит и ключ к смыслу этого противоречия. Ключ этот — в аналогии через неостранение: внезапные случаи бывают, по распоряжению тогда же (и! только тогда), когда жуткая Чрезвычайная Комиссия превра-1 щается в явление настолько рутинное, что становится «обычайной». В отличие от «самотёка интриги» этот оксюморон не«| остраняет уже не антиномическую природу советского образЯ мыслей, а логическую неувязку, глубоко укоренённую в сознав нии носителей этого образа мыслей. Иногда в штампе зловеще проблематичная, но на первый взгляд незаметная противоречивость сознания говорящего пере-] даётся не оксюморонным противоречием между элементами штампа, а противоречием между ним самим и его контекстом во фразе. Так, например, клишированная идиома «в нём капля нашей крови» обычно передаёт родительскую привязанность к детям. Выражение «в нём капля нашей колхозной крови» уже несколько метафоризировано или даже метонимизировано. Ре«Я может идти о ребёнке одного или двух колхозников, где колхоз — как бы образ большой семьи. Выражение это превращается в синекдоху, если речь идёт уже не о людях, а о колхозной скоте — телёнке или ягнёнке, если считать его родителей «колЯ хозной кровью». Ведь они и колхозу принадлежат, и кровь Я них есть. Но в данном случае у Платонова это выражешЯ относится к бездушному механизму, кровью не обладающему, Юная председательница колхоза «14 красных избушек» Суенита мечтательно-упоённо восклицает: «Аэроплан летит над пуст» ней! Он тоже наш — в нём капля нашей колхозной крови..,! («Потаенный Платонов», с. 170). Если в неодушевлённые предэтого заговора, чтобы помнить о низости печоринского подслушивания. Поэтому возникает ощущение, что случай, а не мелкое интриганство самого Печорина, заставляет его убить Грушницкого, а также, что сам он спасается чудом, Однако если призадуматься и понять, что это ощущение ложно, то можно заподозрить в неподлинности не только роль случая в жизни Печорина, но и фатализм в «Фаталисте». Так или иначе, благодаря подслушиваниям, всё развитие лермонтовского сюжета от «Бэлы» до «Фаталиста» можно точно и исчерпывающе описать именно как «самотёк интриги».
Неостранение грехов и погрешностей
83
меты попадает «наша», человеческая кровь, то это обычно происходит потому, что этим предметам, как Молоху, принесли людей в жертву. Таким образом, на подсознательном уровне читатель наблюдает жутковатую картину: идеалистическая девушка-коммунистка с упоением говорит о ханаански-языческом культовом человеческом жертвоприношении то ли колхозному аэроплану, то ли кровожадному идолу. То, что штамп «капля кашей крови» обычно относится к детям и очень часто к новорожденным младенцам, придаёт этой картине особую жуть. Картина эта возникает у русского читателя Платонова исключительно на уровне подсознания. Сознания читателя зловещесть этой картины не затрагивает потому, что для носителя русского языка «в нём капля нашей крови» — штамп, несущий некое смутно-положительное сообщение о родственных чувствах. Следует при этом не забывать о разнице в восприятии этой фразы читателем Платонова и читателем данной работы, автор которой поставил себе задачей довести то, что у Платонова адресовано подсознанию читателя, до читательского сознания. Это как раз один из тех случаев, когда выдёргивание из контекста уменьшает, если не сводит на нет неостранение: всякому, кто прочтёт эту фразу вне платоновского контекста, ясно, что она жуткая, хотя не всякий сможет сразу определить почему. В контексте же всей пьесы, где таких языковых странностей полно, можно прочесть эту фразу, не заметив. Особый ресурс неостранения предоставляют сравнения/уподобления. По своей конструкции уподобления обязывают читателя искать параллели там, где иначе он, может быть, их и не признал бы. Пушкинское «всегда, как утро, весела» в известном смысле обязывает читателя признать или, по крайней мере, приглашает его согласиться, что очевидный признак утра — веселье. Сама синтаксическая форма уподоблений «вовлекает» читателя в идею их правомочности, если он, конечно, не хочет прослыть невнимательным и толстокожим тугодумом, закрывающим глаза на мир. Этот психологический фактор уподобления как приёма наделяет его мощным неостраняющим потенциалом: таким образом можно протащить в подсознание читателя в качестве очевидной такую логику подобий и аналогий, которая на деле отнюдь не очевидна. Рассмотрев же саму эту логику, то есть принцип аналогизации, мы можем тем самым созерцать образ мыслей её носителей. В тех же «14 красных избушках» Суенита,
« Свободная вещь»
Неостранение грехов и погрешностей
обличая одного из товарищей в корыстолюбии, говорит: «/ кто сказал... -- вдарить в колхоз, махнуть овечий гурт и жить потом вольно в кавказских краях, как члены профсоюза?» («Потаенный Платонов», с. 163). Жить вольно как члены профсоюз звучит как подстановка вместо «жить (вольно) как короли»л Интересно, что сама Суенита так же, как и обличаемый е* преступный антисоветчик-корыстолюбец, считает, что стре< миться жить как член профсоюза - - то же самое, что стремиться жить как король (что для колхозника-идеалиста очевид^ ным образом грех). Такая самоочевидная общность понятийного круга между Суенитой и её идеологическим врагом в тс время свидетельствует о коррупции профсоюзов больше, любая обличительная речь (что подчёркивается тем, что обличение здесь направлено не против членов профсоюзов). Такт образом, неравенство при новом порядке между якобы равныч ми между собой рабочими, крестьянами и функционерами оче! видно не только для идеологических диверсантов вроде обличаемого Суенитой, но и для самой не отрицающей правомочности сравнения «как члены профсоюза» Суениты, как бы о? при этом на сознательном уровне не протестовала против подобия между неравенством при старом режиме и при новом. Ещё большим неостраняющим потенциалом, чем сравне ния, обладает аргумент, синтаксически и формально построенный как логичный, но при этом не учитывающий никаки»! привходящих факторов (это мы уже видели на примере с куп^ цами и пером Финиста). В «Государственном жителе» жителя деревни Козьма, лишённые воды, обращаются за помощью К] «государственному жителю», то есть навещающему их от скуки бюрократу-любителю. Тот же говорит им, что на тот момент у советской власти есть дела поважнее, чем их напоить. Тогда! жители деревни Козьма успокаивают себя так:
и идеологические неувязки именно для того, чтобы читатель пережил опыт носителей этих неувязок изнутри, а вовсе не потому, что сам считает такие неувязки очевидными и приемлемыми. Однако если в случае с идеологическими неувязками, особенно если они недостаточно остранены, то есть при некоторой их заметности, и выступает на первый план элемент сатиры, то в последних, философских вопросах, касающихся жизни и смерти, неостранение у Платонова затягивает читателя в мир и проблематику героев значительно глубже. К этому типу неостранения мы сейчас и перейдём.
84-
- Ну ещё бы! — подтверждали в Козьме. — Мы у советской власти по водяному делу на первой заметке стоим. Черёд дойдёт — и напьёмся. Аль мы не пили сроду? Как в город поедешь, так и пьёшм («Потаённый Платонов», с. 30).
Здесь герои от безвыходности и желания как-то себя утешить и поддержать говорят о вопиющем (питье воды только при поездках в город) как о самоочевидном. Все эти и многие другие не приведённые здесь примеры свидетельствуют о том, что Платонов неостраняет логические
85
Неостранение смерти и насилия
НЕОСТРАНЕНИЕ СМЕРТИ И НАСИЛИЯ Остановитесь, граждане! Нас, оказывается, уже нету. Л. Платонов.
«Шарманка*
...активист, притаясь или умерев, ничем но ответил Вощёву.
Л. Платонов. «Котлован»
Ргау, Ма$1ег ВегпагсНпе, ау/аке 1111 уои аге ехесигед, апё х1еер айегдаагйз. Проснитесь, мастер Бернардин, покуда вас не казнят, а выспитесь потом. Шекспир. «Мера за меру
— Отчего ж он тогда умер, Прош? — удивляясь переспросил Чепурный. Прокофий это знал. - Все люди, товарищи, рождаются, проживают и кончаются от социальных условий, не иначе. Копёнкин здесь встал на ноги — ему всё сталс определённым. - Стало быть, ребёнок от твоего коммунизма помер? — строго спросил Копёнкин. — Ведь коми низм у тебя социальное условие! Оттого его и не А. Платонов. « Чевенг,
...умерли они, что ли, от радости: пляшут пляшут. А. Платонов.
«Котлован
Иногда придавать смерти не слишком большое значение нравственный императив, без которого человек расчеловечива ется. Когда в «Чевенгуре» («Происхождении мастера») Заха{ Павлович приводит домой сироту Сашу Дванова, а жена Заха ра Павловича, по-видимому, считая, что лишний рот в голе ни к чему, говорит, «что мало продают хлеба и нет нигг. говядины», Захар отвечает: «Ну и помрём, только и делон («Чевенгур», с. 232), и этот ответ одним штрихом обрисовыва ет его как очень хорошего человека. С другой стороны, многие герои неостраняют смерть отчаяния. Про инженера Прушевского в «Котловане» сказано,; что «решив скончаться, он лёг в кровать и заснул со счастье»!
87
равнодушия к жизни» («Котлован», с. 98). Это упоминание о смерти как о событии, запланированном героем, упоминание, данное походя, в деепричастном обороте, а по содержанию контексте темы равнодушия к жизни — характерный пример неостранения смерти у Платонова. В чём же смысл этого неостранения? Тема смерти для творчества Платонова центральная'. Для эго чтобы раскрыть перед читателем или даже внушить ему своё отношение к смерти, Платонов саму тему смерти неостраняет, заставляя читателя воспринимать случаи смерти и отношение к ним героев «по инерции», так, как это часто делают и сами герои2. Как справедливо отмечают и Савкин, и Эйлин Тески, эта философия у Платонова эволюционирует. Сначала Платонов в этом вопросе фёдоровец: смерть можно и необхо1
Хоть, как было сказано во введении, автор данной работы и старается искать ключи к философии Платонова не в его психологии, а в формальноструктурных свойствах неостранения, биографические сведения иногда представляют интересный материал. По мнению И.А. Савкина, в то время когда Платонов писал разгромную статью о гипостазировании и метафизическом (по мнению Платонова, чисто «головном») истолковании любви у Карсавина в Мос(е$ Ре1горо111апае, самим Платоновым владело характерное для его времени вообще настроение непочтительности к смерти. См.: Савкин И.А. На стороне Платона. Карсавин и Платонов или Об одной не-встрече. — С. 162, сн. 5. Эта сноска — комментарий Савкина к фразе, в которой Платонов говорит: «Автор — дохлый человек» (Там же, с. 162). В этой работе Савкин не только публикует, но и замечательно комментирует статью Платонова о Мос1ез Ре1гороШапае. Для нас важно то, что назвать человека, а не только автора, дохлым, возможно, было в то время для Платонова формой неостранения смерти, «хорохоренья» перед ней, а не личной позицией, реально противопоставляющей его Карсавину. Слишком уж близки идеи о любви громимого им Карсавина ему самому, как убедительно показывает в своём комментарии Савкин (по мнению которого общая основа для обоих «Платоновичей» — сам Платон). Конечно, такая интерпретация ругательного слова «дохлый» в применении к Карсавину неизбежно задевает психологию Платонова. Всё же, как бы ненадёжны, на мой взгляд, ни были выводы из психологизирующей идеи, что Платонов бессознательно отмежёвывался от Карсавина, полностью пренебрегать ими не следует. Они представляют собой ценнейшее подтверждение того, что, как бы ни менялись дискурс Платонова и качественно-философская оценка им смерти, формальный «императив» неостранения смерти тем или иным способом всегда оставался доминантой его творчества. 2 Подобным же образом Достоевский указывает читателю на важные для него темы, в том числе и смерть, создавая в своих произведениях механизм табуирования этих тем. Перефразируя вновь Айхенвальда, можно сказать, что если у Платонова важно то, что не важно, то у Достоевского важно то, что запретно. О связи этих двух моментов «апофатической» сигнализации системы ценностей у того и другого писателя см. мою диссертацию.
«Свободная вещь» Неостранение смерти и насилия
димо аннулировать посредством науки, не прибегая к метафи^ зической или непосредственно божественной помощи. В дальнейшем, судя по его художественным произведениям, Плато-» нов в таком взгляде начинает сомневаться. Тески полагает, чтс в конце концов Платонов убеждается в необходимости вмеша-« тельства в дело воскрешения мёртвых со стороны какого-тс духовного или потустороннего фактора. Если взять душераздирающий пример из «Чевенгура» пр