УДК 811.161.1-091 (021) ББК Ш141.2-7 Б90
Рецензенты: член-корреспондент РАН, д-р филол.н., проф. В.А.Виноградов (Инсти...
138 downloads
261 Views
2MB Size
Report
This content was uploaded by our users and we assume good faith they have the permission to share this book. If you own the copyright to this book and it is wrongfully on our website, we offer a simple DMCA procedure to remove your content from our site. Start by pressing the button below!
Report copyright / DMCA form
УДК 811.161.1-091 (021) ББК Ш141.2-7 Б90
Рецензенты: член-корреспондент РАН, д-р филол.н., проф. В.А.Виноградов (Институт языкознания РАН)
д-р филол.н., проф. В.И.Карасик (Волгоградский государственный педагогический университет) д-р филол.н., проф. В.В.Химик (Санкт-Петербургский государственный университет) Будаев Э.В. Лингвистическая советология [Текст] : монография / Э. В. Будаев, А. П. Чудинов / ГОУ ВПО «Урал. Гос. Пед. Ун-т». – Екатеринбург, 2009. – 291 с. ISBN 978-5-7186-386-6 Выступая в Колумбийском университете 26 сентября 2003 года, президент России В.В. Путин призвал «упразднить советологию». Однако прежде чем упразднять, имеет смысл точно определить, почему это необходимо сделать и чем ее следует заменить. Данная монография поможет ответить на эти вопросы. Книга включает два основных раздела: в первом из них представлены очерк развития лингвистической советологии и анализ ее основных направлений. Подобный анализ, с одной стороны, позволит лучше понять, от чего именно следует без сожаления отказаться, а с другой – даст возможность выделить то, что необходимо сохранять и совершенствовать. Второй раздел представляет собой своего рода антологию лингвистической советологии и включает впервые переведенные на русский язык исследования зарубежных специалистов, посвященные проблемам советской политической коммуникации. Эти публикации иногда чрезмерно субъективны, но они часто фиксируют факты и закономерности, о которых не было возможности писать в советских изданиях. Исследование имеет мультидисциплинарный характер и адресовано специалистам в области лингвистики, межкультурной коммуникации, политологии, социологии, истории, а также всем, кто интересуется восприятием Советского Союза и советской политической коммуникации в Европе и Северной Америке. Выражаем признательность РГНФ за материальную поддержку проекта (грант 07-04-02002а – Метафорический образ России в отечественном и зарубежном политическом дискурсе).
2
Содержание Предисловие
5
Введение
7
Часть I. Возникновение и эволюция лингвистической сове-
14
тологии 1.1. Становление лингвистической советологии
19
1.2. Лингвистическая советология в годы холодной войны
25
1.3. Лингвистическая советология в период разрядки
32
1.4. Лингвистическая советология в период демонтажа социа-
36
листической системы 1.5. Лингвистическая постсоветология
41
1.6. Лингвистическая парасоветология
54
Заключение
65
Библиография
73
Часть II Антология лингвистической советологии
88
2.1. Советологи о политической коммуникации в первые десятилетия советской власти (до 1945 г.)
88
Рид Д. Десять дней, которые потрясли мир (фрагменты)
90
Мазон А. Словоупотребление: семантика и стилистика
92
Лейтес Н. Третий интернационал об изменениях политиче99
ского курса Лассвелл Г., Якобсон С. Первомайские призывы в Советской России (1918 – 1943)
113
Вайс Д. Сталинистский и национал-социалистический дискурсы: сравнение в первом приближении 3
128
2.2. Советологи о политической коммуникации в годы холодной войны (1946 – 1964 гг.).
180
Баргхорн Ф. Советский образ Соединенных Штатов: пред-
182
намеренное искажение Фесенко А., Фесенко Т. Русский язык при Советах
196
Симмонс Э. Политический контроль и советская литература
209
2.3. Советологи о политической коммуникации в периоды разрядки (1965–1984 гг.) и гласности (1984–1991 гг.)
225
Вайс Д. Паразиты, падаль, мусор
226
Серио П. Деревянный язык, чужой язык и свой язык. Поиск
238
настоящей речи в социалистической Европе 1980-х годов 2.4. Лингвистическая постсоветология Андерсон Р. Каузальная сила политической метафоры
253 256
Данн Дж. Трансформация русского языка из языка советского типа в язык западного типа
274
4
Предисловие Выступая в Колумбийском университете 26 сентября 2003 года, президент России (в настоящее время – председатель российского правительства) В.В. Путин призвал «упразднить советологию», поскольку «СССР уже нет, а советология до сих пор существует». Далее президент пояснил, что он имеет в виду такую науку, которая была чрезмерно политизирована и служила «инструментом, чтобы нанести друг другу как можно больше ударов, уколов и всяческого вреда» (официальный сайт Президента России www.kremlin.ru). Несмотря на то, что рассматриваемое высказывание В.В. Путина воспринимается как шутливое, целесообразно еще раз обратиться к истории советологии, ее основным разделам и этапам развития. Это, с одной стороны, позволит лучше понять, от чего именно следует без сожаления отказаться, а с другой – даст возможность выделить то, что необходимо сохранять и совершенствовать. Изучение лингвистической советологии поможет лучше понять то, как воспринимается политическая система Советского Союза за рубежом, какие аспекты советской политической коммуникации вызывают максимальное неприятие. Одновременно изучение лингвистической советологии поможет отчетливее воспринимать общие закономерности политической коммуникации и специфику советской пропаганды и агитации, полнее оценивать выступления политических лидеров и используемые ими способы манипуляции общественным сознанием. Наконец, изучение истории лингвистической советологии даст возможность яснее увидеть особенности отдельных советологических школ и направлений, охарактеризовать различия в восприятии советской политической коммуникации, которые всегда существовали в рамках американской и западноевропейской советологии. Как известно, иногда «взгляд со стороны», «внешний аудит» позволяет точнее зафиксировать проблемы и дать более объективные оценки. С другой стороны, видимо, настало время оценить и саму советологию, чтобы понять, насколько точен и объективен был этот «внешний аудит» и в какой мере имеет смысл пользоваться его результатами. Очевидно, что свобода от советской цензуры далеко не всегда означает абсолютную творческую свободу и независимость от каких-либо проявлений идеологического контроля. Следует учитывать, что в самых разных странах политическая позиция, противоречащая государственной идеологии и политике, может негативно сказаться на профессиональной карьере ученого, затруднит получение им грантов, премий, наград и иных знаков материального и общественного признания, соз5
даст трудности для публикации результатов научных исследований и даже осложнит общение с коллегами и студентами. Атмосфера холодной войны, идеологические и культурные различия в значительной степени влияли и на развитии советологии, и на творческие судьбы самих советологов. Отличительной чертой данного издания является обширный раздел «Антология», в котором представлены исследования ведущих советологов из Соединенных Штатов Америки, Центральной и Западной Европы. Поэтому особая признательность адресована нашим зарубежным коллегам. Искренне благодарим профессора Цюрихского университета Даниэля Вайса, профессора университета в Эдинбурге Джона Данна, профессора Калифорнийского университета Ричарда Андерсона, профессора Патрика Серио (университет Лозанны) и других зарубежных авторов, материалы которых были использованы в данной книге. Авторы выражают искреннюю признательность рецензентам данного пособия – члену-корреспонденту РАН, доктору филологических наук, профессору Виктору Алексеевичу Виноградову, доктору филологических наук, профессору Владимиру Ильичу Карасику и доктору филологических наук, профессору Василию Васильевичу Химику, ценные советы которых оказались очень важны при доработке книги. Многие исследования, которые включены в данную книгу, впервые переведены на русский язык. Поэтому заслуживают глубокой признательности волонтеры-переводчики – аспиранты (в том числе недавние аспиранты, уже защитившие диссертации) из Екатеринбурга, Цюриха, Парижа, Нижнего Тагила, Сургута, Челябинска и Шадринска – Евгений Евгеньевич Аникин, Анна Бернольд, Людмила Владимировна Быкова, Светлана Яковлевна Колтышева, Михаил Иванович Косарев, Ирина Александровна Овсянникова, Ирина Сергеевна Полякова, Ольга Александровна Солопова, Мария Вячеславовна Сорокина (Черникова), Ксения Леонидовна Филатова, Светлана Сергеевна Чащина, Татьяна Андреевна Шабаева и доктор филологических наук Елизавета Владимировна Шустрова.
6
Введение Несколько перефразируя мольеровского Журдена, можно сказать, что первые советологи не знали, что они занимаются именно советологией, а предполагали, что они пишут о русской революции и советском государстве, о революционном коммунистическом дискурсе и связанных с ними изменениях в русском языке и русском сознании. В зарубежной науке и публицистике термин «советология» (sovietology) получил широкое распространение лишь в середине прошлого века для обозначения научного направления, посвященного изучению политики, экономики, культуры, науки и иных сторон жизни Советского Союза [Малиа 1997]. Оксфордский словарь отмечает его первое употребление 3 января 1958 г. в лондонском еженедельнике “Observer”. В академических кругах термин поначалу был воспринят достаточно осторожно. Как показывает специальный исторический обзор [Меньковский http://newsletter.iatp.by/ctr3-4.htm], на рубеже 1950-60-х гг. американские основоположники изучения СССР все еще отвергали название «sovietology» и отдавали предпочтение более традиционным обозначениям «изучение российского региона», исследование Советского Союза, анализ теории и практики большевизма (коммунизма). Но постепенно отношение к рассматриваемому термину начинает изменяться. А. Улам отмечал в середине 1960-х гг., что «советология» – ужасное слово, но как можно его не использовать?». К такой позиции был близок и С. Коэн, для которого «советология – неэлегантное, но полезное слово». Постепенно термин сделался общеупотребительным и перестал восприниматься как «ужасный» или «неэлегантный» неологизм. В зарубежной традиции рассматриваемый термин не имеет какойлибо оценочной коннотации, тогда как в Советском Союзе его обычно использовали (и часто до сих пор используют) с уничижительными определениями, как эмоционально окрашенное обозначение необъективного, неквалифицированного и неискреннего подхода к описанию советской реальности. Однако в последние годы термин советология все чаще используется как стилистически нейтральное обозначение исследований зарубежных авторов, которые пишут о Советском Союзе, о его экономике, культуре, социальном устройстве, политических институтах и политической коммуникации. Некоторые западные специалисты в близком значении иногда используют термин «кремлинология» (kremlinology), внутренняя форма которого подчеркивала повышенный интерес соответствующих ученых к дискурсу советских лидеров, которые жили и работали в Кремле. Поэтому кремлинология нередко определяется как исследование дискурса 7
высших советских (а теперь и российских) политических руководителей, то есть одна их составных частей советологии. Вместе с тем следует отметить, что советология и кремлинология – это еще и обозначения соперничающих научных направлений. Классические советологи акцентировали теоретическую обоснованность и эвристичность своих методов, что обеспечивает достоверность прогнозов. Соответственно к кремлинологи подчеркивали, что их скрупулезность и внимание к деталям приносит более существенные результаты, поскольку многие западные научные схемы совершенно невозможно применить к советскому дискурсу и нужно согласиться с Ф.Тютчевым, который уже давно сделал вывод, что «умом Россию не понять». Многие «кремлинологи» высказывали сомнения в том, что статистическое обследование или составление психологических портретов русских коммунистов способны реально помочь понять И. Сталина или Н. Хрущева и предсказать их действия. С другой стороны, советологи гарвардской и чикагской научных школ скептически относились к «кремлинологам», сосредоточившим внимание на мельчайших изменениях в языке, поведении, образе жизни «хозяина Кремля» и его ближайшего окружения. Так, «гарвардцы» считали поспешными выводы кремлинолога М. Раша [Rush 1958], указывавшего на становление «культа Хрущева» на основании того, что в газете «Правда» от 1955 г. привычную подпись «первый секретарь» вдруг написали с заглавных букв («Первый Секретарь»), а в речи Хрущева обнаружились «типичные словечки Сталина». Кремлинологи же любят вспоминать, как они, уделявшие пристальное внимание протокольности коммунистической элиты, обратили внимание на то, что как-то в Большом театре среди большевистских лидеров не оказалось Лаврентия Берии, и сделали вывод о его смещении. Скептики говорили о том, что, может быть, Берия не любит балета, но через несколько дней Берия был объявлен предателем [Bell 1958]. Оказывается, учет правил советского протокола и конкретных поступков советских руководителей действительно позволял делать важные выводы. В вышедшем в постсоветский период исследовании этапов развития рассматриваемого научного направления М. Малиа представляет советологию как «академическую дисциплину, известную сначала под скромным определением «изучение региона», а затем под более амбициозным и научно звучащим понятием «советология» [Малиа 1997]. Несмотря на позднее «терминологическое оформление» рассматриваемых исследований под наименованием «советология», точкой отсчета для этого направления стало возникновение на политической карте мира Советской России и СССР, потому что первые советологические 8
исследования появляются сразу после возникновения советского государства. По мере накопления материала и дифференциации научных интересов появились политическая, экономическая, социологическая, юридическая, культурологическая, спортивная и иные виды советологии. Поэтому термин «советология» в настоящее время воспринимается как «зонтичный», как общее наименование целого ряда относительно автономных научных направлений. В комплексе советологических направлений важное место занимает лингвистическая советология, предметом исследования которой служат языковая политика в СССР, особенности советского тоталитарного дискурса и дискурса диссидентов («языковое сопротивление», по терминологии А. Вежбицкой), специфика функционирования, взаимодействия и эволюции языков народов Советского Союза, виды, жанры, нормы и языковые средства советской политической коммуникации. Важно подчеркнуть, что советологи активно занимаются двумя сферами политической коммуникации. Первая из них – это официальная политическая коммуникации в Советском Союзе (соответствующий ей вариант языка нередко определяют как советский «новояз», «бюрократический» язык, «тоталитарный» язык, «официоз», «казенный» язык, «деревянный» язык и др.). Использование этой формы коммуникации нередко воспринималось как своего рода способ проявления лояльности к властным структурам и в то же время как признак лингвистической и идеологической ограниченности, как показатель несоответствия западным представлениям об искренности, свободе и справедливости. Вторая сфера постоянного внимания советологов – это коммуникативная практика диссидентов, «эзопов язык» и иные формы языкового сопротивления (при их характеристике используют термины «антитоталитарный» язык, «сокровенный» язык, «подпольный» язык, «антисоветский» язык, лексика неравенства, «настоящий русский язык» и др.). Использование такой формы коммуникации служило своего рода знаком несогласия с официальной идеологией, неприятия коммунистических ценностей и оппозиционности к существующей в СССР политической системе. Многие специалисты отмечают, что существование подобной политической диглоссии – яркая отличительная черта тоталитарного дискурса. В связи с этим Анна Вежбицка пишет: «Официальный тоталитарный язык часто порождает свою противоположность – подпольный антитоталитарный язык. И хотя он тоже представляет собой чрезвычайно интересный для изучения объект, до сих пор ему уделялось мало 9
внимания – значительно меньше, чем тоталитарному языку» [Вежбицка 1993: 107]. Необходимо добавить, что последнее замечание относится преимущественно к публикациям, принадлежащим к ранним этапам развития лингвистической советологии, тогда как в последние десятилетия существования Советского Союза язык отечественных диссидентов постоянно привлекал внимание зарубежных исследователей. В последние годы такие исследования все чаще появляются и в России (Н.А. Купина, И.Т. Вепрева, А.П. Чудинов и др.). Отчетливое разграничение между «двумя языками» провел М. Геллер, разделивший русский язык (langue russe) и советский язык (langue soviétique) [Heller 1979]. Сходную позицию занял Томас Венцлова, выделивший два русских субъязыка (sub-languages) – собственно русский и советский русский, который создает определенную идеологическую модель мира для всех, кто на нем говорит [Venclova 1980: 249]. В книге А. и Т. Фесенко советский язык определяется как русский язык, испорченный коммунистами [Фесенко 1955]; подобные взгляды характерны и для многих других эмигрантов из России. По мнению Джона Данна [Dunn 1995], соотношение между «обычным» и «политическим» языком в Советском Союзе во многом напоминает различия между русским и церковно-славянским в Великом княжестве Московском, Об особенностях официального советского языка и языковом сопротивлении, о политической диглоссии в СССР пишут и многие другие зарубежные специалисты (Р. Андерсон, Д. Вайс, Дж. Данн, П. Серио, В. Заславский, И. Земцов, А. Инкелес, Б. Корми, Н. Лейтес, П. Серио, Д. Стоун, М. Фабрис и др.), но большинство языковедов предпочитают все-таки говорить не об особом языке или даже субъязыке, а о вариантах языка, о лексике и фразеологии сопротивления, о лексике неравенства, об официозном и антиофициозном стиле и т.п. Можно заметить, что симпатии абсолютного большинства западных специалистов были на стороне диссидентов: практически нет публикаций, в которых коммуникативная практика «сопротивляющихся» оценивалась бы негативно, хотя очевидно, что степень косноязычия или же риторического мастерства мало зависит от политических воззрений. При характеристике официальной советской коммуникации одни советологи подчеркнуто избегали каких-либо оценок, тогда как другие высказывались об этой форме коммуникации крайне негативно, причем отрицательное отношение к политическому режиму нередко едва ли не автоматически переносилось на оценку речевого мастерства соответствующих авторов. Между тем очевидно, что среди советских политиков
10
и журналистов было немало по-настоящему талантливых людей, мастерски владеющих словом. Вполне закономерно, что основное внимание советологи уделяли русскому языку как языку «межнационального общения», который никогда не признавался государственным, но реально был таковым все годы существования советской власти. Поэтому в настоящем издании рассматриваются только публикации, в которых говорится о политической коммуникации, осуществляемой на русском языке. Вместе с тем вполне возможно, что со временем будет подготовлено исследование политической коммуникации, которая осуществлялась на иных «советских» языках. Лингвистическая советология как направление зарубежной политической лингвистики и вместе с тем как направление науки о русском языке до настоящего времени еще не была предметом монографического изучения. Между тем такое исследование полезно, во-первых, для более полного понимания общей истории советологии, во-вторых – в качестве важной части истории русского литературного языка, а втретьих – в рамках общей теории комуникативистики и изучения тоталитарного дискурса. Необходимость такой работы связана также с тем, что восприятие Советского Союза и постсоветской России за рубежом много десятилетий основывалось преимущественно на публикациях советологов. Показательно, что многие американские и – в меньшей степени – западноевропейские советологи занимали важные государственные должности и оказывали конкретное влияние на взаимоотношения этих государств с Советским Союзом и Россией. Чтобы бороться с необоснованными негативными оценками России, ее исторического развития и ее места в мировой истории, необходимо по меньшей мере знать, что именно говорили и говорят о нашей стране западные специалисты, с чем связаны истоки существующих до сих пор стереотипов и заблуждений. В соответствии со сложившейся традицией к числу советологических не относились исследования не только специалистов из Советского Союза, но и ученых, работавших в странах, входивших в состав «социалистического лагеря». Западные советологи считали, что их восточные коллеги несвободны в своем научном творчестве, а поэтому соответствующие исследования не могут восприниматься как объективные. Очевидно, что ученые из Болгарии, Венгрии, Восточной Германии, Польши, Румынии, Чехословакии, Югославии действительно работали в других условиях и многие их публикации в той или иной мере подвергались цензуре и самоцензуре (хотя в этих странах эпизодически публиковались и откровенно антисоветские работы). В настоящем об11
зоре данные исследования не рассматриваются среди собственно советологических, но это, разумеется, не означает недооценки соответствующих публикаций. Видимо, изучение истории «восточноевропейской советологии» может стать автономным направлением научных исследований. Сложным является вопрос о том, целесообразно ли включать в состав советологических публикации эмигрантов из Советского Союза и других стран Варшавского договора (Р. Якобсон, С. Карцевский, А. Вежбицка, И. Земцов, А. Фесенко, Т. Фесенко и др.). Представляется, что при решении этого вопроса следует учитывать не столько этническое происхождение, сколько профессиональную компетентность. Поэтому мы считаем целесообразным рассматривать подобные публикации в общем континууме советологии, хотя учитываем, что возможна и иная точка зрения, особенно если речь идет о зрелых специалистах, которые выросли в условиях социализма и по различным причинам оказались в западных странах. Здесь важно учитывать, что первоначально советология во многом формировалась эмигрантами. Они прекрасно знали русский язык и владели «из первых рук» информацией, недоступной для большинства западных ученых. В принципе возможны различные варианты расположения материала при рассмотрении теории и практики советологии. Во-первых, можно было бы использовать региональный принцип, то есть последовательно рассматривать североамериканскую, британскую, немецкую и французскую советологию. Каждый из этих национальных дискурсов имеет существенные собенности, но все вместе они все-таки воспринимаются как единое целое. Достаточно перспективным представляется и автономное исследование официального советского дискурса и дискурса антисоветского, форм языкового сопротивления. Следует, однако, учитывать, что антисоветский дискурс был своего рода продолжением и отражением дискурса советского, что два эти дискурса тесно взаимосвязаны. Можно представить себе исследование, основанное на классификации методов, которые используют те или иные советологи (риторический анализ, лексико-стилистические и лексико-грамматические методики, концептуальные исследования, критический анализ дискурса и др.). Однако представляется, что в советологических «штудиях» методология не занимает определяющего места. Нетрудно заметить, что советологи, как правило, не создавали собственной методологии, а использовали те приемы исследования, которые были уже апробированы при рассмотрении политической коммуникации, происходящей в других политических условиях. 12
Поэтому в настоящей монографии использован хронологический принцип, который позволяет выделить основные этапы становления и развития советологии, полнее увидеть специфику этих этапов и вместе с тем не препятствует внимательному рассмотрению советологии в иных аспектах, в том числе детальному учету национальных особенностей, используемых методов и рассматриваемых вариантов коммуникации, выявлению аспектов изучения советского политического дискурса. Представляется, что подобное исследование способно также помочь полнее охарактеризовать и общие свойства политической коммуникации.
13
Часть I. Возникновение и эволюция лингвистической советологии Несмотря на то, что термин «советология» появился лишь в конце пятидесятых годов, реальная история лингвистической советологии начинается вскоре после возникновения Советского государства, когда в западных СМИ появились первые материалы, освещающие революционные изменения в России, в том числе ту роль, которую играли пропаганда и агитация. Коммуникативные особенности революционного дискурса закономерно привлекали внимание зарубежных специалистов, которые стремились понять, почему народ поверил большевикам и как им удалось удержать власть. Эти материалы сначала носили исключительно информационный характер, они относились к дискурсу СМИ, но постепенно при изучении советской политической коммуникации начали использоваться научно-исследовательские методики. История лингвистической советологии еще ждет своего полного описания, а поэтому пока не выделены хотя бы основные этапы ее развития. Однако ясно, что при ее периодизации невозможно в полной мере опереться ни на политическую историю Советского Союза, ни на историческую стилистику русского языка (историю русского литературного языка советского периода), ни на историю политической советологии. Вместе с тем данные всех названных научных направлений оказываются очень важны для правильного осмысления истории лингвистической советологии. Важно иметь в виду, что распространенное мнение о возникновении советологии только в середине XX в. неверно в отношении лингвистической ее составляющей. Редкие энтузиасты (в основном из эмигрантов) брались за изучение политологических, экономических, социологических аспектов советской действительности, потому что получить достаточные для исследования данные было очень не просто: с 30-х гг. едва ли не единственным источником сведений о СССР была официальная советская пресса. То, что являлось препятствием для представителей общественных наук, нисколько не мешало лингвистам и специалистам по коммуникации. Советский политический дискурс не только был доступен, но и активно «экспортировался» в виде международной коммунистической пропаганды, поэтому неудивительно, что уже в первые годы после Октябрьской революции за рубежом проводились и публиковались исследования, посвященные советскому политическому языку. Более того, было бы наивно полагать, что лингвистическая советология возникла в одночасье и на пустом месте. Российская революция 1917 г. стала импульсом к становлению лингвистической 14
советологии, но эта область исследований опиралась на то, что уже было наработано в рамках исследования России, академический интерес к которой оформился в Соединенных Штатах еще на рубеже XIXXX вв. 1, а в зарубежной Европе – значительно раньше. В настоящем издании при рассмотрении истории лингвистической советологии выделены пять основных этапов ее развития. Первый из них – этап становления – относится к периоду с 1918 года до конца второй мировой войны. Особенности этого периода связаны с тем, что практически одновременно создавались и политическая лингвистика, и политическая советология, а левые идеи были весьма популярны в Северной Америке, Западной Европе и других регионах. В европейской политической лингвистике этого времени используются преимущественно общелингвистические методы и приемы исследования, тогда как на американском континенте преобладают исследования, выполненные в рамках общей теории коммуникации, социологии и политологии. Второй этап приходится на период холодной войны, когда идеологическое противостояние было максимально обостренным и многим казалось, что близится начало третьей мировой войны. Именно в эти годы многие западные советологи стремились найти общие черты в советском и фашистском политическом дискурсе, хотя советским специалистам кощунственной казалась уже сама попытка такого сопоставления. Вместе с тем именно на этом этапе советология полностью сформировалась как научное направление, в котором использовались самые современные для того времени научные методы (контент-анализ, квантитативная семантика, риторическое исследование текста, структурные методы, анкетирование и др.). В этот период европейская советология испытывало максимальное идейное и методологическое воздействие с американской стороны. Это воздействие проявлялось не только в идейно-политической гегемонии, но в том, какие методы и приемы использовались при изучении теории и практики коммуникации в Советском Союзе. Третий этап совпадает со временем «разрядки» в отношениях между Советским Союзом и США, между странами Варшавского договора и НАТО. Угроза прямого военного столкновения отчасти миновала, но 1 Этот интерес проявился в создании научных центров славяноведения, введением в учебные программы университетов курсов русского языка и литературы. В начале XX в. лидером в этом направлении стал Гарвардский университет, где преподавание русского языка и литературы началось еще в XIX в., поэтому вполне закономерно, что именно в Гарварде оформилась одна из самых известных школ советологии. Среди центров россиеведения того времени нужно упомянуть о Калифорнийском университете в Беркли, где русский язык и культуру начали изучать с 1901 г.
15
сохранялась острая идеологическая борьба, которая сопровождалась боевыми действиями во Вьетнаме, в Афганистане и иных регионах. В эти годы арсенал советологии пополняется новыми методами и приемами (критический анализ дискурса, когнитивные исследования, психолингвистический эксперимент, психоанализ, дискурсивные методики и др.). Именно в этот период европейская советология активно использовала методы и приемы исследования, характерные именно для европейской науки, в том числе для французской школы анализа дискурса, для континентальной (Германия, Нидерланды, Австрия) школы критического дискурс-анализа. В период разрядки между американскими и европейскими специалистами обнаружились и существенные идеологические различия в оценке советского политического дискурса. Четвертый этап относится к периоду перестройки и демонтажа советской системы, когда политические разногласия обострились уже внутри советской страны, а зарубежные консультанты все чаще начали выступать как эксперты по вопросам строительства новой политической системы в России. В эти годы активизируются сопоставительные исследования, начинается изучение роли концептуальных метафор в политическом дискурсе, постоянно обсуждаются новые политические термины (перестройка, гласность, ускорение) и особенности использования традиционных политических терминов (правые, левые, демократизация, свобода и др.), активно изучаются особенности индивидуальных стилей политических лидеров (особенно М.С.Горбачева). Различия между советской и западной политической коммуникацией в этот период часто воспринимались как временные, что нередко приводило к недооценке российских традиций и специфики политической коммуникации в нашей стране. Пятую группу составляют исследования современного (с 1992 года) российского политического языка, которые, по-видимому, уже выходят за рамки советологии. В последние годы они нередко обозначаются зарубежными и отечественными специалистами как относящиеся к лингвистической «постсоветологии» (post-sovietology). Возможно, этот термин воспринимается как не вполне удачный, но его внутренняя форма хорошо отражает направленность соответствующих исследований: исследуется дискурс, который, во-первых, установился после советского, а во-вторых – сохранил многие свойства советского дискурса. Можно предполагать, что лингвистическая постсоветология со временем, в результате последовательной утраты признаков советского дискурса перерастет в исследование российской политической коммуникации, что может получить и терминологическое закрепление в виде 16
термина (например, возможно обозначение «лингвополитическое россиеведение»). Особую группу из числа рассматриваемых в настоящей монографии составляют исследования, которые можно отнести к сфере лингвистической парасоветологии. Речь идет, в частности, о публикациях, которые были подготовлены в странах, идеологически близких Советскому Союзу, и испытали на себе значительное влияние коммунистической идеологии. Дело в том, что традиционно к числу «подлинных» советологов относили только специалистов, которые работали в западных (в другой терминологии – «свободных») странах и могли позволить себе критику советского дискурса. К сфере парасоветологии относятся и исследования, направленные на выявление специфики политической коммуникации в союзных республиках, которые позднее стали самостоятельными государствами. В эту же сферу входят работы, посвященные коммунистическому дискурсу за пределами СССР и тоталитарному дискурсу в целом. В Советском Союзе долгие годы считалось, что вся советология основана на невежестве и клевете на социалистическое государство, а советологи – малограмотные лжецы, клеветники и агенты вражеской разведки, изначально ненавидящие все русское и советское. Разумеется, среди советологов было немало людей недостаточно информированных, ослепленных ненавистью или сознательно зарабатывающих себе на жизнь заказными разоблачениями и страшилками. Среди академических советологов действительно нередко встречались ушедшие в отставку сотрудники специальных служб или иных государственных структур. Можно предположить, что эти люди сохраняли те или иные связи со своими прежними работодателями и поэтому транслировали официальную точку зрения на Советский Союз, который в течение многих десятилетий враждовал со всем западным миром. Вместе с тем среди советологов были и талантливые ученые, которые, возможно, ошибались, но искренне стремились к объективности и смогли зафиксировать то, что оставалось скрытым для политически ангажированных авторов по обе стороны границы. Именно такие исследователи и заслуживают подлинной благодарности потомков. Следует, однако, подчеркнуть, что при обращении к публикациям западных специалистов практически всегда можно «вычислить» политическую ангажированность авторов, которая нередко проявляется в непосредственных обвинениях, негативных оценках и использовании всего арсенала манипулятивных приемов. К счастью, среди советологов всегда были специалисты, которые любили или хотя бы уважали нашу страну и изучали советскую политическую коммуникацию с помощью 17
объективных научных методов, используемых в современных гуманитарных науках. Отметим также, что в США и иных западных странах некоторых советологов нередко подозревали в том, что они находятся под идеологическим влиянием коммунистической пропаганды и даже так или иначе связаны с советской разведкой и иными соответствующими организациями. Не секрет, что ученому в США (особенно в эпоху маккартизма) беспристрастно интересоваться СССР было настолько же небезопасно, насколько советскому исследователю проявлять непредвзятый интерес к Западу. С похожими проблемами сталкивались и западноевропейские ученые. Как отмечает Л. Франк, британские ученые, владевшие русским языком, боялись заниматься чрезвычайно политизированной советской проблематикой, предпочитая интересоваться темами, в которых они могли спокойно оставаться на почве научной объективности (например, размерами в ранней русской силлаботонической поэзии или немецкими переводами Антиоха Кантемира) [Frank 1965: 55]. Показательно, что одни и те же публикации нередко рассматривались на Западе как зараженные бациллами коммунизма, а в Советском Союзе – как грубые антисоветские пасквили. Подозрения в симпатиях к Советскому Союзу могли негативно сказаться на академической карьере ученого и его материальном положении, поэтому не следует думать, что западные специалисты, изучающие Советский Союз, всегда были абсолютно свободными, искренними и беспристрастными. Атмосфера вражды негативно сказывалась на научном дискурсе по обе стороны «железного занавеса», хотя степень зависимости, разумеется, была неодинаковой. Если в Советском Союзе все советологи представлялись шарлатанами, то после распада СССР маятник сильно качнулся в другую сторону. Методологический плюрализм и возможность знакомиться с некогда недоступными исследованиями сыграли свою положительную роль, но вместе с тем мнение советологов нередко стали рассматривать как истину в последней инстанции, в то время как, по мнению самих советологов, их наука вступила в полосу самого сильного за всю свою историю кризиса. Рассмотрим основные этапы становления и развития лингвистической советологии в Северной Америке и Западной Европе – основных регионах, в которых протекала деятельность этого научного направления.
18
1.1. Становление лингвистической советологии Советология возникла непосредственно после Октябрьской революции, которая мгновенно привлекла внимание всего мира, а поэтому в самых разных странах вскоре появилось множество публикаций о революционных событиях в России. Уже в 1918 году вышла книга Луизы Брайант «Шесть месяцев в красной России», а год спустя появилась книга Бесси Биттик «Красное сердце Петрограда»; в 1919 году вышла из печати книга Альберта Вильямса «Ленин. Человек и его дело», еще через несколько лет – его же «Путешествие в революцию. Россия в огне Гражданской войны. 1917-1918». По оценке советского специалиста Б. Гиленсона, «в этих книгах было немало верных и точных наблюдений, однако в них ощущалась известная импрессионичность манеры, чувствовалось, что их авторы поражены калейдоскопом сменяющихся событий, не всегда в состоянии точно уловить глубокие тенденции» [Гиленсон 1987: 334]. Публицистика этих авторов позднее активно использовалась в советологических исследованиях. В Советском Союзе максимально высокую оценку и широкую известность получила книга американского публициста Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир» (первой американское издание – март 1919 года; впоследствии книга была переведена на десятки языков и переиздана в самых разных странах). По существу, Дж. Рид показал технологию захвата власти большевиками, и в основе этой технологии было вовсе не вооруженное восстание и штурм Зимнего Дворца, а коммуникативные технологии – пропаганда и агитация. Как сообщает американский журналист, «день за днем большевистские ораторы обходили казармы и фабрики, яростно нападая на правительство» [Рид 1987: 42], обещая мир, землю и народовластие и проклиная врагов народа – капиталистов, контрреволюционеров и Керенского. Эту же мысль внушали своим читателям большевистские газеты, тираж которых постоянно возрастал. Яростные коммуникативные столкновения происходили на всевозможных митингах, собраниях, диспутах, съездах и конференциях. Американский журналист ярко продемонстрировал, что победа революции в 1917 году ковалась агитаторами и ораторами. Красная Гвардия и ЧК были созданы позднее. Подобные наблюдения представлены и в публикациях многих других зарубежных очевидцев российской революции. Это свидетельствовало, что революция и гражданская война в России начинались с коммуникативной войны. Российские технологии революционной пропаганды впоследствии тщательно изучались (а нередко – и применялись) специалистами из самых различных стран. 19
В публицистических книгах, подготовленных журналистами, помимо прочего, содержится богатый фактический материал, много метких наблюдений над особенностями российской политической коммуникации в эпоху революции и гражданской войны, а поэтому они могут рассматриваться как открывающие первый этап лингвистической советологии. Собственно научные исследования, для которых необходимы отточенная методология и некоторая «отстраненность», бесстрастность, появились несколько позднее. К числу основоположников лингвистической советологии как науки и политической коммуникативистики в целом справедливо относят Уолтера Липпманна (1889-1974), который в годы Первой мировой войны писал пропагандистские листовки для армии союзников во Франции, а затем занялся изучением проблемы эффективности политической агитации и пропаганды. Многие его идеи уже давно воспринимаются как аксиомы и прописные истины, соответствующие исследования стали своего рода базой для формирования понятийнотерминологического аппарата политической лингвистики. Например, в современной науке активно используется предложенное У. Липпманном понятие «процесса определения повестки дня» (agenda-setting process), т.е. высвечивания в политической коммуникации одних вопросов и замалчивания других. Таким образом, ученый разграничил такие явления, как реальная актуальность той или иной проблемы и ее «значимость» в восприятии общества, а также охарактеризовал определение повестки дня как важный прием манипулирования политическим сознанием. У. Липпманн разработал эффективную методику применения контент-анализа как инструмента для исследования общественных представлений о политической картине мира. В частности, еще в 1920 году У. Липпманн совместно с Ч. Мерцем опубликовали исследование корпуса текстов газеты «The New York Times», которые были посвящены Октябрьской революции в России. Анализ показал, что среднему американцу невозможно было составить сколько-нибудь объективного мнения о происходящих событиях ввиду антибольшевистской предвзятости публикуемых текстов [Lippmann, Merz 1920]. Теоретические выводы У. Липпманн совмещал с практической политической деятельностью и оказывал влияние на принятие решений на самом высоком уровне. Так, будучи советником президента В. Вильсона, исследователь участвовал в составлении знаменитых «14 тезисов», в корне изменивших внешнеполитический курс США, в том числе и отношения между Советским Союзом и Соединенными Штатами. Вообще тесная переплетенность теории и практики, научно20
академической и собственно политической деятельности – характерная черта американской советологии. Из среды советологов вышли несколько Государственных секретарей, сенаторов, широко известных советников президентов США. Важную роль в становлении лингвистической советологии сыграл Пол Лазарсфельд (1901-1976), активно занимавшийся изучением пропаганды (в том числе коммунистической) в Колумбийском университете. В 1937 г. он руководил исследовательским проектом по изучению воздействия радиовещания на американскую аудиторию. Впоследствии этот проект вылился в создание «Бюро прикладных социальных исследований» – исследовательского института, который занимался вопросами политической и массовой коммуникации. Вместе со своим коллегой Р. Мертоном П. Лазарсфельд разработал метод опроса фокусгруппы, который применялся для сбора данных об отношении рядовых американцев к различным политическим проблемам, среди которых важное место занимало отношение к тоталитарным идеологиям и соответствующим режимам. Среди ведущих американских советологов называют также профессора Гарольда Лассвелла (1902–1978), которому принадлежит заслуга значительного развития методики контент-анализа и ее эффективного применения к изучению языка политики. С помощью контентанализа Г. Лассвеллу удалось продемонстрировать связь между стилем политического языка и политическим режимом, в котором этот язык используется. По мнению исследователя, дискурс политиковдемократов очень близок дискурсу избирателей, к которым они обращаются, в то время как недемократические элиты стремятся к превосходству и дистанцированию от рядовых членов общества, что неизбежно находит отражение в стилистических особенностях языка власти. Языковые инновации предшествуют общественным преобразованиям, поэтому изменения в стиле политического языка служат индикатором приближающейся демократизации общества или кризиса демократии. Использование этой методики позволило сделать вывод о том, что политический язык советской элиты на протяжении двадцатых-сороковых годов все дальше и дальше уходил от демократических традиций. Значительное место в творческом наследии Гарольда Лассвелла занимают исследования, посвященные коммунистической риторике. В 1939 году он совместно с Дороти Блюменсток издал книгу «World Revolutionary Propaganda: A Chicago Study» («Мировая революционная пропаганда: чикагское исследование») [Lasswell, Blumenstock 1939] (фрагменты на русском языке см. [Лассвелл, Блюменсток 2007]), которая начинается знаменитой фразой «Мы живем в век пропаганды». 21
Столь важная роль, которую авторы приписывают пропаганде, связана с реальной социально-политической ситуацией, сложившейся в мире в 20-30-е гг. прошлого века. Анализ, представленный Г. Лассвеллом и Д. Блюменсток, характеризуется детальностью проработки вопроса и целым набором ранее не применявшихся методов исследования, которые позднее вошли в методологический фонд зарубежной теории и практики политической коммуникации, но по ряду причин малоизвестны отечественным читателям. Среди первых европейских исследований советского политического языка выделяются изданные в Париже книги А. Мазона [Mazon 1920] и Э. Мендра [Mendras 1925], в которых отмечаются такие явления, как активизация аббревиации, экспансия нелитературной лексики (жаргонизмы, диалектизмы, просторечные слова), значительное иноязычное воздействие, а также стремление к созданию новых обозначений (милиция вместо полиции, народный комиссар вместо министра, советский служащий вместо чиновника), к переименованию городов и изобретению новых личных имен. В книге Андре Мазона особенно интересен раздел, посвященный стилистическим и семантическим преобразованиям, которые происходи под воздействием войны и революции. Среди слов, у которых появились новые значения, автор отмечает брататься, братанье (раньше эти слова обозначали крестьянский обычай), мешочник (ранее – производитель или продавец мешков), шкурник (ранее – человек торгующий шкурами), шкурный интерес. Среди слов, вернувшихся в активное словоупотребление с обновленным значением, А.Мазон, называет существительное беженец (по мнению автора, оно возникло в период русско-турецкой войны для обозначения славян, спасающихся от турок), а также существительное фронтовик (исследователь пишет, что в мирные времена это слово обозначало «красующегося карьерного военного, строго и неукоснительно соблюдающего правила, как, например, Скалозуб у А.С.Грибоедова») [Мазон 2009]. Автор отмечает, что слово инструктор большевики стали использовать в значении пропагандист (прежнее значение – человек, который обучал военному или морскому делу). А.Мазон стремится также объяснить причины появления новых значений: «слово самокач, как говорят, изобретенное импаратором Александром III и обозначавшее велосипедиста приобретает значение «Расстрельщик, плач», в силу того что отряд велосипедистов в течение некоторого времени задействовался в исполнении смертной казни» [Мазон 2009].
22
Можно заметить, что некоторые из отмеченных А.Мазоном неологизмов оказались крайне недолговечными. Это относится, в частности, к слову сестрит, которое в революционные годы обозначало венерическую болезнь, полученную от медсестры, а также к слову федеративная, которое в те годы обозначало проститутку, общедоступную женщину. Автор отмечает также «политическую смерть» и дискредитацию многих слов, обозначающих прежние реалии, и замену их новыми обозначениями: городовой – милиционер, чиновник – советский служащий, правительство – советская власть. Широкое распространение получили новые эвфемизмы: отправить в штаб Духонина (расстрелять), в конверт и на почту (посадить в тюрьму и расстрелять), он на Лубянке (он арестован), чертова коробка (Чрезвычайная комиссия) и др. Автор фиксирует и «демагогические клише» большевистской прессы: магнаты капитала, всемирная бойня, вся власть Советам, ненасытная свора банкиров, помещиков и буржуа, империалистический грабительский мир, лакеи мирового империализма. Андре Мазон пишет также о своего рода языковой игре, особом «черном юморе», который получил широкое распространение в те годы: совдеп твою мать (новое ругательство), совет кретинских и собачьих депутатов (совет крестьянских и солдатских депутатов), антисемитские намеки при искаженном произношении слов центрожид, Шмольный (Смольный институт), прежидиум и др. С некоторыми утверждениями французского специалиста трудно в полной мере согласиться. В частности, он пишет: «Сами лозунги, которые организаторы торжеств по поводу юбилея октябрьской революции написали большими буквами на московских стенах, выдают отсутствие у авторов уверенного языкового чутья: «Религия – опиум для народа» (вместо Религия – народу опиум») и «Революция – локомотив истории» (вместо Революция – паровоз истории», ибо слово локомотив, наверняка, непонятно русскому крестьянину)» [Мазон 2009]. Автор делает предположение, что слова и выражения, возникшие под влияние иных языков, «оставят относительно немного следов». Среди первых книг следует отметить небольшую монографию русского по происхождению язковеда С. И. Карцевского «Язык, война и революция» [1923]. Рассматривая лексико-семантические изменения в политической речи после Октябрьской революции, автор указывает на партикуляцию значений в «старых» словах, на повышенную эвфемизацию и инвективность политической речи. Как пишет исследователь, «погоня за экспрессивностью и вообще субъективное отношение к 23
жизни ведут к тому, что мы постоянно прибегаем к метафорам и всячески описываем, вместо того, чтобы определять» [Карцевский 1923: 11]. Помимо анализа собственно речевых фактов исследователь обратил особое внимание на то, что язык как «социальное установление» чутко реагирует на политические изменения и отражает деление общества на различные группировки. В публикациях того времени не всегда акцентировалась политическая составляющая языковых изменений, и особенности советской политической коммуникации нередко рассматривались как новообразования в русском языке в целом. Среди исследований подобного рода монография шведского специалиста Астрид Бэклунд [Baecklund 1940], посвященная изучению сложносокращенных слов, столь характерных для советского политического языка. Схожее исследование провел Джордж Патрик, рассмотревший 1500 наиболее распространенных в СССР сокращений и отметивший своего рода «моду» на аббревиатуры в советской политической коммуникации [Patrick 1937]. Исследователь отмечает, что понимание смысла сложносокращенных слов в Советском Союзе было как бы знаком вхождения в круг «посвященных», понимающих смысл событий. Сопоставляя публикации исследователей из Европы и Америки, можно заметить, что до середины прошлого века европейские специалисты обращаются преимущественно к изучению изменений в системе языка, обусловленных революцией и новым политическим режимом. Они активно фиксировали семантические и лекесические неологизмы, новые словосочетания и клише, отмечали измения в стилистической окраске слов. Соответственно американские исследователи предпочитают рассматривать методы и приемы использования языка как средства воздействия, активно обращаются к прагматике речевой деятельности в политической коммуникации. Среди ведущих американских и западноевропейских советологов не было единства в антисоветской направленности: одни из них избегали прямых оценок, другие – писали о Советской России с заметной симпатией, третьи – были настроены критически и к политическому режиму и к его речевой практике. Ярко выраженная критичность была присуща только для публикаций некоторых эмигрантов из Советского Союза. Едва ли не все советологи «первой волны» хорошо искренне любили Россию, хорошо знали ее историю и культуру.
24
1.2. Лингвистическая советология в годы холодной войны После Второй мировой войны отношения Советского Союза со странами Западной Европы и США резко изменились. На смену военному союзу объединенных наций пришла эпоха, которую ярко характеризовали доминантные политические метафоры «холодная война», «железный занавес», «равновесие страха» и «охота на ведьм». Лингвистическая советология в это время стала восприниматься как изучение языка враждебной страны и методики вражеской пропаганды, эффективность которой признавалась всеми серьезными специалистами. Если на предшествующем этапе советологи пытались выяснить, в чем особенности советской политической коммуникации, то в послевоенный период основное внимание было перенесено на прагматический аспект, поиск причин ее эффективности, а также на создание рекомендаций по антисоветской пропаганде. Новая историческая реальность, непредсказуемость в поведении советских вождей требовала от исследователей расширения методологической базы изучения дискурса с целью добиться более адекватного представления о советском политическом мышлении и решения задач по прогнозированию политической деятельности. Анализируя развитие советологии в это время, Д. Белл писал: «Если ад, как однажды сказал Томас Гоббс, это слишком поздно обнаруженная истина, то дорога в ад должна быть уже два раза устлана тысячами книг, утверждающих, что им известна истина о России, а адские пытки уготованы для тех (преимущественно дипломатов), кто полагал, что в состоянии правильно предсказать, как будут действовать советские вожди, и в самонадеянном убеждении вершил судьбы миллионов людей» [Bell 1958: 44]. Одним из нововведений лингвистической советологии в эти годы стало расширение исследовательского инструментария за счет методов квантитативной семантики. В 1949 году была опубликована коллективная монография «Language of Power: Studies in Quantitative Semantics» («Язык власти: Исследования по квантитативной семантике») [Language of Power 1949], значительная часть которой была посвящена политической коммуникации в Советском Союзе. Гарольд Лассвелл, Натан Лейтес, Сергиус Якобсон и другие исследователи на основе анализа коммуникативной практики коммунистов и иного подобного речевого материала выявляли различные взаимозависимости между семантикой языковых единиц, их частотностью и политическими процессами. Так, в совместном исследовании Сергиуса Якобсона и Гарольда Лассвелла «Первомайские призывы в Советской России (1918–1943)» было выделено 11 категорий ключевых символов (обозначение «своих» и «чу25
жих», использование национальной и интернациональной символики, обращение к внутренней и внешней политике и др.), а затем проведено исследование их частотности на различных этапах развития СССР. Авторы показывают, что такое исследование позволяет лучше понять динамические процессы в господствующей идеологии и нюансы советской политики. В конце 40-х гг. советские языковые новообразования привлекают внимание и европейских специалистов. В отличие от американских исследователей, определяющих свои публикации как изучение советского политического языка, европейцы предпочитали говорить о новых явлениях в русском языке, хотя политический контекст подобных исследований не вызывал сомнений. К числу таких работ относится, в частности, монография Г. Кляйна, посвященная изучению советских аббревиатур [Klein 1949]. Эта книга воспринимается как своего рода справочник для людей, которые хорошо знают «дореволюционный» русский язык, но не знакомы с новыми советскими реалиями и их обозначениями (ВДНХ, ВКП(б), ЦИК, облсовпроф и др.). По мере того как военное сотрудничество между СССР и странами Запада переросло в холодную войну, зарубежные исследователи стали обращать самое пристальное внимание на внутри- и внешнеполитические средства советской пропаганды. В это время появляется книга Алекса Инкелеса «Public Opinion in Soviet Russia: A Study in Mass Persuasion» («Общественное мнение в Советской России: Исследование массового убеждения») [Inkeles 1950]. Помимо рассмотрения советской информационной политики она содержала анализ интервью с бывшими гражданами СССР. А. Инкелес пришел к выводу об «абсолютном» контроле СМИ советскими властями. Вместе с тем автор резюмировал, что «система советской коммуникации далека от того, чтобы обеспечивать тотальное убеждение населения, ее эффективность гораздо ниже того уровня, которого советские лидеры хотели бы достигнуть» [Inkeles 1950: 319]. Еще одним методологическим новшеством стала монография Натана Лейтеса «A Study in Bolshevism» (Исследование большевизма) [Leites 1954]. Будучи американским исследователем, Н. Лейтес ставил перед собой прагматические цели: советский язык интересовал его в первую очередь как способ распутать механизмы загадочного большевистского (русского) мышления, как шаг к прогнозированию политических реакций коммунистических лидеров. В этом труде Н. Лейтес исследовал образы, фантазии, характерные метафоры, используемые большевистскими лидерами (в основном использовались труды Ленина и Сталина), а также «литературные моде26
ли», с которыми большевики себя идентифицировали или которые отвергали. По словам Н. Лейтеса, существует мало культур, которые смогли так рельефно запечатлеть в своей литературе типы национального характера. В частности, автор выделяет поведенческие модели, связанные с образами Карамазова, Раскольникова, Мышкина, Верховенского, Рудина, Чичикова, Обломова, чеховских героев. Анализируя отношение к этим поведенческим моделям в большевистском дискурсе, автор определил, какие «психологические маски» принимаются, а какие отвергаются большевистскими лидерами и, соответственно, с какой моделью мышления и поведения они себя идентифицируют. Используя эти модели, Н. Лейтес обратился к методам фрейдизма в попытке высветить «латентные значения» большевистских образов. Проанализировав около 3 тысяч большевистских цитат, Н. Лейтес отмечает такие фобии, как «страх импотенции», «фобия заражения» («чистка партии»), «боязнь быть избитым» (как например, в знаменитом выступлении Сталина перед управленцами советской промышленности в 1931 г., в котором образ избиения и избиваемого используется одиннадцать раз в одном параграфе) и др. Исследователь приходит к выводу о том, что модель большевистского поведения формировалась как отрицательная реакция на Обломовых, которые проспали свою жизнь; на Рудиных, болтунов высокого полета, которые ничего не делают; на философию толстовского Каратаева. Большевистский дискурс пронизывает новый принцип «КТО КОГО», который Н. Лейтес разворачивает в радикальную формулу «КТО КОГО УБЬЕТ». Сопоставление дискурса большевистской элиты с мировоззрением русской интеллигенции XIX века привело Н. Лейтеса к выводам о том, что основоположником этого принципа был В. И. Ленин, «отец» большевистского дискурса и большевистского образа, которому и следовали «дети-ленинцы». Если элита XIX века легко поддавалась перемене настроения и для нее были характерны «задумчивость», «интроспективность», «поиски души», то представители большевистской элиты характеризуются исследователем как жесткие, подозрительные, неподатливые, агрессивные. Их отношение к действительности и поступки, по мысли исследователя, во многом напоминают мировосприятие и деятельность религиозных фанатиков. Натан Лейтес пишет, что фашистские ученые перед вторжением в СССР тоже изучали русский характер по произведениям классической русской литературы, но они не сопоставляли эти данные с большевистским дискурсом (очевидно, что фашистской элите не нужны были «открытия» в области исследования тоталитарных дискурсов). В результате, фашистская армия ожидала увидеть на полях сражений апатичных 27
чеховских героев и Обломовых, а встретила Маресьевых, Матросовых и Панфиловых. Это, по мнению исследователя, служит еще одним аргументом в пользу важности изучения исторической динамики развития русского национального характера. В эпоху холодной войны, советские пропагандисты, как правило, представлялись не как люди, искренне верящие в идею коммунизма, а как бессовестные ни во что не верящие лжецы. Так, в широко известной статье Гарольда Лассвелла «Статегия советской пропаганды» сделан вывод о том, что «ставя перед собой цель мирового господства, которое рассматривается как нечто само собой разумеющееся, Кремлевская верхушка не ограничивает себя какими-либо моральными принципами относительно выбора сообщения, канала или аудитории. Советские пропагандисты и их агенты могут без стеснения лгать и искажать факты, поскольку нечувствительны к призывам к сохранению человеческого достоинства. Для них не существует понятия человеческого достоинства в другом смысле, нежели достоинства вклада в победу государства свободной личности путем служения настоящей и будущей власти кремлевской элиты» [Лассвелл 2009 : ]. По мнению автора указанной статьи, «основной стратегической целью пропаганды в Советском Союзе является «экономия материальных затрат на защиту и расширение советской власти внутри и за пределами государства» [Лассвелл 2009 : ]. Лассвелл стремится выделить особенности советской пропаганды на разных стадиях захвата власти: «на ранней стадии проникновения в новое сообщество основной задачей пропаганды является помощь в формировании первичных центров, которые на следующих стадиях возьмут на себя руководящую роль. Когда они набираются достаточно сил, чтобы воспользоваться коалиционной стратегией, задачей становится поддержание сепаратизма, усиленного пропагандой, чтобы предотвратить формирование или уничтожить потенциально более сильные объединения. Стимулирование спокойствия, отвлечение внимания на общего врага, провоцирование раскола между потенциальными врагами (включая и временных союзников) являются направлениями стратегии, подлежащей выполнению. На стадии захвата власти стратегией пропаганды становится деморализация, которая осуществляется совместно с тактикой террора, как средства внушения всем «неизбежной» победы советской власти и безнадежности, даже безнравственности сопротивления или отказа от сотрудничества. [Лассвелл 2009: 182]. В книге И. де Сола Пул «Символы демократии» (1952) при рассмотрении смыслового варирования слова «демократия» в различных 28
странах, дается следующая характеристика: «Пресса при Сталине имела склонность представлять картину в черно-белых тонах, когда свой никогда не может ошибиться, а враг никогда не может быть прав, и когда любая характеристика либо положительна, либо отрицательна, и лишена неопределенности. Так, партия не вдается более в диалектические рассуждения о характеристиках, делающих эту партию ДЕМОКРАТИЧЕСКОЙ, и, в то же время, популярная пресса осуждает обычную ДЕМОКРАТИЮ или социал-демократию. Данные антикоммунистические формы демократии лишаются каких-либо прав называться демократиями. Их сторонники объявляются совсем не демократами, а теми, кто лишь притворяется демократами в целях демагогии. Их называют «социал-фашистами» или «лакеями американского империализма». Термины «ДЕМОКРАТ» и «ДЕМОКРАТИЯ», которые сначала чаще интерпретировались отрицательно, нежели положительно, таким образом, приобретают однозначно позитивное значение после определенного периода затишья, в течение которого они почти не употреблялись» [de Sola Pool 1952]. Автор даже не считает необходимым прикрывать свое негативное отношение к коммунизму и большевизму хотя бы «маской академичности»: для него образцом политической коммуникации служит только западный нетоталитарный дискурс, а советскую колитическую коммуникацию он постоянно рассматривает в одном ряду с фашистской политической коммуникацией, отмечая лживость и необъективность любого тоталитарного режима. Среди публикаций, авторы которых максимально полно демонстрируют неприятие советской власти и всего, что с ней связано (в том числе и изменений в русском языке), особой непримиримостью выделяется книга Андрея и Татьяны Фесенко «Русский язык при советах», изданная в Нью-Йорке [Фесенко 1955]. Один из основных факторов, формирующих советский дискурс, по мнению авторов, заключается в следующем: «Неприглядность советской жизни, расхождение многообещающей пропаганды и невеселой, подчас трагической действительности вызвали у властей необходимость в словесном одурманивании, правда, часто разоблачавшемся в народе. Самолюбование и самовосхваление являются ширмой, прикрывающей безотрадное существование советских республик, за которыми установились восторженные эпитеты: цветущая Украина, солнечная Грузия и т.п.» [Фесенко 1955: 30]. Рассматривая многочисленные случаи неудачного словоупотребления, авторы стремятся найти подлинную причину ошибок и делают следующий вывод: «Как бы это ни звучало парадоксально, но именно Революция создала в России исключительно благоприятную почву для 29
засилья всякой канцелярщины, бюрократии и соответствующего им языка» [Фесенко 1955: 24]. Представляется, что свою ненависть к коммунизму названные авторы нередко переносят на все стороны жизни в Советском Союзе, а поэтому их оценки далеко не всегда могут восприниматься как объективные. Вместе с тем в рассматриваемой книге можно обнаружить весьма интересный обзор публикаций (особенно созданных вне Советского Союза) и немало конкретных замечаний об экспансии заимствований, а также просторечных, жаргонных и диалектных слов, о неумеренном использовании сложносокращенных слов и необоснованном отказе от множества традиционных для русского языка лексических единиц. Обобщая свои наблюдения, авторы пишут: «Но все же основным процессом в советском языке, конечно, явилась не архаизация, а политизация его при широком применении сокращений. Если Ленин пытался определить новый общественный строй формулой: советы + электрификация = коммунизм, то говоря о состоянии русского языка в начальный период существования советской власти, можно для образности воспользоваться аналогичным построением: политизация + аббревиация = советский язык» [Фесенко 1955: 25]. Далее сообщается, что «новые формы жизни, а с ними и соответствующая лексика были чужды народу, так как в значительной степени создавались не им самим, а где-то в правительственных кругах» [Фесенко 1955: 25-26]. Подобный характер (немало метких наблюдений, сопровождающихся чрезвычайно язвительными комментариями и решительными обвинениями) носят и публикации ряда других эмигрантов из Советского Союза [Ржевский 1949, 1951; Тан 1950]. Многие американские советологи проявили себя и как академические ученые, и как непосредственные участники идеологической борьбы, занимавшие те или иные должности в государственном аппарате. Например, профессор Йельского университета Фредерик Баргхорн начинал как дипломат, в конце сороковых годов он работал пресс-атташе американского посольства в Москве, с 1949 по 1951 гг. возглавлял федеральный исследовательский проект по интервьюированию иммигрантов из СССР (так называемый «гарвардский проект»). Поэтому его работы наполнены богатым фактическим материалом, в них ярко прослеживается официальная точка зрения. Он пишет: «В советской пропаганде необычайно высока роль обмана или, как его называют некоторые авторы, «преднамеренной дезинформации» [Баргхорн 2008: 150; в оригинале см.: Barghoorn 1954]. 30
Далее профессор указывает на В.И.Ленина как на политика, который положил начало лжи и лицемерию в советской пропаганде: «В работах Ленина содержится немало призывов к большевикам «использовать» временных союзников, которые подлежат устранению или, при необходимости, уничтожению после того, как они сыграют свою роль. Социальные классы и национальные движения, включающие десятки тысяч и даже миллионов человек, были использованы таким образом, а затем ассимилированы, подавлены или даже «ликвидированы» в соответствии с ленинским лозунгом». Однако большевистский вариант пропагандистской демагогии не является обманом в обычном понимании смысла этого слова. Такая политика становится особенно опасной, так как доктрина и практическая деятельность большевизма оправдывают и превозносят наиболее утонченные формы искажения и обмана как высокоморальные поступки» [Баргхорн 2008: 150]. Баргхорн последовательно декларировал свои крайне правые взгляды и ненависть к коммунизму. Создается впечатление, что автор даже не предполагает, что в Советском Союзе существовали люди, которые искренне верили в идеалы коммунизма. К числу советологов, считавшихся «либералами», относится профессор Эрнест Дж. Симмонс, который в середине прошлого века работал в Корнеллском, Гарвардском и Колумбийском университетах, был инициатором изучения советской и русской литературы в США, автором многих работ о русских и советских писателях [Simmons 1961; Симмонс 2008]. Его политические взгляды и научные интересы привлекли внимание Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности, которая подозревала его (скорее всего, необоснованно) в симпатиях к коммунизму. Вместе с тем следует отметить, что Советском Союзе он воспринимался как типичный клеветник-антисоветчик, а в его обзоре истории советской литературы [Симмонс 2008] трудно заметить увлечение коммунистической теорией и практикой. Итак, в годы холодной войны лингвистическая советология стремительно развивалась, специалисты использовали самые современные для того времени методы и приемы исследования. Среди активных советологов были и университетские профессора, и действующие сотрудники правительственных организаций, люди как либеральных, так и консервативных политических убеждений. Напряженные отношения между Советским Союзом и западными странами нередко способствовали идеологической напряженности соответствующих публикаций, жесткости авторской позиции, подчеркнутой враждебностью к Советскому Союзу и его союзникам. Показательно, что многие советологи настойчиво стремились 31
обнаружить однотипные свойства в советском и фашистском политическом дискурсе. Важно отметить, что именно в этот период советология получила признание как самостоятельное научное направление, которое активно использовало самые современные для того периода научные методы, среди которых выделялись контент-анализ, квантитативная семантика, риторическая критика, структурные методы, психолингвистические методики, социолингвистический анализ и др. Несомненным было идеологическое и метологическое лидерство американских специалистов. 1.3. Лингвистическая советология в период разрядки Зарубежные специалисты тщательно исследовали преобразования в советском политическом дискурсе, начавшиеся в период оттепели. Эти процессы рассмотрел Д. Холландер в книге «Soviet Political Indoctrination: Developments in Mass Media and Propaganda Since Stalin» («Советское политическое внушение: изменения в СМИ и пропаганде со времен Сталина») [Hollander 1972]. Автор констатировал, что на смену сталинской системе тотального контроля над массами пришла более гибкая и свободная система управления общественным сознанием, которая характеризуется относительно благоприятными возможностями для диалога и выражения различных точек зрения, в том числе и в официальных СМИ. Вместе с тем исследователи отмечали, что даже в период оттепели советские СМИ во многом придерживались традиций пропаганды, сложившихся при Сталине [Kecskemeti 1956]. Параллельно с исследованиями собственно языка пропаганды проводились исследования изменений в русском языке, произошедших после 1917 г. Очевидно, что большинство этих изменений были связаны не только с естественной эволюцией языка, но и с влиянием на него целого ряда социально-политических факторов. Наиболее известной работой такого рода стала монография Бернарда Корми и Джералда Стоуна «The Russian Language since the Revolution» («Русский язык после революции») [Comrie, Stone 1978]. Значительный интерес представляют также специализированные работы по анализу отдельных аспектов советского политического языка и, в частности, синтаксису и стилю [Gallis 1967], аргументативной роли языка в СМИ [Stegemann 1961]. Отдельное внимание советологов привлекали изменения в русском языке, связанные с ГУЛАГом. После публикации А. И. Солженицыным рассказа «Один день из жизни Ивана Денисови32
ча» советологи осознали, что определенные элементы русской лексики остаются малопонятными, что связано не только с их жаргонной замкнутостью, но и с тем, что в языке заключенных появились именно советские новообразования, прежде неизвестные исследователям русского тюремного жаргона. Для решения этой проблемы в США был издан словарь языка советских тюрем и трудовых лагерей, основанный в том числе и на примерах из работ А. И. Солженицына [Galler, Marquеss 1972]. Впоследствии эта работа была продолжена европейскими лексикографами, подготовившими ряд подобных словарей [Бен-Яков 1982; Horbatsch 1982; Rossi 1987]. Среди лексикографических изысканий выделяется исследование Ильи Земцова [Земцов 1985; Zemtsov 1984], посвященное изучению манипуляционного потенциала советской политической лексики и фразеологии. Политическая и творческая биография И.Земцова типична для советологов, принадлежащих к числу эмигрантов из СССР. Он защитил диссертацию в Советском Союзе, работал в социологическом центре (г. Баку). После эмиграции (1973) работал профессором в западных университетах, был советником премьер-министра Израиля, написал несколько книг по проблемам политологии, в том числе широко известный словарь «Советский политический язык», который был опубликован на английском (1984) и русском (1985) языках. Эта книга, по словам автора, посвящена «анализу основных аспектов советского языка и механизмов его функционирования» и ориентирована на две цели: 1) «предоставить ученым-советологам и политологам, политическим деятелям, журналистам и всем, кто интересуется изучением советского общества, политический словарь-справочник, раскрывающий подлинное значение приводимых слов и словосочетаний, а также механизм советской пропаганды; 2) раскрыть — на основе истолкования некоторых единиц языка — политические, социальные, философские, этические и психологические аспекты советской реальности, вуалируемые этим языком» [Земцов 1985: 7]. Книга построена как своего рода словарь политической лексики и фразеологии. В соответствии с общим замыслом каждая словарная статья открывается дефиницией значения слова (словосочетания), затем следует анализ идеологического содержания слова в наложении на советскую реальность. Автор считает, что «двойной угол зрения позволяет наглядно выявить противоречия между жизнью и языком», так характерные для советской действительности. Далее следует иллюстративный материал (преимущественно цитаты из периодической печати). Примером может служить следующая словарная статья.
33
АПОЛИТИЧНОСТЬ - уклонение, действительное или мнимое, от участия в политической деятельности или общественной жизни, используемое (в советском представлении) определенными кругами или людьми для сокрытия и оправдания своих эгоистических интересов. Предполагается, что в советском обществе, в условиях "моральнополитического единства народа", для А. просто нет места. Советские люди обязаны всегда проявлять политическую активность, единодушно участвовать в общественной жизни организуемой и направленной КПСС. Отказ или уход от политической деятельности такого рода — участия в партийных и комсомольских собраниях, производственных совещаниях, демонстрациях, митингах и т. д. — воспринимается, как попрание важнейших устоев советского общества. Под понятие А. в СССР часто подводятся и самые различные явления культурной жизни: объективный научный анализ, абстрагирующийся от партийных директив, непредубежденное — вне узких рамок социалистического реализма — художественное изображение действительности и т. п. В 30—40-е гг. А. квалифицировалась как уголовное преступление. В 70е и начале 80-х гг. обвинение в А. обычно влекло за собой административные меры: исключение из партии, изгнание из творческого союза, лишение почетных званий и наград. При тоталитарном строе все это ставит человека вне общества и обрекает его на голодное и бесправное существование. Преследуя граждан за А., власти в СССР принуждают людей участвовать в насильно навязанных им формах общественной жизни. Тем самым достигается вынужденная сопричастность каждого к происходящему, общая ответственность (круговая порука) за преступления режима — важное условие его стабильности. ПРИМЕРЫ: "...современный коммунизм стремится использовать развивающиеся ныне в широких масштабах экономические, культурные, научно-технические контакты между ПНР и капиталистическими странами в качестве каналов для проникновения антисоциалистической идеологии, для стимулирования собственнических инстинктов, аполитичности и других чуждых нашему обществу наслоений" ("Проблемы мира и социализма", 1979, № 6, с. 24.). "Каждый военнослужащий, и прежде всего офицер, должен быть зорок и непримирим к любым проявлениям аполитичности..." ("Коммунист Вооруженных Сил", 1984, № 3, с. 31.).
Во вводном разделе рассматриваемого словаря содержится следующая характеристика: «Советский язык – явление уникальное. Его нельзя сводить ни к политическому слою русского языка, ни к одной из разновидностей бюрократического лексикона, хотя исторически он, несомненно, возник на основе последнего. Целиком национализированный государством, советский язык насаждается и культивируется коммунистами как универсальный заменитель русского языка. Он постепенно проникает во все сферы духовной деятельности человека — литературу, искусство, науку. Семантика этого языка отражает не со34
циальную реальность, а идейное мифотворчество; она выявляет не объективные общественные процессы и явления, а коммунистическое мировоззрение в его наложении на действительность. Советский политический язык однозначен. Но, деля мир на полярные субстанции добра и зла, он в то же время и двусмыслен. Эта двусмысленность — следствие двойственности советской социальной системы: социалистической формы, обращенной к внешнему миру, и тоталитарной сущности, направленной к собственным народам. Слова и выражения советского языка, действующие на уровне бессознательной психики, превращаются в сжатые пружины политического манипулирования: с их помощью в человека вгоняются заряды идеологической энергии. Реальность проектируется по законам вымысла: рабство объявляется свободой, ложь — истиной, война — миром и т. д. [Земцов 1985: 7-8]. Специальные работы по изучению советского политического дискурса проводились так называемой «гренобльской группой» (см. сборник «Essais sur le Discours Soviétique: Semiologie, Linguistique, Analyse Discoursive» [1981]). Отдельное внимание исследователей было направлено на изучение прагматики советской политической коммуникации: эффективности советской политической пропаганды, лингвистических и концептуальных средств убеждения, используемых в советских СМИ (Lendvai 1981; Mickiewicz 1981; White 1980 и др.). Рассмотренные исследования отличаются сферами научного интереса и оценками советского политического дискурса (преимущественно весьма критическими), но все они представляют определенный интерес как с точки зрения восприятия Советского Союза на Западе, так и с точки зрения выявления реальных свойств советской политической коммуникации. Следует учитывать, однако, что для большинства советологов этого периода была характерна «черно-белая палитра»: западный политический язык представлялся как свободный и безупречный, а советский – как лицемерный и несвободный. Между тем уже в семидесятые-восьмидесятые годы многие зарубежные специалисты по критическому анализу дискурса, когнитивистике и политической риторике (В. Бенуа, Р. Водак, Т. ван Дейк, И. Иньиго-Мора, Дж. Лакофф, Н. Хомский, Н. Ферклаф и др.) обнаружили, что и в политическом языке западных демократий часто наблюдается неискренность, ритуальность, агрессивность, стремление скрыть важную информацию и акцентировать менее существенные факты. Впрочем, не меньшую односторонность демонстрировали и советские критики западной политической коммуникации.
35
В рассматриваемый период существенно обновилась и методология советологических исследований. Появилось немало исследований, подготовленных в рамках критического анализа дискурса, когнитивной методологии в ее различных вариантах, методик психолингвистики и социолингвистики, психоанализа, французской анализ дискурса. Для многих публикаций характерен методологический плюрализм, стремление провести мультидисциплинарное исследование советской политической коммуникации. Все чаще декларировались метологические различия между европейскими (особенно французскими) и американскими научными школами. 1.4. Лингвистическая советология в период демонтажа социалистической системы Отношения между Советским Союзом и западными странами резко изменились в середине 80-х гг., что в значительной степени обусловило наступление нового этапа в развитии как общей, так и лингвистической советологии. Однако политическая лингвистика часто оказывается значительно более инертной, чем живая политическая история. Многие советологи не могли отказаться от прежних подходов к исследованию советского политического языка даже тогда, когда М. С. Горбачев был избран лидером советских коммунистов и стала очевидной тенденция к либерализации и демократизации. Традиционные изыскания советологов этих лет варьируются от изучения общественно-политической терминологии [Bruchis 1988] и исследования коммунистических нарративов [Bourmeyster 1988] до анализа новостной политики в конкретных советских СМИ [Roxburgh 1987], структуры сигнификации в обращениях генеральных секретарей КПСС [Urban 1987] и идеологической функции языка в советской прессе [Schantej 1987]. Вместе с тем новая политическая ситуация и нарастающий общественный интерес к происходящим в Советском Союзе изменениям все настойчивее требовали принципиально новых подходов к изучению советской политической коммуникации. На новом этапе взаимоотношений Советского Союза с Западом требовалось не столько разоблачать лживость советского языка, сколько объяснять западным читателям, что имеют в виду советские лидеры, когда используют те или иные слова и выражения. В условиях провозглашенного вновь избранным генеральным секретарем ЦК КПСС М. С. Горбачевым «нового политического мышления», символом которого стали «перестройка», «гласность» и «общеев36
ропейский дом», все чаще появляются исследования явлений, связанных с новыми политическими процессами. В этот период американские и западноевропейские специалисты по советской политической коммуникации все чаще выступают в зарубежных изданиях в качестве экспертов по новым процессам в советской (и российской) политической коммуникации. Эти же специалисты нередко выступают в советских СМИ как своего рода консультанты по демократизации языка и общества в целом. Наибольшее внимание в середине и конце 80-х гг. привлекает дискурс М. С. Горбачева и формирующийся дискурс перестройки [Benn 1987, 1989; Downing 1988; Goban-Klas 1989; McNair 1989; Niqueux 1990; Urban 1988; Woodruff 1989]. На фоне особого внимания к социально-политическим процессам, проходящим в СССР, возникла потребность в исследованиях, позволяющих объяснить дискурсивные новообразования в советской политической коммуникации. Активно используемая в период перестройки политическая лексика нередко сбивала с толку западного читателя. Так, в СССР консерваторами называли коммунистов, в то время как на Западе консерваторы были традиционными противниками коммунизма. В СССР словосочетание черный рынок содержало мелиоративные коннотации, потому что черный рынок был единственным эффективно действующим экономическим механизмом, основывающимся на законе спроса и предложения. В этот же период специалисты должны были объяснить западным читателям, что слова российский (Russian) и советский (Soviet), традиционно воспринимаемые на Западе как синонимы, в новых условиях уже не являются взаимозаменяемыми и нередко употребляются в СССР для выражения антитезы между приверженцами советского режима и сторонниками демократических перспектив развития страны. Еще труднее было объяснить западным читателям различия между прилагательными российский и русский. Интерес к дискурсу перестройки и трансформациям в русском языке последних лет существования СССР сохранился и в последующие десятилетия [DeLuca 1998; Erol 1993; Gibbs 1999; Haudressy 1992; Malcolm 1991; Mossman 1991; Popp 1998; Rathmayr 1991, 1993; Russell, Carsten 1996; Schneider 1993; Walker 2003]. Так, в монографии профессора Калифорнийского университета в Беркли Э. Уолкера [Walker 2003] были рассмотрены семантические трансформации ключевых символов советского политического дискурса в период перестройки: «суверенитет», «союз», «федерация», «конфедерация», «независимость». По мнению автора, активное употребление этих понятий при37
вело к неожиданным для идеологов нового мышления результатам, потому что под одну и ту же форму выражения подводились самые различные и даже противоположные смыслы. Например, центральным партийным руководством «независимость» понималась как новое и привлекательное название для автономности, тогда как демократические (а также сепаратистские и националистические силы в союзных и автономных республиках) понимали независимость как подлинное самоопределение. Подобные «коммуникативные недоразумения» сыграли существенную роль в дезинтеграционных процессах и становлении постсоветских государств. А. Р. ДеЛюка [DeLuca 1998] проследил, как смена риторики М. С. Горбачева влияла на внутриполитическую ситуацию в СССР и взаимоотношения Советского Союза с остальным миром. Автор последовательно демонстрирует, что новый политический и медийный дискурс, пропаганда политических символов перестройки, гласности и нового мышления меняли общественное мнение и привели не к реформированию, а к развалу системы. Многие западные исследователи сходятся во мнении, что, преобразуя советский политический дискурс, М. С. Горбачев надеялся ослабить тоталитарную дискурсивную практику, но не подозревал (или не до конца осознавал), что изменение краеугольных для политического дискурса концептов приведет к фундаментальному преобразованию самой действительности. Широкую известность получили семантико-синтаксические исследования П. Серио, суммированные в монографии «Analyse du discours politique Soviétique» («Анализ советского политического дискурса») [Sériot 1985], своего рода итогом которой стала метафора «деревянный язык», который определялся как некая «пародия на научный дискурс». В нашей стране хорошо известна статья П. Серио «Русский язык и советский политический дискурс: анализ номинализаций» [Серио 1999], которая была написана и опубликована на французском языке еще в середине предыдущего десятилетия. Отталкиваясь от изучения, казалось бы, частного вопроса о функциях отглагольных существительных в докладах Н. С. Хрущева и Л. И. Брежнева на ХХII и ХХIII съездах КПСС, автор приходит к весьма серьезным выводам. По его мнению, причиной высокой частотности номинализаций является общая тенденция к обобщенности, неопределенности и переложению ответственности: «введенное номинализацией «внетекстовое» не проявляется на эксплицитном уровне, оно не показано, а лишь указано, использовано, введено под именем некоторого объекта реальности» [Серио 1999: 379]. Автор доказывает, что «советский политический дис38
курс характеризуется двумя противоположными тенденциями: декларируемыми гомогенностью, единством и монолитностью, с одной стороны, и лежащей в его основе неоднородностью – с другой» [Серио 1999: 381]. Показательно, что однородность, стандартность, следование установкам на единство постоянно подчеркивается; соответственно инновации подаются как следование заветам классиков марксизма и предшествующим политическим решениям. В широко известной статье «Деревянный язык, чужой язык и свой язык» [Серио 2008, Seriot 1989] П. Серио детально анализирует публикации по проблемам критики языка, появившиеся в социалистических странах (Советский Союз, Польша, Югославия, Чехословакия) и подчеркивает, что предметом изучения служат несколько феноменов: – официальная политическая коммуникация в своей стране, при анализе которой нередко отмечаются существенные недостатки; – проявления «речевого сопротивления», речевая практика диссидентов и бытовая речь людей, которые в той или иной степени недовольны существующим политическим режимом; – политическая коммуникация зарубежных (а возможно, и не только зарубежных) политических противников, которые используют манипулятивные возможности языка в целях недобросовестной пропаганды. Широкий резонанс получили и последующие работы исследователя по советскому языку, его «деревянным» аналогам в других социалистических странах, советской языковой политике [Seriot 1986a, 1986b, 1988a, 1988b, 1989, 1991 и др.]. Вместе с тем Патрик Серио делает справедливый вывод о том, что до настоящего времени нет объективной характеристики «правильного» политического языка, который бы противостоял тому, что называют nowa mowa, новояз, newspeak, novlangue,язык пропаганды. Метафорическое представление советской официальной коммуникации как «деревянного языка» получило широкое распространение во Франции и за ее пределами. Франсуа Том (известный советолог, профессор Сорбонны) так и озаглавил свою книгу о коммунистическом новоязе: «La langue de bois» («Деревянный язык») [Thom 1987] (в английском переводе [Thom 1989]). Помимо анализа лексикосинтаксических особенностей советского новояза, Ф. Том указывает на закрепленное в «деревянном языке» особое отношение к Другому, который независимо от личностных качеств автоматически приписывается к враждебному сообществу, угрожающему коммунистическим ценностям.
39
Заканчивая рассмотрение этапов развития советского политического языка, необходимо особо выделить монографические исследования, в которых предпринимаются попытки комплексного обзора изменений в русском языке XX в. Среди работ такого рода важное место занимает монография Ларисы Рязановой-Кларк и Теренса Уэйда [RyazanovaClarke, Wade 1999]. Авторы рассматривают новообразования в русском языке по хронологическому критерию: выделяется восемь этапов в развитии языка от Октябрьской революции и Великой отечественной войны до Перестройки и постсоветского периода. Несколько другие критерии структурирования материала положены в основу коллективной монографии «The Russian Language in the Twentieth Century» («Русский язык в XX столетии») [Comrie et al. 1996]. Исследователи последовательно рассматривают изменения в произношении, интонации, морфологии, лексике, синтаксисе, орфографии, пунктуации, способах обращения и других аспектах. В обеих монографиях изменения рассматриваются в корреляции с социально-политическими изменениями. После событий 1991 года, приведших к разрушению Советского Союза, закончилась эпоха советского политического дискурса. В каждом из новых постсоветских государств начала складываться новая система политической коммуникации. Однако полное преобразование политической коммуникации не может произойти за одну ночь и даже за один год. Политический дискурс указанных государств в последнем десятилетии прошлого века можно определить как постсоветский. Это определение носит не только темпоральный характер (после советского дискурса), но и качественную оценку (сохраняющий черты советского дискурса). Сопоставление советского политического дискурса и политической коммуникации в западных государствах показывает, что некоторые явления, традиционно приписываемые тоталитарному дискурсу, были характерны и для политической коммуникации демократических стран. Очень далеко от реальности навязываемое противопоставление благородных героев, распространяющих правду и воспевающих идеалы свободы, гнусным недальновидным лжецам, которые сознательно обманывают народ и заботятся только о собственной выгоде. В условиях острой политической борьбы невозможно было всегда оставаться правдивыми и объективными, и это относится к практикам политической коммуникации, характерным для людей, которые находились как по одну, так и по другую сторону идеологических баррикад.
40
1.5. Лингвистическая постсоветология В настоящем разделе статье речь пойдет о лингвистической постсоветологии (post-sovietology), то есть о направлении в зарубежной науке, которое рассматривает политическую коммуникацию на постсоветском пространстве и прежде всего – в России. Возможно, этот термин воспринимается как не вполне удачный, но его внутренняя форма хорошо отражает направленность соответствующих исследований: исследуется дискурс, который, во-первых, установился после советского, а во-вторых – сохранил многие свойства советского дискурса. Библиография публикаций, которые можно отнести к сфере лингвистической постсоветологии, насчитывает сотни наименований. Это свидетельствует о том, что в новой политической ситуации сохранился интерес западных специалистов к языку страны, которая перестала быть врагом, но и не воспринимается как несомненный союзник. Бывшие советологи и их последователи скрупулезно стремятся понять, в какой степени политические изменения привели к преобразованию политического дискурса в России и что в нем осталось прежним, пытаются прогнозировать перспективы дальнейшего развития российской политической коммуникации и нашей политической системы в целом, ищут возможности для сопоставления закономерностей развития российской и зарубежной политической коммуникации. Следует подчеркнуть, что к задачам настоящего раздела относится определение оснований для выделения постсоветологических исследований в особое направление и рассмотрение критериев для их классификации, но мы не стремились перечислить все или хотя бы наиболее известные и широко признанные публикации рассматриваемой проблематики. В наши задачи не входила оценка качества или объективности этих исследований, а также выявление их обусловленности политическими или иными условиями создания или публикации. Отметим только, что до настоящего времени многие зарубежные специалисты считают, что современная российская политическая коммуникация сохраняет многие советские черты и не в полной мере соответствует западным стандартам. С этими утверждениями можно соглашаться или не соглашаться, но следует учитывать, что иногда «взгляд со стороны», «внешний аудит» позволяет точнее зафиксировать проблемы и дать более объективные оценки. С другой стороны, видимо, настало время оценить и самих «аудиторов», чтобы понять, в какой мере имеет смысл пользоваться их результатами.
41
В зависимости от авторства, темпоральных рамок изучаемого материала, используемых методик и аспектов анализа целесообразно выделить несколько групп исследований, которые могут быть включены в рамки лингвистической постсоветологии. 1. Зарубежные исследования современной (после 1991 г.) российской политической коммуникации. Особенности коммуникации в постсоветской России постоянно привлекают внимание западных специалистов, которые отмечают, что вместе со свободой слова изменился и политический язык России, который, с одной стороны, стремительно развивается, приобретая все новые и новые ресурсы, а с другой – слишком многое некритически заимствует. Примером подобного исследования может служить публикация британского лингвиста Джона Данна, которая так и названа – «Трансформация русского языка из языка советского типа в язык западного типа» («The Transformation of Russian from a Language of the Soviet Type to a Language of the Western Type») [Dunn 1995]. Среди важнейших направлений этой трансформации Дж. Данн называет десоветизацию, вестернизацию и стилистическую либерализацию. Значительное внимание постсоветскому этапу развития русского политического языка в его соотношении с советским этапом уделяется в книге Ларисы Рязановой-Кларк и Теренса Уэйда [Ryazanova-Clarke, Wade 1999] и в двухтомной коллективной монографии под редакцией Л. Цыбатова [Sprachwandel 2000]. В отдельной статье Л. РязановойКларк детально рассматривается активизация криминальной метафоры в российском политическом дискурсе конца XX – начала XXI века [Ryazanova-Clarke 2004]. Особого внимания заслуживает исследование Й.-М. Беккера, посвященное исследованию семантических преобразований в политической лексике русского языка в конце ХХ века [Becker 2001]. Значительный интерес западных специалистов вызывает язык российских СМИ, которые освободились от цензуры, но еще не обрели подлинной свободы и не всегда чувствуют свою ответственность перед обществом [Belin 2002; Downing 2002; Spraul 1997; Urban 1993]). Множество интересных наблюдений над современной российской политической коммуникацией содержится в книге польского исследователя Иоанны Коженевской-Берчиньской «Мосты культуры: Диалог поляков и русских» [Коженевска-Берчиньска 2006]. Не менее богатый и разнообразный материал представлен в книге словацкого языковеда Йозефа Сипко «В поисках истинного смысла – Hl'adanie ozajstného zmyslu» [Сипко 2008], который стремится показать, как характерные для современного российского общества либерализация, демократизация, свобо42
да слова, плюрализм мнений и конкуренция «отражаются в языковой системе, в ее культурном фоне, и детально анализирует «этнокультурные особенности языка современных российских СМИ», стремясь рассмотреть использование слов в публицистике с целью «выявить их истинный смысл в соответствии с авторским замыслом» [Сипко 2008 : 6]. Особое внимание автор уделяет использованию прецедентных имен и высказываний. Отдельное внимание в современных исследованиях уделяется вопросам экспансии внелитературной лексики, ее активному использованию в СМИ и бытовом общении достаточно образованных людей, которые нередко демонстративно пренебрегают нормами литературного языка. В работах Дж. Данна рассмотрены такие явления как российская «политтехнологическая феня» [Данн 2006] и «падонский» или «аффторский язык», который, возникнув в среде Интернет-общения, проникает в язык политики и другие сферы коммуникации [Dunn 2006]. Вместе с тем в периоды социально-политических потрясений обостряются метаязыковые дискуссии, что отмечалось и в эпоху становления Советской России, и в период становления новой российской государственности. Поэтому вполне закономерен интерес исследователей не только к внелитературныму языку, но и к другому полюсу – пуризму и языковой культуре [Gorham 2006; Ryazanova-Clarke 2006]. Значительный интерес представляют психолингвистические исследования Р. Д. Андерсона, в ходе которых анализировалась способность рядовых российских граждан видеть различия между разнохарактерными политическими текстами. К примеру, в одном из исследований изучались реакции россиян на текст политического выступления, относящегося к одному из трех этапов коммунистической эпохи, или текст постсоветского периода, который предъявлялся случайно отобранным жителям Москвы, Воронежа и Пскова. Тексты постсоветского периода принадлежали или «демократам» и центристам или националистам. В каждом городе респонденты легко определяли принадлежность текста постсоветского периода к одному из двух типов, в то время как с определением текста коммунистического периода возникали трудности [Anderson 1997]. Эксперимент показал, что одно из различий между демократическим и авторитарным дискурсами состоит в способности граждан дифференцировать языковые особенности политических лидеров. В западной науке существует традиционный интерес к особенностям речевого поведения конкретных политических лидеров, особенно президентов, руководителей правительства, парламента, партий. Возможно, с этим связано появление исследований, посвященных речево43
му поведению российских политических лидеров, особенно президентов Б.Н.Ельцина и В.В.Путина [Fruchtmann 2003; Hockauf 2002 и др.]. Так, М. Горхем проанализировал тексты интервью и прессконференций В.В. Путина за 2000-2005 гг. и пришел к выводу, что эффективность дискурса российского президента основывается на умелом использовании пяти автообразов: технократ, деловой, силовик, мужик и патриот [Gorham 2005]. При более широком подходе исследователи обращаются к особенностям российского политического дискурса эпохи Путина в целом. Среди таких изысканий серия работ Я. Фрухтманна [Fruchtmann 2004, 2005, 2007]. На фоне электоральных успехов ЛДПР активизировался интерес исследователей к дискурсу В. В. Жириновского. Идиолект лидера ЛДПР рассматривался как пример развития и эффективного использования популистской риторики на фоне постсоветской трансформации политического языка [Grimm 1998; Stadler 1997]. Как известно, в современной России практически прекращено когда-то весьма активное изучение языка и стиля В. И. Ленина. На этом фоне несколько неожиданно выглядит изданная в Мюнхене книга Маркуса Хюбеншмида, посвященная исследованию речей основоположника советского государства [Hubenschmid 1998]. Большинство современных исследований посвящено изучению лексики. На этом фоне особняком стоят исследование Л. Цыбатова [Zybatow 1995], который рассмотрел изменения в русском языке с точки зрения прагматики, охарактеризовав, в частности, постсоветские изменения в стереотипах коммуникативного поведения. Можно заметить, что в последние годы для зарубежных специалистов по российской политической коммуникации открылись новые перспективы. Демократические преобразования на постсоветском пространстве позволили в ряде случаев объединить усилия отечественных и зарубежных специалистов, что привело к появлению совместных исследований (см., например, коллективные монографии [Русский язык 1996; Political Discourse 1998; Totalitäre Sprache 1995]). Показательно, что в последнее время в России все чаще появляются переводы зарубежных исследований политического дискурса на русский язык [Андерсон 2006; Баргхорн 2008; Вайс 2000, 2007, 2008а, 2008б; Данн 2006, 2008; Лассвелл, Блюменсток 2007; Лассвелл, Якобсон 2007; Лейтес 2007; Серио 2002, 2008; Симмонс 2008 и др.]. Итак, рассмотрение западных исследований, посвященных современной российской политической коммуникации, позволяет сделать вывод о том, что интерес зарубежных специалистов к политическому дискурсу нашей страны не только не сократился, но даже активизиро44
вался. Новое время поставило новые проблемы, которые закономерно оказались в фокусе внимания как бывших советологов, так и молодых ученых. Вместе с тем необходимо упомянуть об изысканиях, основанных на устаревших крайностях времен «холодной войны» и слишком очевидной предвзятости. Иногда складывается впечатление, что отдельные авторы не способны увидеть разницу между советским дискурсом и дискурсом современной России. В таких исследованиях Россия представляется лишь отчасти трансформированной «империей зла», а российский политический дискурс едва ли не автоматически определяется как недемократический. Более чем сомнительная научность подобных публикаций дает нам право лишь упомянуть о существовании такого рода идеологических атавизмах. 2. Зарубежные исследования современной российской политической коммуникации в ее сопоставлении с советской политической коммуникацией. Многие зарубежные исследователи проводят сопоставление советского и постсоветского политического языка, стремясь проследить закономерности превращения советского «новояза» в язык демократического общества. Особенно значимы попытки ученых не только рассмотреть семиотические трансформации советского/российского дискурса, но и применить методологические новообразования самой лингвистической науки. В этом отношении показательно исследование Вольфганга Петерса, использовавшего эвристики когнитивной лингвистики при анализе трансформации политического дискурса в СССР/России 19851995 гг. [Peters 1999]. Значительный интерес представляет исследование Дж. Беккера, посвященное сопоставлению представлений о США в советской и постсоветской российской прессе [Becker 2002]. Если в советскую эпоху средства массовой информации стремились отмечать только негативные стороны американской жизни, то в постсоветский период Америка все чаще стала выступать как пример всеобщего благоденствия и ориентир для развития нашей страны. Впрочем, нередко наблюдаются и противоположные тенденции. Н. Робинсон исследует эволюции идеологического дискурса (с 1917 г. до 1991 г.) и рассматривает его роль в распаде СССР [Robinson 1995]. М. Дьюирст предпринял попытку сопоставить цензурные ограничения в дискурсе советских и российских СМИ 1991 и 2001 гг. [Dewhirst 2002], Дж. Терпин сопоставила содержание советских СМИ при Л. И. Брежневе и М. С. Горбачеве [Turpin 1995], а в монографии Дж. Меррея проанализирован медийный дискурс от эпохи Л. И. Брежнева до президентства Б. Н. Ельцина [Murray 1994].
45
Отдельного внимания заслуживает многоаспектная исследовательская программа Ричарда Андерсона, направленная на сопоставление тоталитарного советского и демократического российского дискурсов. Основываясь на идеях, высказанных Г. Лассвеллом, Р. Д. Андерсон предпринял попытку найти практическое обоснование положению о том, что процесс коммуникации служит индикатором, позволяющим определить, разделено ли общество на управляющих и управляемых или представляет собой единое гражданское общество, в котором избиратели поддерживают тех или иных претендентов на власть. Излагая дискурсивную теорию демократизации [Anderson 2001a], исследователь пишет о том, что истоки демократических преобразований в обществе следует искать в дискурсивных инновациях, а не в изменении социальных или экономических условий. По представлениям Р. Д. Андерсона, при смене авторитарного дискурса власти демократическим дискурсом в массовом сознании разрушается представление о кастовом единстве политиков и их «отделенности» от народа. Дискурс новой политической элиты элиминирует характерное для авторитарного дискурса наделение власти положительными признаками, сближается с «языком народа», но проявляет значительную вариативность, отражающую вариативность политических идей в демократическом обществе. Всякий текст (демократический или авторитарный) обладает информативным и «соотносительным» значением. Когда люди воспринимают тексты политической элиты, они не только узнают о том, что политики хотят им сообщить о мире, но и о том, как элита соотносит себя с народом (включает себя в социальную общность с населением или отдалятся от народа). Для подтверждения своей теории Р. Д. Андерсон обращается к сопоставительному анализу советско-российских политических метафор [Anderson 2001b; 2005]. Материалом для анализа послужили тексты политических выступлений членов Политбюро 1966-1985 гг. (авторитарный период), выступления членов Политбюро в год первых общенародных выборов (1989 г.) (переходный период) и тексты, принадлежащие известным политикам различной политической ориентации периода 1991-1993 гг. (демократический период). В результате исследователь обнаружил, что «метафоры недемократического типа посылают сигналы разделения общества на верха и низы, высокие чины и починенных, родителя и ребенка, дающего задание и получающего его» [Андерсон 2006: 17]. При смене авторитарного дискурса власти демократическим дискурсом в массовом сознании разрушается представление о кастовом единстве политиков и их «отделенности» от народа. Дискурс новой политической элиты элиминирует характерное для авторитарного дис46
курса наделение власти положительными признаками, сближается с «языком народа», но проявляет значительную вариативность, отражающую вариативность политических идей в демократическом обществе. Всякий текст (демократический или авторитарный) обладает информативным и «соотносительным» значением. Когда люди воспринимают тексты политической элиты, они не только узнают о том, что политики хотят им сообщить о мире, но и о том, как элита соотносит себя с народом (включает себя в социальную общность с населением или отдалятся от народа). Все это, по мнению ученого, дает основание считать, что метафоры сигнализируют о начале политических перемен и даже способствуют этим переменам [Anderson 2001b; 2005]. Схожие результаты Р. Андерсон получил на примере анализа других лексикограмматических явлений, показав, что демократизация в СССР и России характеризовалась сближением политической речи и разговорного языка. [Anderson 2005]. Заканчивая рассмотрение данной группы публикаций, можно сделать вывод о том, что сопоставление советского политического дискурса (на разных этапах его развития) с дискурсом постсоветской России позволяет отчетливее понять специфику каждого из рассматриваемых этапов развития отечественной политической коммуникации, а также выделить ее общие закономерности. 3. Зарубежные исследования российской политической коммуникации в ее сопоставлении с политической коммуникацией в других странах. Существенные свойства современной российской политической коммуникации становятся более заметными при их сопоставлении с особенностями политического языка в других государствах. Так, в книге П.Чилтона рассматриваются особенности понимания метафорического термина «общеевропейский дом» в различных странах и отмечается, что «общеевропейский дом» М.Горбачева существенно отличался от «общеевропейского дома» в интерпретации западноевропейских лидеров [Chilton 1996; см. также Chilton, Ilyin 1993]. В исследовании Е. Болотовой и Й. Цинкена [2001] сопоставляются образы Европы в российской и немецкой прессе, и вновь оказывается, что советский дом – это скорее коммунальная квартира в многоэтажке, а не особняк – собственность хозяина, которой он гордится и за которую он несет полную ответственность. Исследователи отмечают, что М.Горбачев исходил из презумпции вхождения Советского Союза в число полноправных «жильцов» общеевропейского дома, находящегося в совместной собственности проживающих. Однако некоторые западные политики воспринимали Советский Союз как «чужака», опасного соседа, живущего за «железным 47
занавесом», а не как полноправного жильца и совладельца. Немецкие исследователи Кристина Шеффнер и Сильвия Троммер сопоставили закономерности употребления метафоры «Наш дом – Европа» / «Европейский дом» в советском, британском и американском политическом дискурсе [Schäffner, Trommer 1990; Schäffner 1993], и вновь обнаружились существенные различия между советским и англоязычным дискурсом. В работах современных зарубежных специалистов особенно заметен возросший интерес к анализу советско-российского политического дискурса переходного периода в сравнении с политической коммуникацией других стран, в которых протекали схожие политические процессы [Клочко 2006; Downing 1996; Jones 2002; Political Discourse 1998]. Такие исследования показывают, что современная политическая коммуникация в России все меньше и меньше походит на советский «новояз»: в своих лучших образцах она следует общемировым тенденциям и вместе с тем сохраняет национальные особенности. В то же время нередко отмечаются и негативные тенденции: чрезмерная агональность, нехватка толерантности, подозрительность. К числу крупнейших зарубежных специалистов по лингвистической советологии относится профессор Цюрихского университета Даниэль Вайс [Weiss 1995, 1998, 1999, 2000, 2002; Вайс 2000, 2007, 2008а, 2008б и др.], который возглавляет исследовательскую группу по изучению советского и восточноевропейского политического дискурса. Д. Вайса отличает опора на объемный и разнообразный речевой материал, детальная многоаспектная аргументация, стремление к сопоставлению различных дискурсов («сталинского», «хрущевского» и «брежневского», польского, восточногерманского, «гитлеровского» и советского). Исследователь способен увидеть существенные различия в, казалось бы, похожих тенденциях. Например, в названных странах существовал своего рода культ молодости, чистоты и здоровья. Собственное здоровье как полюс, противоположный болезням и немощи политических врагов, демонстрировалось во время различных массовых спортивных мероприятий, которые были тогда неотъемлемой частью политических ритуалов и олицетворяли пышущую здоровьем сплоченность собственных рядов. Как отмечает исследователь, об этом культе здорового тела красноречиво свидетельствует изобразительное искусство тоталитарной эпохи. Физическая закалка молодого поколения считалась одной из наиболее важных задач государства. Значительное место в публикациях Д. Вайса занимает исследование отзоонимных метафор в советской прессе. Было установлено, что зооморфное представление образа врагов особенно характерно для сталин48
ского и хрущевского периодов, тогда как в дальнейшем роль вербальной и невербальной (плакаты, карикатуры и др.) зоосимволики заметно сократилась. Показательно, что в 30-50-х гг. прошлого века для характеристики “своих” применялись всего две метафоры из мира живой природы – орел и сокол: например, Сталин образно назвал Ленина «горным орлом», а летчики постоянно обозначались как «сталинские соколы». Для обозначения «чужих» в рассматриваемых политических текстах использовалось более двадцати зооморфных образов. В советской зоосемиотике отсутствуют медведь и лиса – главные персонажи национального фольклора, зато широко упоминаются чуждые ему насекомые и ползучие гады. Вместе с тем до известной степени советская пропаганда была “гуманнее” нацистской: на политических карикатурах в Германии врагов (евреев) изображали в виде крыс и прочих мерзких тварей, тогда как в СССР такие образы не использовались. Хрущевская оттепель ознаменовалась помимо прочего смягчением зоологических метафор: например, у сталинского прокурора Вышинского образ собаки был представлен во фразе «расстрелять как поганых псов», а у Хрущева – в выражении «моська, лающая на слона» (об армии ФРГ). Важное место в исследованиях Д. Вайса занимает сопоставительное изучение «новояза» в Польше, Германской Демократической Республике и Советском Союзе, а также сопоставление фашистского и коммунистического тоталитарных дискурсов. Показательно, что сопоставляя дискурсы сталинской и гитлеровской пропаганды, автор последовательно отмечает их однотипные черты («новояз», языковой экстремизм, аксиологическая поляризация, преобразование лексических значений, стандартность и повторяемость образов, метафоры войны, движения и будущего и др.). Например, с соответствии с принципом языкового экстремизма в национал-социалистической пропаганде использовались следующие устойчивые формулы: неповторимые в мировой истории успехи; неслыханное в истории великое время; историческая речь; доверие верующих; несгибаемое решение; непреклонная воля; брутальная решимость; беспощадная энергия; неповторимое славное прошлое и т. д. Весьма похожие по организации сочетания были широко распространены в советском дискурсе: небывалый успех; всемирноисторическая победа; титаническая деятельность КПСС; беспощадная борьба; беззаветная преданность; действенные шаги; твёрдое и последовательное проведение в жизнь; полное и безоговорочное присоединение; неуклонный прогресс; незыблемая основа; величайшее благо; глубочайшая благодарность; целиком и полностью и т. д. [Вайс 2007]. 49
С другой стороны, швейцарский исследователь постоянно выделяет существенные особенности сталинского и фашистского дискурса: для первого характерен интернационализм, а для второго – национализм; для первого коллективизм, а для второго индивидуализм; для первого обращенность к будущему, а для второго – культ прошлого. Фашисты умудрялись едва ли всех своих врагов представлять как евреев и им сочувствующих, тогда как образ врага в сталинском дискурсе был значительно разнообразнее. Для фашистского дискурса было характерно обращение к природе и «корням», а в советской пропаганде воспевалась индустриализация как победа человека над силами природы. Сталин всегда позиционировал себя как последователя ленинских идей, воплощающий в жизнь «заветы Ильича», тогда как Гитлер считал себя единственным создателем нацизма. В отличие от ряда других исследователей, Д. Вайс акцентирует не сходство, а существенные различия между советским и фашистским «новоязом» (Вайс 2007). В целом многообразие сопоставительных исследований, столь характерное для рассматриваемого этапа развития политической лингвистики, помогает лучше понять не только общие закономерности, но и отличительные признаки советского политического дискурса. 4. Зарубежные исследования советской политической коммуникации, созданные после распада Советского Союза. При таком подходе главным критерием становится время создания исследования, а не изучаемый период развития политической коммуникации. В конце прошлого века значительное количество исследований были посвящены вопросы о том, «как это случилось», почему прекратил существование Советский Союз? Эти проблемы детально анализируются в сборнике «Political Discourse in Transition in Europe 1989–1991» [1998], где рассматривается кризис советских институтов и связанного с ними политического дискурса, а также политическая лексика последнего этапа развития СССР. В частности, К. Ричардсон отмечает, что Михаил Горбачев был заинтересован в неопределенности термина «перестройка», что оставляло возможность его различных интерпретаций. Однако в дальнейшем обнаружилось, что даже этот туманный термин оказался недостаточно туманным: оказалось невозможным назвать «перестройкой» упразднение КПСС, применение вооруженных сил в Баку, Тбилиси и Вильнюсе, распад Советского Союза. Все это воспринималось уже не как перестройка, а как разрушение или разгром. Столь же неопределенным долгое время оставалось и понятие «гласность», которое не было синонимом «свободы слова». В связи с этим на Западе термины «перестройка» и «гласность» были признаны «непереводимыми» и обозначались, как «perestrojka» и «glasnost». А. Р. ДеЛюка 50
[DeLuca 1998] проследил, как смена риторики М. С. Горбачева влияла на внутриполитическую ситуацию в СССР и взаимоотношения Советского Союза с остальным миром. Автор последовательно демонстрирует, что новый политический и медийный дискурс, пропаганда политических символов перестройки, гласности и нового мышления меняли общественное мнение и привели не к реформированию, а к развалу системы. Исследованию дискурса перестройки посвящены и многие другие публикации [DeLuca 1998; Erol 1993; Gibbs 1999; Haudressy 1992; Malcolm 1991; Mossman 1991; Popp 1998; Rathmayr 1991, 1993; Russell, Carsten 1996; Schneider 1993; Walker 2003]. Современный интерес исследователей к периоду заката СССР понятен, но, как показывает обзор, сохраняет актуальность изучение и более ранних эпох. Новые исторические условия позволили иначе рассмотреть речевую коммуникацию в Советском Союзе, полнее охарактеризовать специфику тоталитарного языка в его разных проявлениях. Так, в серии работ профессора университета Флориды М. Горхема рассмотрен широкий круг языковых явлений периода Советской России [Gorham 1996a, 1996b, 1997, 2000a, 2003]. В исследовании Петра Червиньского [2008а, 2008б] детально рассмотрена семантика негативно-оценочных категорий при обозначении лиц в языке советской действительности. Маргарита Надель-Червиньска [2008] рассмотрела варианты песни В. Высоцкого «Райские яблоки» в общем контексте советского дискурса и показала, что только в тоталитарной модели мышления райская жизнь может восприниматься как некий аналог жизни лагерной, когда праведники напоминают заключенных, а апостол Петр – опытного охранника. Большая работа по исследованию советского политического дискурса проводится исследовательской группой под руководством профессора Цюрихского университета Даниэля Вайса (Н. Друбек-Мейер, М. Гигер, Р. Куммер, Э. Маедер, С. Курт, У. Швендиманн, Л. Штутц, Б. Юнген). В сферу интереса исследовательской группы входит анализ коммуникативных политических практик в СССР всех периодов. Отдельная интересная тема – язык советских иммигрантов за рубежом. Подобные наблюдения способны показать, как функционирует русский язык в среде его носителей, оторванных от контекста советской политической жизни. Среди таких публикаций выделяется монография Дэвида Эндрюса, проанализировавшего язык советских иммигрантов в США [Andrews 1999], и исследование Клауса Штайнке [Steinke 2000], проведшего подобные изыскания на примере ФРГ.
51
В круг интересов современных западных специалистов входит не только политический дискурс в СССР, но и средства манипуляции общественным сознанием при формировании образа СССР в политическом дискурсе других стран. Так, Р. Айви продемонстрировал, что в период холодной войны в США регулярно использовался эффект размывания границы между буквальными и метафорическими выражениями. Как пишет исследователь, в американском политическом дискурсе сложилась такая ситуация, при которой «мы перестаем говорить об одной сущности в понятиях другой сущности и начинаем воспринимать различные понятия (например, «дикарь» и «советский человек») как одно целое… Мы руководствуемся фигуральными выражениями, но действуем так, как будто они буквальные, не понимая, что две различные смысловые сферы сплавились в единое целое» [Ivie 1997: 72]. Подобное исследование провел и Дж. Беккер, но предметом его анализа стал образ США в советской и российской прессе [Becker 2002]. Интересны наблюдения известного швейцарского советолога Патрика Серио над советской метафорой языка как «тела нации» и ее связью с серией метафор родства столь характерных для эпохи Брежнева [Sériot 1992]. Как отмечает П. Серио, метафора семейной связи позволяла формировать непротиворечивое представление об обществе без акцентирования национальных различий. Метафоры позволяли примирить представление о русском языке как родном для всех народов СССР (для этого было введено понятие второй родной язык) и знание о существовании других гетерогенных языков. Эта метафора для языка органично вписывалась в общую систему метафорических понятий эпохи Л.И. Брежнева (старший брат, братские народы, братские республики, братские языки). Патрик Серио метафорически описывает советский официальный язык, «как карту, не соответствующую никакой реальной территории (ложь), так и несколько карт для одной и той же территории (двойственный язык)» [Серио 1993: 85]. Вместе с тем исследователь отрицает ту слишком крайнюю точку зрения, согласно которой в СССР сосуществовали два независимых языка: обыденный и советский официальный. Следует, однако, подчеркнуть, что в нашем понимании необходимо терминологически различать, с одной стороны, изучение Советского Союза (советология), а с другой – изучение постсоветских государств (постсоветология). Иначе говоря, представляется, что при определении границ советологии изучаемый дискурс (в даном случае советский) важнее, чем время создания исследования (а данном случае постсоветская эпоха). Каждый из этих этапов развития отечественной политиче52
ской коммуникации представляет значительный интерес для политической лингвистики. 5. Зарубежные исследования политической коммуникации в постсоветских государствах. Сама внутренняя форма слова «постсоветология» предполагает включение в сферу интересов специалистов особенностей коммуникации в различных постсоветских государствах. С этой точки зрения значительный интерес представляют публикации по речевой коммуникации в прибалтийских странах, Украине или Белоруссии. Особый интерес привлекает перманентный политический кризис в Украине [Baysha, Hallahan 2004] и проблема свободы слова в Белоруссии. Легко заметить, что политическая коммуникация в постсоветских государствах обнаруживает множество общих закономерностей: так, рассмотренные А.В.Завражиной [2008] средства речевой агрессии в русскоязычном политическом дискурсе Украины едва ли не идентичны тем, что используются в современной российской политической коммуникации. Вместе с тем имеет право на существование и более узкое определение постсоветологии, которая нередко понимается как исследования, посвященные только постсоветской России. Такой подход связан с тем, что именно Россия воспринимается как наследник и правопреемник Советского Союза, а также с акцентированием различий между постсоветскими государствами, политические лидеры которых часто подчеркивают свое полное неприятие советской эпохи и стремление к абсолютному обновлению. С другой стороны, внимательное исследование выявляет множество однотипных признаков в постсоветской политической коммуникации, что, разумеется, не означает игнорирования национальной специфики. В целом изучение лингвистической постсоветологии позволяет, с одной стороны, лучше понять общие закономерности и специфические свойства политической коммуникации в отдельных постсоветских государствах, а с другой – точнее разграничить особенности советской и постсоветской политической коммуникации. Приходится с сожалением отмечать, что при исследовании постсоветской коммуникации многие зарубежные авторы не смогли уйти от стереотипов, сложившихся во времена холодной войны. Некоторые западные специалисты исходят из однополярной модели политической коммуникации и предполагают, что политический дискурс в свободной России должен в полной мере соответствовать западной модели. Такой подход едва ли можно считать продуктивным. Заканчивая обзор разновидностей «постсоветологических» публикаций, необходимо отметить, что эти исследования вносят значитель53
ный вклад в дело формирования образа современной России в зарубежном политическом дискурсе. Эти исследования в значительной степени определяют политику США и других западных стран по отношению к нашему государству. Созданные в советскую эпоху стереотипы до сих пор в той или иной степени сказываются на том, как воспринимается Россия в сознании западной общественности и политических лидеров западных стран. Поэтому рассмотренные в настоящей статье исследования должны в полной мере учитываться российскими специалистами, работающими в сфере политической лингвистики, связей с общественностью и смежных сфер науки и практики. Постсоветология – это по существу название научного направления, которое рассматривает современную Россию с точки зрения ее взаимосвязей с Советским Союзом. Можно предположить, наука, посвященная исследованию политической коммуникации в России эпохи подлинной свободы и демократии, будет уже совсем иной и поэтому получит новое название.
1.6. Лингвистическая парасоветология В предшествующих разделах были рассмотрены становление и эволюция лингвистической советологии и постсоветологии. В процессе работы над этими разделами было обнаружено, что многие исследования не могут быть однозначно отнесены к сфере лингвистической советологии либо столь же однозначно признаны не имеющими отношения к указному научному направлению. Это вполне закономерно, поскольку давно замечено, что многие важные научные результаты можно получить именно в процессе междисциплинарных исследований. Кроме того, в науке всегда существуют «зоны диффузности», изучение которых может оказаться полезным для различных научных направлений. В настоящем разделе рассматриваются исследования, которые не в полной мере соответствуют представленному определению лингвистической советологии, однако посвящены смежным проблемам или относятся к другим периодам развития России. Некоторые из этих работ созданы авторами, которые не в полной мере воспринимаются как зарубежные или же имеют преимущественно нелингвистический характер, но включают фрагменты, которые способны заинтересовать филологов. Для обобщающего обозначения указанных исследований мы
54
решили использовать в качестве рабочего термин «лингвистическая парасоветология». Изучение публикаций по лингвистической парасоветологии позволит лучше понять дискурс лингвистической советологии, политические и экономические условия, в которых она существовала, научную парадигму, в рамках которой она развивалась, а следовательно, представляет несомненный интерес для российских и зарубежных специалистов по советской политической коммуникации. Следует подчеркнуть, что к задачам настоящей статьи относится определение оснований для выделения парасоветологических исследований и критериев их классификации, но мы не стремились перечислить все или хотя бы наиболее известные и широко признанные публикации рассматриваемой проблематики. В наши задачи не входила также оценка качества или объективности этих исследований, а также выявление зависимости от политических и иных условий создания или публикации. Отметим только, что лишь немногие зарубежные специалисты были искренними сторонниками советской идеологии, но едва ли все они с искренней симпатией относились к России, русскому языку и российской культуре. Первая группа рассматриваемых публикаций объединяется по «географическому» признаку: все они посвящены политической коммуникации ВНЕ ПРЕДЕЛОВ Советского Союза (или преимущественно вне территории Советского Союза), но в то же время соответствующие тексты в той или иной мере близки к тем текстам, которые создавались в Советском Союзе. Лингвистическая парасоветология объединяет по меньшей мере следующие группы таких публикаций: – исследования, посвященные лингвополитическому дискурсу стран-сателлитов СССР (например, характеристика «новояза» в Польше, Чехии или Румынии); – исследования, посвященные коммунистическому дискурсу в демократических странах с рыночной экономикой (например, коммунистическая пропаганда в США, Великобритании или Франции); – исследования (часто сопоставительные), посвященные тоталитарному дискурсу и ориентированные на обнаружение общих и особенных свойств в политической коммуникации коммунистических и других диктаторских режимов в различных регионах мира (Европа, Латинская Америка, Азия и Африка). Ко второй группе публикаций по лингвистической парасоветологии следует, видимо, отнести исследования, которые посвящены советскому лингвополитическому дискурсу, но не в полной мере восприни-
55
маются как ЗАРУБЕЖНЫЕ или ЗАПАДНЫЕ. Это такие исследования, которые: – подготовлены после распада СССР не в России, а в других постсоветских государствах; такие публикации едва ли могут интерпретироваться как «внешние», как «взгляд со стороны», поскольку они написаны бывшими нашими соотечественниками; – созданы в странах, выступавших как политические союзники СССР и отличавшихся соответствующей организацией политического дискурса (Болгария, Польша, Венгрия и др.). Выделение последней подгруппы может вызвать возражения, однако следует учитывать, что лингвистов из указанных стран в советское время не называли советологами, поскольку это обозначение использовалось только по отношению к «буржуазным наймитам и клеветникам». К третьей группе парасоветологических, видимо, следует отнести исследования, не советского, а досоветского и постсоветского лингвополитического дискурса. Среди публикаций, относящихся к постсоветскому дискурсу, целесообразно разграничить две подгруппы: – исследования, посвященные лингвополитическому дискурсу современной России (постсоветология). – исследования, посвященные не лингвополитическому дискурсу России (как правопреемника СССР), а политической коммуникации в других постсоветских государствах. Включение последней подгруппы в состав парасоветологических исследований может вызвать возражение, но следует учитывать, что политическая коммуникация во многих постсоветских странах все еще сохраняет многие свойства, характерные для советского периода. К четвертой группе рассматриваемых публикаций мы отнесли такие, которые не относятся к числу собственно ЛИНГВИСТИЧЕСКИХ, но включают материалы, которые могут быть интересны филологам и учитываться филологами в своих профессиональных изысканиях. В нашем обзоре не рассматриваются публикации, которые посвящены общим проблемам развития и функционирования русского языка в советский период, хотя вполне закономерно, что процессы в художественной, официально-деловой или разговорной речи оказывают определенное воздействие и на политическую коммуникацию в ее медийном и институциональном вариантах. Рассмотрим специфику выделенных направлений парасоветологии и наиболее показательные публикации соответствующих авторов. В первом из указанных направлений отчетливо выделяются следующие подгруппы. 56
1.1. Исследования, посвященные политической коммуникации в «странах народной демократии», то есть государствах, идеологических близких к Советскому Союзу. В таких публикациях нередко выявляются общие закономерности политической коммуникации в условиях коммунистической диктатуры. Например, анализ публикаций И. Борковского [Borkowski 2003], Е. Бральчика [Bralczyk 1999, 2001, 2003], А. Вежбицкой [Вежбицка 1993], Д. Галасиньского и А. Яворского [Galasiński, Jaworski 1997], М. Гловиньского [Głowiński 1990, 1991, 1996], А. Зволиньского [Zwoliński 2003], И. Карпиньского [Karpiński 1989] и А. Северской-Хмай [Siewierska-Chmaj 2006], посвященных польскому «новоязу» и языковому сопротивлению, показывает, что многие выявленные закономерности присущи не только советской, но и польской политической коммуникации. Вместе с тем за многочисленными сходствами исследователи находили и специфические отличия между советским «новоязом» и официальными дискурсами других коммунистических стран (см., например, исследование Й. Бральчика, посвященное анализу политической пропаганды в ПНР [Bralczyk 2001]). Анна Вежбицка исследует номинации, используемые в социалистической Польше для обозначения органов политической контрразведки, и показывает, что народная ненависть и одновременно презрение к карательным структурам находит отражение на лексикосемантическом уровне. В связи с этим вводится понятие «языковое сопротивление» [Вежбицка 1993], которое впоследствии было применено при изучении диссидентского дискурса в различных странах ([см. также Dabert 1995; Dytman 1999]). Французский исследователь Ж.-Ж. Куртин пишет о дискурсе «государственных языков», «процеживающих воспоминания об исторических событиях и наполняющих коллективную память определенными высказываниями, которым они обеспечивают повторяемость, при том что другие высказывания обрекаются ими на уничтожение или забвения» [Куртин 2002: 96]. В качестве яркого примера такого «процеживания» приводится рассказ о двух вариантах одной и той же фотографии лидера чехословацких коммунистов Клемента Готвальда, который с балкона произносит знаменитую речь, открывающую историю социалистической Чехословакии. На Готвальде меховая шапка, а рядом с ним стоит с непокрытой головой другой коммунистический лидер – Клементис. Журналисты трогательно описывали, что было холодно и именно Клементис отдал Готвальду свою шапку, чтобы уберечь руководителя от простуды. Через четыре года Клементис был обвинен в измене и повешен. Вскоре появился отретушированный вариант фото57
графии: оказывается, что Клементиса не было на том балконе и не так уж важно, откуда у Готвальда взялась шапка. Хорошо известно, что примеры выборочной памяти и намеренного беспамятства демонстрирует политическая коммуникация любого тоталитарного государства: особенно яркие примеры приводят В. Клемперер, Д. Вайс, А. Вежбицка, М. Гловиньский, М.В. Горбаневский и Н.А. Купина. В странах социалистического лагеря власти следовали образцам советской агитации, в капиталистических странах преобладали тенденциозно критические работы. В этом отношении примечателен пример Китая. В периоды относительно благополучных политических отношений с Советским Союзом в Китае следовали образцам советской политической риторики, но в ситуации кризиса оценки менялись на диаметрально противоположные: риторические эталоны советских лидеров становились объектом беспощадной критики. Типичным примером может служить вышедшая в Пекине книга Вэя Чи с характерным названием «Советский Союз при новых царях» [Chi 1978]. Активно цитируя труды В.И. Ленина, автор разоблачает «предательство» идеалов коммунизма «хрущевско-брежневской кликой» и ее «фашистской партией». В.Чи обращает особое внимание на советский политический язык, с помощью которого «империалистические» цели прикрываются словами об ограниченной независимости, международном разделении труда, международной диктатуре, а военная «агрессия» СССР маскируется высказываниями о мире, разоружении, разрядке, помощи друга или естественного союзника. Стремление к этнической самобытности называлось национальным высокомерием, что не полагалось верным сынам великой России и т.п. Примечательно, что, несмотря на очевидную тенденциозность, в подобных демаршах появлялись элементы критики советского новояза, обычно недопустимой в дискурсах социалистических стран. 1.2. Исследования, посвященные коммунистическому дискурсу в демократических странах с рыночной экономикой. Специальные наблюдения свидетельствуют о существенных различиях коммунистической пропаганды при ее использовании, с одной стороны, в тоталитарных государствах, а с другой – в странах, где возможны политические дискуссии между различными партиями, где коммунисты находятся в оппозиции. На коммунистическую пропаганду обратили пристальное внимание уже после Первой мировой войны. Немецкие генералы отказывались признавать свое поражение, объясняя это тем, что Германия проиграла войну не на полях сражений, а в результате разрушения гражданского единства внутри страны. Именно недовольные властями гра58
ждане, «одурманенные» вражеской и коммунистической пропагандой, стали теми «предательскими элементами», которые нанесли «удар ножом в спину бравого немецкого солдата». Такие аргументы выглядели убедительно, особенно на фоне победы большевиков в России в 1917 г. (мало кто сомневался, что пропаганда сыграла важнейшую роль в ряду беспрецедентных социально-политических трансформаций российского общества). Потребность в изучении пропаганды стала еще более актуальной после того, как режимы Б. Муссолини и А. Гитлера получили массовую поддержку в Италии и Германии. Едва ли не первым крупным лингвополитическим исследованием методики, стилистики и прагматики коммунистической пропаганды в США стала знаменитая монографии Гарольда Лассвелла и Дороти Блюменсток «World Revolutionary Propaganda: A Chicago Study» [Lasswell, Blumenstock 1939; см. также: Лассвелл, Блюменсток 2007], посвященная комплексному исследованию коммунистической пропаганды в Чикаго периода Великой депрессии, которая весьма способствовала распространению радикальной идеологии. В этой ситуации исследование коммунистической пропаганды – тема для жителей США весьма актуальная, о чем можно судить по основным вопросам, которые Г. Лассвелл и Д. Блюменсток формулируют в начале своей книги: Завоюет ли коммунизм Америку? Находимся ли мы на стадии перехода от «индивидуалистской Америки» к «советизированной Америке»? Для ответа на эти вопросы авторы ставят перед собой задачу определить относительную силу факторов, определяющих распространение и ограничение коммунистических идей в США. Поставленные задачи потребовали детального и многоаспектного рассмотрения факторов, способствующих успехам агитаторов. На основе теории семиотики пропаганда рассматривается авторами как манипуляция символами, в ходе которой символы политической элиты должны быть заменены символами контр-элиты, с вытекающей отсюда переоценкой действительности. Это исследование в дальнейшем стало своего рода образцом, который был использован при изучении коммунистического движения в различных экономически развитых странах. Совершенно иной подход наблюдается во французской школе анализа дискурса [Куртин 2002; Серио 1999 и др.], участники которой активно занимались изучением политической коммуникации, в том числе и коммуникативной практики французских коммунистов. Как пишет П. Серио, французская школа анализа дискурса рождалась «под знаком стыковки, как это тогда называлось, трех «китов»: Лингвистики, Исторического материализма и Психоанализа [Серио 2002: 33]; три имени стали знаменем этого подхода – Маркс, Фрейд и Соссюр Ж. Ж. Куртин 59
делает вывод о том, что «коммунистический дискурс является продуктом реальной истории, но одновременно он является и продуктом фиктивной истории: «эффекты памяти создают иллюзию застывшей истории, истории неподвижного времени, которое стоит на месте; происходит замораживание исторического времени, в котором формируется дискурсность» [Куртин 2002 : 102]. Рассмотренные публикации свидетельствуют, что обнаруживаются общие черты коммунистического дискурса при его функционировании, с одной стороны, в странах, где коммунисты находятся у власти, а с другой – в странах, где коммунисты работают как оппозиция. Однако наиболее ярко свойства коммунистического дискурса проявляются в том случае, когда коммунисты оказываются во главе государства. Кстати, эта закономерность проявляется и в современной России, где коммунисты особенно решительно выступают за соблюдение демократических прав и свобод. 1.3. Сопоставительные исследования тоталитарного дискурса. К этой группе исследований относятся изыскания, ориентированные на обнаружение общих и особенных свойств в политической коммуникации диктаторских режимов в различных регионах мира (фашистская Германия, маоистский Китай, Кампучия времен «красных кхмеров», Куба по руководством Кастро, Румыния при Чаушеску, Ливия при Кадаффи и др.). Подобные исследования [Вайс 2007; Arendt 1973; Ilie 1998; 2005; Ji 2004; Schoenhals 1992; 1994; Schoenhals, Guo 2007; Weiss 1998; Xing 2004; Young 1991 и др.] внесли важный вклад в исследование общих закономерностей политической коммуникации, характерной для тоталитарных режимов. Первой в этом отношении, несомненно, была книга Виктора Клемперера «Язык Третьего рейха. Записная книжка филолога» [Клемперер 1998], которая была впервые опубликована в 1946 году и содержала не только материалы по языку фашизма, но и некоторые сопоставления советского и фашистского языка. По существу сходные проблемы рассматриваются в публицистических и художественных произведениях Джорджа Оруэлла, где дается развернутая характеристика не только потенциального английского «новояза» («newspeak»), но и коммуникативных приемов, характерных для британских социалистов и коммунистов в 30-е – 40-е годы прошлого века [Оруэлл 2006]. На следующих этапах развития политической лингвистики специалисты все снова и снова стремятся к сопоставлению коммунистического и фашистского дискурса. Крупной работой в этой сфере стала монография Джорджа Янга «Totalitarian language: Orwell's Newspeak and its Nazi and Communist Antecedents» («Тоталитарный язык: новояз 60
Оруэлла и его нацистские и коммунистические предшественники») [1991]. Как отмечает исследователь, правительства, ищущие тотального контроля над обществом, обращают пристальное внимание на язык, потому что полагают, что смена понятий и определений приведет к изменению способа мышления и действия. Вместе с тем даже в условиях тотального промывания мозгов многие люди не принимают альтернативный дискурс власти независимо от того, находятся они на свободе, в фашистском концентрационном лагере или в советском ГУЛАГЕ, описанном А.И.Солженицыным. Дж. Янг не видит принципиальных различий между фашистским и коммунистическим дискурсами, акцентирцуя внимания на схожести методов языковой манипуляции сознанием в обеих странах. Несколько иную позицию занимает Даниэль Вайс, подготовивший исследование «Сталинистский и национал-социалистический дискурсы пропаганды: сравнение в первом приближении» [Вайс 2007]. В отличие от многих других специалистов Д. Вайс обращает преимущественное внимание на различия двух тоталитарных дискурсов. Сопоставление тоталитарного и демократического дискурсов показывает, что одним из наиболее ярких признаков первого могут служить существенные различия в средствах политической коммуникации, которые используются правящей партией и оппозицией. Свободный от критики, официальный политический язык в тоталитарном государстве все более приобретает черты «новояза». Соответственно протест против него в значительной степени проявляется в языковой сфере: возникает «языковое сопротивление», специфическая лексика и фразеология, своего рода диссидентские жаргоны, политический протест нередко проявляется в форме насмешки над коммуникативной практикой правящей партии. Объединяющим признаком следующей группы зарубежных исследований служит тот факт, что их авторы испытали на себе то или иное влияние советского политического дискурса и российской лингвистики. В советскую эпоху эти специалисты не воспринимались (и в большинстве своем до настоящего времени не воспринимаются) как «западные советологи». Здесь можно выделить следующие подгруппы. 2.1. Исследования, которые посвящены советскому лингвополитическому дискурсу, но были созданы не в России, а в других экс-советских государствах. Такие публикации юридически считаются зарубежными, они полностью свободны от советской и постсоветской цензуры. Однако последнее вовсе не означает полной свободы от политического давления и тем более полного идеологического нейтралитета. В целом ряде случаев такие публикации полны ненавистью не 61
только к советской идеологии, но и ко всему русскому. Нередко бывшие «советские филологи» удивительно быстро становятся активистами антироссийских политических движений, черпая факты для своих разоблачений именно в советских политических текстах. Вместе с тем лучшие специалисты стремятся к максимальной объективности. Важным преимуществом подобных авторов (по сравнению с западными исследователями) служит то, что они «изнутри» знакомы с советской политической коммуникацией, а поэтому лучше понимают ее скрытые механизмы и реальную степень эффективности. Многие специалисты по политической коммуникации из постсоветских государств испытали в своем научном развитии значительное воздействие советской лингвистической науки (учились России, защищали диссертации в российских вузах и др.). Среди лучших публикаций подобного рода следует назвать монографию литовского лингвиста Элеоноры Лассан «Дискурс власти и инакомыслия в СССР: когнитивно-риторический анализ» [Лассан 1995], в которой детально рассматриваются различия в политической коммуникации между представителями коммунистической элиты и инакомыслящими. Значительный интерес представляют также работы А. Д. Дуличенко, Н. Н. Клочко, С. Н. Муране, Б. Ю. Нормана, И. Ф. Ухвановой-Шмыговой и других специалистов из бывших советских республик. 2.2. Исследования по проблемам советской политической коммуникации, подготовленные специалистами из государств, которые были политическими союзниками СССР. Когда советские идеологические лидеры говорили об ущербности западной советологии, то они вовсе не имели в виду языковедов из идеологически близких государств, многие из которых учились в Советском Союзе, хорошо знали советскую действительность и не позволяли себе некорректных высказываний. До середины 80-х гг. прошлого века публикации болгарских, чешских, словацких русистов по многим признакам были ближе к публикациям советских филологов, чем к исследованиям западных советологов. Многие из этих ученых до сих пор изучают советский политический язык, нередко обнаруживая тонкие закономерности, которые способен увидеть только специалист, хорошо знакомый с соответствующими материалами. В качестве одного из примеров можно назвать статью Петра Червиньского, где рассматриваются оценочные характеристики при обозначении лиц в позднесоветском языке [Червиньски 2007]. Серию работ о языке советского тоталитаризма провел венгерский исследователь Сергей Тот. Лингвист рассмотрел лексико62
грамматические особенности советского новояза, акцентируя внимание на анализе сокращений и аббревиатур [Тот 1998; Tóth 1991a, 1991b, 1994, 2000]. Его хорватский коллега Н. Петкович провел исследование эволюции языка советской пропаганды, проанализировав статьи из газеты «Правда» за 1921-1938 гг. [Petkovič 2000]. Вместе с тем во многих подобных публикациях проблемы идеологического воздействия на развитие русского языка и особенности политической коммуникации в советском обществе рассматриваются с достаточно критических позиций. Примером может служить монография И. Коженевской-Берчиньской о «советизации» русского языка [Korzeniewska-Berczyńska 1991]. Во многих публикациях представлено сопоставление политической коммуникации в России и других посттоталитарных государствах. Так, в исследовании А. Зых и О. Малысы рассмотрены способы дискредитации противников в официальных выступлениях политиков и отмечается, что в современной Польше принципы взаимного уважения и толерантности нарушаются еще чаще, чем в постсоветской России [Зых, Малыса 2006]. Интересные данные о параллелизме театральной метафоры в российском и болгарском политическом дискурсе начала XXI века представлены в статье Е. Стояновой. Вместе с тем автор отмечает, что в российской прессе более распространены метафорические образы, связанные с цирком, а в болгарской – метафоры, относящиеся к фрейму-источнику «кукольный театр» [Стоянова 2006]. Сопоставление развития советской политической коммуникации в России с аналогичными процессами в других посттоталитарных странах способствует более широкому рассмотрению проблемы, позволяет выявлять общие и особенные признаки в параллельных процессах развития политических дискурсов. Вместе с тем специалисты из Восточной Европы иногда способны более точно, чем их западные коллеги, фиксировать неочевидные процессы и следы уходящего коммунистического дискурса. Отметим также, что к числу специалистов, испытавших значительное влияние советского политического дискурса, можно было бы отнести и большинство эмигрантов, ставших со временем известными на Западе специалистами по советской политической коммуникации (И. Земцов, С. Карцевский, Л. Ржевский, А. и Т. Фесенко и др.). Однако эти публикации традиционно рассматриваются в общем массиве советологических исследований, что вполне закономерно, если учесть их остро критическую направленность, разоблачительный пафос и подчеркнутую противопоставленность исследованиям, созданным в Советском Союзе. 63
3. Исследования досоветской и постсоветской политической коммуникации. Исследования, посвященные закономерностям политической коммуникации в постсоветской России, были проанализированы выше в рамках характеристики лингвистической постсоветологии. Значительный интерес представляют и зарубежные исследования, посвященные досоветскому этапу развития российской политической коммуникации. Чаще всего это только отдельные разделы или даже частные замечания в общих обзорах и учебниках: см. в частности, вводный раздел в учебнике Л. Рязановой-Кларк и Т. Вэйда [RyazanovaClarke, Wade 1999]. Среди монографических исследований можно назвать, в частности, диссертацию украинского специалиста Л.Л. Бантышевой «Структурно-системный анализ общественнополитической лексики русского языка конца ХIХ – начала ХХ века» [Бантышева 2007]. Видимо, уже совершенно выходят за рамки советологии исследования, посвященные политическому дискурсу постсоветских государств (в том числе русскоязычному), например, написанная по материалам латвийской прессы статья И. Милевич по проблемам этикетности речевого поведения политика [Милевич 2007], диссертация А.В. Завражиной [2008] или публикации О.И. Андрейченко, Ф.С. Бацевича, В.В. Демецкой, Л.Ф. Компанцевой, Л.А. Кудрявцевой, И. Литовченко, К.С. Серажим, Л.А. Ствицкой, Г. М. Яворской, посвященные современному политическому дискурсу Украины и охарактеризованные в обзоре Л.Е. Бессоновой [2007]. Вместе с тем нетрудно заметить, что политическая коммуникация в постсоветских государствах обнаруживает множество общих закономерностей: так, рассмотренные А. В. Завражиной средства речевой агрессии в русскоязычном политическом дискурсе Украины, едва ли не идентичны тем, что используются в современной российской политической коммуникации. В рамках четвертой группы рассматриваются публикации, которые лишь косвенно связаны с лингвистикой, но включают материалы, которые могут быть в той или иной степени интересны специалистам по политической коммуникации. Это работы, посвященные советской журналистике, литературе, культуре, социальным и политическим проблемам Советского Союза. Возможно, сюда же следует отнести и не претендующие на строгую научность статьи и книги зарубежных журналистов и политиков, посвященные (полностью или частично) проблемам политической коммуникации в Советском Союзе. Представляется, что каждая из рассмотренных групп парасоветологических исследований важна не только сама по себе, но и как неко64
торый фон, способствующий более полному пониманию традиционной советологии и советского политического дискурса. Заканчивая обзор «парасоветологических» публикаций, необходимо отметить, что эти исследования (вместе с «классической» лингвистической советологией и – в меньшей степени – с российской политической лингвистикой) внесли важный вклад в дело формирования образа Советского Союза (и всего мирового коммунистического движения) в сознании зарубежной общественности. Названные исследования в значительной степени определяли политику США и других западных стран по отношению к странам социалистического лагеря. Созданные в советскую эпоху стереотипы до сих пор в той или иной степени сказываются на том, как воспринимается современная Россия в сознании западной общественности и зарубежных политических лидеров.
Заключение В последние годы советологические, постсоветологические и парасоветологические публикации привлекают все большее внимание отечественных специалистов по лингвистике, межкультурной коммуникации, истории, журналистике, политологии и социологии. При всем разнообразии политических взглядов соответствующих западных авторов, при всех различиях в используемых методах и приемах, а также в поставленных задачах и полученных результатах эти публикации отражают (хотя, разумеется, не всегда полно, объективно и беспристрастно) важные закономерности развития советской политической коммуникации и эволюцию западных взглядов на советский политический дискурс. Рассмотренный в настоящей монографии материал позволяет сделать следующие обобщения. 1. В истории лингвистической советологии целесообразно раличать следующие этапы: – этап становления лингвистической советологии (1918 – 1945 гг.); – этап развития лингвистической советологии в годы холодной войны (1946 – 1964 гг.); – этап эволюции лингвистической советологии в период разрядки (1965 – 1984 гг.); – заключительный этап существования лингвистической советологии в период демонтажа социалистической системы и перехода к рыночной экономике (после 1984 г.).
65
Основанием для выделения названных этапов служит не только общая периодизация истории Советского Союза в ее взаимосвязи с историей отношений СССР и внешнего (преимущественно враждебного) мира, но закономерности развития самой лингвистической советологии в ее взаимосвязи с общей советологией. Названные этапы развития советологии отличаются по используемым методам научного исследования, по приоритетным аспектам рассмотрения политической коммуникации, по характеру взаимодействия американской и западноевропейской лингвистической советологии, по интенциям авторов, стремившихся в меру своего понимания соответствовать запросам общества и государства. Отдельную группу составляют постсоветологические исследования, направленные на изучение политической коммуникации в период после распада Советского Союза, на описание процессов преобразования советского политического дискурса в постсоветский политический дискурс. С советологическими и постсоветологическими исследованиями тесно связана парасоветология – научное направление, ориентированное на изучение общих закономерностей коммунистического и тоталитарного дискурса, а также закономерностей их исторических преобразований в различных регионах мира. 2. Важно дифференцировать этапы эволюции советологии (а также постсоветологии и парасоветологии) и периоды развития советской политической коммуникации, к которым обращено то или иноеисследование. В центре внимания значительной части советологических исследований было «недавнее прошлое», коммуникативную ситуацию и ее описание разделял очень небольшой промежуток времени. Например, Джон Рид в 1918 году опубликовал книгу о русской революции 1917 года [Рид 1987], а Андре Мазон опубликовал свое исследование о русском языке периода революции в 1920 году [Мазон 2007]. Значительно реже авторы обращаются к относительно отдаленным этапам развития советской политической коммуникации (так, созданное в конце ХХ века исследование Даниэля Вайса [Вайс 2007] посвящено сопоставлению нацистского и сталинистского дискурса, то есть коммуникативной ситуации полувековой давности). Однако чаще всего исследования советологов давали характеристику «расширенного настоящего», то есть анализировали существующие в данный исторический момент условия политической коммуникации. Например, языковой дискурсе перестройки максимально активно изучался именно в годы, когда страной руководил М.С.Горбачев [Benn 66
1987, 1989; Downing 1988; Goban-Klas 1989; McNair 1989; Niqueux 1990; Urban 1988; Woodruff 1989]. Такое распределение интересов исследователей вполне закономерно: советология в ХХ веке была не столько академической наукой, сколько своего рода теоретическим ориентиром для зарубежных политических активистов и журналистов. Соотетственно советологи стремились писать о том, что особенно интересно их читателям в данный исторический момент. При “хронологической” (ориентированной на исследуемый исторический период развития русского политического языка) классификации противопоставляются публикации, посвященные досоветскому, советскому и постсоветскому периодам развития русского политического языка. При рассмотрении политического языка новейшего времени специалисты приходят к выводу, что в прошлом осталась жесткая регламентация, которая определяла строгое следование всевозможным нормам (языковым, речевым, жанровым, этическим, композиционным и иным) и ограничивала проявления индивидуальности. Эта регламентация в каких-то случаях играла положительную роль (например, не допускала использования грубо-просторечной и жаргонной лексики, ограничивала поток необязательных заимствований), но именно она и определяла те качества “советского” языка, которые в одних случаях вызывают его критику, а в других – некоторую ностальгию. 3. Советская политическая коммуникация рассматривается в исследованиях американских и западноевропейских советологов в различных аспектах. Многие исследователи стремились дать общую характеристику советской (и – шире – тоталитарной) политической коммуникации, выделить общие категории политической лингвистики, сформулировать теоретические основы этой науки, охарактеризовать ее понятийный аппарат и терминологию (Дж. Андерсон, Д. Вайс, Т. Вейд, Дж. Данн, А. Инкелес, П. Серио, М. Фабрис и др.). Особенно часто внимание исследователей привлекают лексика и фразеология советского языка, поскольку изменения в лексике, фразеологии и лексической стилистике наиболее заметны. Каждый новый поворот в историческом развитии государства приводит к языковой “перестройке”, создает свой лексико-фразеологический тезаурус, включающий также концептуальные метафоры и символы (Р. Андерсон, И. Земцов, А. Мазон, Н. Лейтес, С. Карцевский и др.). В рамках грамматических исследований чаще всего отмечается обилие сложносокращенных слов и аббревиатур (А. Бэклунд, А.Мазон, 67
Э. Мэндра, Дж. Патрик, С.Карцевский и др.); значительный интерес представляет анализ номинализаций (П.Серио). Значительная часть исследований посвящена сопоставлению или автономному исследованию «дискурса власти» и «дискурса сопротивления». Специалисты выяснили, что на смену диглоссии, характерной для советского общества, в котором отчетливо разграничивались тоталитарный язык и языковое сопротивление, пришла «стилистическая полифония», в которой отчетливо противопоставлены три варианта: язык власти, язык демократической оппозиции и язык прокоммунистической оппозиции (А. Вежбицка, П. Серио, Т. Вейд, Дж. Данн, В. Заславский, А. Инкелас, Б. Корми, Н. Лейтес, Дж. Стоун, М. Фабрис и др.). Большое количество публикаций посвящено изучению специфики отдельных жанров политического языка – ораторская практика политических лидеров, медийный вариант политического языка, партийные и государственные документы, листовки и лозунги. В постсоветологические исследованиях отмечается постоянное расширение и обновление жанрового и стилистического арсенала политической коммуникации (Р. Андерсон, Д. Вайс, Дж. Данн, П. Серио, В. Заславский, И. Земцов, А. Инкелес, Б. Корми, Н. Лейтес, П. Серио, Д. Стоун, М. Фабрис, В. Юровский и др.). Значительный интерес представляют публикации, посвященные идиолектам наиболее известных политических лидеров: И.В.Сталина, Н.С.Хрущева, Л.И.Брежнева, М.С.Горбачева, Б.Н.Ельцина, В.В.Путина. Многие авторы отмечают, что в постсоветский период речевые портреты политиков становятся более узнаваемыми, ярче проявляется индивидуальность (Р. Андерсон, Д. Вайс, П. Серио и др.). Вместе с тем можно сделать вывод о том, что и в советское время речевая практика высших руководителей государства была масимально индивидуализированной и отличалась значительной свободой. Положение о характерных для советского языка стандартности и отсутствии личностного начала, видимо, относится только к речевой практике рядовых функционеров. Речевая свобода (хотя и относительная) воспринималась как особая привилегия политического лидера страны (это особенно относится И.В. Сталину, Н.С. Хрущеву, М.С .Горбачеву и Б.Н. Ельцину). Важное место в исследованиях политической коммуникации занимает критический анализ (по Т.А. ван Дейку и Р.Водак) проявлений социального неравенства и коммуникативных манипуляций сознанием адресата. Многие специалисты отмечают повышенную агрессивность советской политической речи, в том числе активное использование конфронтационных стратегий и тактик речевого поведения (угрозы, 68
игнорирование, дискредитация, брань, ложь, наклеивание ярлыков, оскорбления и др.). В самостоятельную группу имеет смысл выделить исследования, направленные на изучение прагматики советской политической коммуникации: эффективности советской политической пропаганды, методики агитационной работы, лингвистических и концептуальных средств убеждения, используемых в советских СМИ [Lendvai 1981; Mickiewicz 1981; White 1980; де Сола Пул 2008 и др.]. Совершенно особое место занимают публикации, посвященные сопоставительному анализу политической коммуникации в России и других государствах (Р. Андерсон, Д. Вайс, П. Серио, де Сола Пул, Й. Цинкен и др.). Сопоставление политической коммуникации различных стран и эпох позволяет отчетливее дифференцировать “свое” и “чужое”, случайное и закономерное, “общечеловеческое” и свойственное только тому или другому национальному дискурсу. Вместе с тем можно заметить, что лишь немногие советологи обращали внимание на то, что многие черты советского политического дискурса в значительной мере определяются общими закономерностями политической коммуникации, важной целью которой является воздействие на общественное сознание и мобилизация общества на решение поставленных властными структурами задач. Как показывает представленный обзор, с момента своего возникновения лингвистическая советология представляет собой самостоятельное направление советологических исследований. Принадлежность публикаций к этому направлению часто отражается в их названиях, при формулировании цели и задач исследования, при определении предмета и объекта изучения, при характеристике материала, лежащего в основе работы. 4. Лингвистическая советология, в отличие от других направлений науки, не выработала собственной методологии, но активно использовала методы и приемы, характерные для соответствующего этапа развития базисных наук – лингвистики, философии, политологии, психологии, социологии, коммуникативистики и др. На первом этапе развития советологии особенно часто использовались такие лингвистические методы, как риторический анализ текста, стилистическое и структурно-семантическое описание. В годы холодной войны преобладала риторическая критика текста, в том числе жанровая критика, нарративный анализ, критика метафорики, идеографическая критика и др. В этот период усилилось внимание к проблемам аксиологии, семиотики и – в меньней степени – психологизма. Все чаще использовался квантитативный анализ семантики и контент-анализ. 69
В годы разрядки арсенал лингвистической советологии пополнился за счет использования критического анализа дискурса, французской школы анализа дискурса, коммуникативистики, теории текста, психолингвистики, когнитивных исследований, в том числе теории концептуальной метафоры. Многообразие используемых методов и методик обогащает лингвистическую советологию: каждый метод имеет свои достоинства и позволяет обнаружить некоторые факты и закономерности, не привлекавшие внимания исследователей, использующих иной научный аппарат. Важно подчеркнуть, что во многих публикациях используются разнообразные методы и приемы изучения политической коммуникации, совмещаются критический, нормативный и описательный аспекты исследования, привлекаются материалы, относящиеся к разным этапам развития политической коммуникации, сопоставаляются результаты советологов, занимающихся ее политическими, лингвистическими, социологическими и иными аспектами. 5. Американская и западноевропейская лингвистическая советология, несомненно, представляют собой единое научное направление, но в то же время при внимательном изучении в работах американских и западноевропейских советологов обнаруживаются и некоторые различия. До середины прошлого века специалисты из Западной Европы обращались преимущественно к изучению изменений в системе языка, обусловленных революцией и новым политическим режимом, а также к стилистической и лингвосоциологической критике советизмов. В это же время американские исследователи предпочитали анализировать политические тексты как средство воздействия, активно обращались к прагматике речевой деятельности в политической коммуникации, плодотворно использовали квантитативные методики. В годы холодной войны лингвистическая советология стремительно развивалась, специалисты использовали самые современные для того времени методы и приемы исследования. Следует признать, несомненное лидерство американских специалистов в советологических исследованиях советской политической коммуникации названного периода. Положение заметно изменилось в семидесятые-восьмидесятые годы, когда западноевропейские специалисты начали активно использовать новые методики, в том числе созданные в Европе (критический анализ дискурса, психоанализ, французская школа анализа дискурса и др.). Американские исследователи предпочитали работать в рамках риторического и когнитивного направлений. В этот период все чаще 70
декларировались метологические различия между европейскими (особенно французскими) и американскими научными школами. 6. Парадоксально, что лишь немногие советологи стремятся разграничить, с одной стороны, свойства советской политической коммуникации, определяемые российскими традициями и спецификой русского языка, а с другой – свойства советской политической коммуникации, которые определялись тоталитарной системой. Постоянное использование стандартных фраз, шаблонных выражений, деиндивидуализированность изложения во многом связаны со страхом: советские политики и журналисты всегда боялись совершить политическую ошибку, которая в те годы могла иметь для автора катастрофические последствия. Определенную свободу имели только политические лидеры страны, которые по существу сами создавали образцы политической коммуникации, которым стремились следовать все, кто хотел быть причисленным к единомышленникам, соратникам и просто человеком, следующим партийным курсом. Как только исчез страх, так сразу же изменилась политическая коммуникация, которая стала максимально раскрепощенной и разнообразной. Названные изменения позволили Дж. Данну сделать вывод о том, что произошла трансформация советского политического языка в «язык западного типа» [Данн 2008]. Представляется, однако, что заимствования западных образцов не всегда были полезными для отечественной политической коммуникации, для страны, которая многие столетия искала собственные пути исторического развития. Как справедливо отметил, выступая в Колумбийском университете, президент России В. В. Путин, американская школа советологии, как и советская школа американистики (или «изучения американского империализма») «долгие годы были заложниками большой политики», а поэтому «в этих условиях наука была излишне политизирована» [Путин 2003]. Далее президент отмечает, что «инерция таких подходов очень и очень сильна». Представляется, что для преодоления этой инерции, для правильной оценки постсоветологии (россиеведения?) необходимо как можно лучше знать сильные и слабые стороны традиционной советологии (и парасоветологии). Поэтому рассмотренные в настоящем разделе исследования должны в полной мере учитываться российскими специалистами, работающими в сфере политической лингвистики и смежных научных направлений. Очевидно, что политическая коммуникация не могла мгновенно измениться по решению президентов России, Украины и Белоруссии в новогоднюю ночь, которая знаменовала собой прекращение существования Советского Союза. Поэтому российская политическая коммуни71
кация еще сохраняет признаки, которые были характерны для советского политического дискурса. Вместе с тем не менее очевиден и тот факт, что современная политическая коммуникация все меньше и меньше походит на советский «новояз»: в своих лучших образцах она следует общемировым тенденциям и вместе с тем сохраняет национальные особенности. Исследования коммуникативной практики в официальном политическом дискурсе Советского Союза продолжаются до настоящего времени. Специалисты выделили характерные черты тоталитарного дискурса, для которого, как правило, свойственны централизация пропагандистской деятельности, претензии на абсолютную истину, идеологизация всех сторон жизни, лозунговость и пристрастие к заклинаниям. Среди признаков тоталитаризма выделяют также ритуальность политической коммуникации, превалирование монолога «вождей» над диалогичными формами коммуникации, пропагандистский триумфализм, резкую дифференциацию СВОИХ и ЧУЖИХ, пропаганду простых и в то же время крайне эффективных путей решения проблем. Сюда же следует отнести кардинальные различия между дискурсом господствующей партии и дискурсом оппозиции, существование наряду с официальным дискурсом (новоязом) еще и «языкового сопротивления», «антитоталитарного дискурса». Важно подчеркнуть, что сопоставление советской и западной политической коммуникации нередко показывает, что некоторые черты, традиционно приписываемые советскому дискурсу, были характерны и для политической коммуникации западных стран, которые советологи представляли как образцы подлинной демократии. Многие советологи навязывали обществу стандартные схемы противопоставления западной и советской коммуникации. В рамках этих схем честные и откровенные западные политики и журналисты пртивопоставялись субъектам советской политической коммуникации, которые сознательно и беззастенчиыо обманывали и свой народ, и западную общественность. Разумеется, подлинное положение дел было значительно сложнее. Критика традиционной советологии в значительной степени связана с тем, что многие зарубежные «советологи» оказались не в силах обнаружить какие-либо достоинства в советском политическом языке. Читая подобные исследования, иногда невозможно понять, почему коммунистическая пропаганда добилась столь впечатляющих успехов во всем мире, чем можно объяснить чрезвычайную прагматическую эффективность советской политической коммуникации. Враждебность к коммунистической идеологии у некоторых советологов оборачивалась неприятием и острой критикой едва ли не всех аспектов соответ72
ствующей политической коммуникации и даже собственно языковых инноваций. Остается надеяться, что в будущем как российские, так и зарубежные исследователи советского политического дискурса смогут объединить усилия и дать объективную характеристику лингвистических причин успехов и поражений советской пропаганды. По-прежнему остается актуальной задача разграничения общих закономерностей политической коммуникации, специфики тоталитарного дискурса и особенностей политической коммуникации в Советском Союзе. Значительные перспективы имеют сопоставление современного политического языка с политическим языком эпохи тоталитаризма и исследования постсоветской истории развития отечественного лингвополитического дискурса. Но это будет уже совершенно новый этап развития политической лингвистики, когда на смену лингвистической постсоветологии придет наука, посвященная российской политической коммуникации в условиях политической свободы и демократии. Именно об этом и говорил Президент Российской Федерации, выступая перед сотрудниками и студентами Колумбийского университета. БИБЛИОГРАФИЯ Андерсон Р. Д. Каузальная сила политической метафоры // Будаев Э. В., Чудинов А. П. Современная политическая лингвистика. − Екат еринбург, 2006. Баргхорн Ф. Советский образ Соединенных Штатов: преднамернное искажение // Политическая лингвистика. – 2008. – № 1 (24). Бантышева Л.Л. Структурно-системный анализ общественнополитической лексики русского языка конца ХIХ – начала ХХ века: автореф. дис. канд. филол. наук. Симферополь, 2007. Бен-Яков Б. Словарь арго ГУЛАГа. – Франкфурт-на-Майне, 1982. Бессонова Л. Е. Новые лингвополитические исследования в Украине // Политическая лингвистика. Екатеринбург. – 2007. – № 1 (21). Болотова Е., Цинкен Й. Русская и немецкая Европа: исследование структуры миров культурных представлений в русской и немецкой прессе // Язык массовой информации как объект междисциплинарного исследования. – М., 2001. Будаев Э.В., Чудинов А.П. Лингвистическая парасоветология // Политическая лингвистика. − 2008. − № 1 (24). Будаев Э.В., Чудинов А.П. Лингвистическая советология как научное направление // Политическая лингвистика. − 2009. − № 1 (27). Будаев Э.В., Чудинов А.П. Лингвистическая постсоветология // Политическая лингвистика. − 2008. − № 2 (25).
73
Будаев Э. В., Чудинов А. П. Эволюция лингвистической советологии // Политическая лингвистика. − 2007. − № 3 (23). Будаев Э.В. Американская лингвистическая советология в середине ХХ века // Политическая лингвистика. − 2008. − № 1 (24). Вайс Д. Животные в советской пропаганде // Политическая лингвистика. − 2008а. − № 2 (25). Вайс Д. Новояз как историческое явление // Соцреалистический канон / ред. Х. Гюнтер, E. Добренко. – Санкт-Петербург, 2000. Вайс Д. Паразиты, падаль, мусор. Образ врага в советской пропаганде // Политическая лингвистика. − 2008б. − № 1 (24). Вайс Д. Сталинистский и национал-социалистический дискурсы пропаганды: сравнение в первом приближении // Политическая лингвистика. − 2007. − № 3 (23). Вежбицка А. Антитоталитарный язык в Польше: механизмы языковой самообороны // Вопросы языкознания. – 1993. – № 4. Гиленсон Б. Правда, преломленная через революционный темперамент // Рид Дж. Десять дней, которые потрясли мир. М., 1987. Данн Дж. Что такое «политтехнологическая феня» и откуда она взялась? // Будаев Э. В. , Чудинов А. П. Современная политическая лингвистика. – Екатеринбург, 2006. Данн Дж. Трансформация русского языка из языка советского типа в язык западного образца // Политическая лингвистика. − 2008. − № 3 (26). Дуличенко А. Д. Русский язык конца II тысячелетия. – Мюнхен, 1995. Завражина А. В. Речевая агрессия и средства ее выражения в массмедийном политическом дискурсе Украины (на материале русскоязычной газетной коммуникации): Автореф. дис. канд. филол. наук. Киев, 2008. Земцов И. Советский политический язык. – Лондон, 1985. Зых А., Мылыса О. О некоторых языковых средствах дискредитации противника в официальных выступлениях политиков // Славистика: синхрония и диахрония. Сборник научных статей к 70-летию И. С. Улуханова, 2006. Карцевский С. Язык, война, революция. – Берлин, 1923. Клемперер В. LTI. Язык Третьего рейха. Записная книжка филолога. М., 1998. Клочко Н. Н. Этноцентрические мифологемы в современном славянском коллективном сознании // Политическая лингвистика. Екатеринбург. – 2006. – № 3 (20). Клочко Н. Н. Образы Европы в современных национальных дискурсах // Будаев Э. В., Чудинов А. П. Современная политическая лингвистика. – Екатеринбург, 2006. Коженевска-Берчинска И. Мосты культуры: диалог поляков и русских. – Минск, 2006.
74
Куртин Ж.-Ж. Шапка Клементиса (заметки о памяти и забвении в политическом дискурсе) // Квадратура смысла: Французская школа анлиза дискурса / Общ. ред. П. Серио. – М., 2002. Лассан Э. Дискурс власти и инакомыслия в СССР: когнитивнориторический анализ. Вильнюс, 1995. Лассвелл Г., Блюменсток Д. Методика описания лозунгов // Политическая лингвистика. – 2007. – № 3 (23). Лассвелл Г., Якобсон С. Первомайские лозунги в Советской России (1918-1943) // Политическая лингвистика. − 2007. − № 1 (21). Лассвелл Г. Стратегия советской пропаганды // Политическая лингвистика. − 2009. − № 1 (27). Лейтес Н. Третий Интернационал об изменениях политического курса // Политическая лингвистика. − 2007. − № 1 (21). Макарова В. В. Наша партия лучше: способы убеждения в ситуации предвыборной борьбы // Политическая лингвистика. − 2006. − № 20. Мазон А. Словоупотребление: семантика и стилистика // Политическая лингвистика. − 2009. − № 2 (28). Малиа М. Из-под глыб, но что? Очерк истории западной советологии // Отечественная история. – 1997. – № 5. Меньковский В. Англо-американская советология в системе гуманитарных и социальных наук [Электронный документ]. – Режим доступа: http://newsletter.iatp.by/ctr3-4.htm Милевич И. Г. Этикет политика в современном политическом дискурсе // Политическая лингвистика. − 2006. − № 2 (22). Надель-Червиньска М. Категория несвободы в тоталитарном контексте и вариативность текста: Райские яблоки у Вл. Высоцкого // Политическая лингвистика − 2008. − № 1 (24). Оруэлл Дж. Политика и английский язык // Политическая лингвистика. − 2006. − № 20. Путин В. В. Выступление и ответы на вопросы на встрече с преподавателями и студентами Колумбийского университета 26 сентября 2003 года // Официальный сайт Президента России [Электронный документ]. – Режим доступа: http://www.kremlin.ru/appears/2003/09/26/ 1237_type63376type63377 type63381_52826.shtml Ржевский Л. Слово живое и мертвое // Грани. – Лимбург, 1949. – № 5. Ржевский Л. Д. Язык и тоталитаризм. – Мюнхен, 1951. Рид Дж. Десять дней, которые потрясли мир. – М., 1987. Русский язык в переломное время: 1985 – 1995. / Ред. Х. Шпрауль. – Мюнхен, 1996. Рязанова-Кларк Л. Элементы таблоидного стиля в языке российской посткоммунистической прессы (на материале криминальной хроники) // Русистика. – 1998. – № 1–2. Серио П. Деревянный язык, чужой язык и свой язык // Политическая лингвистика − 2008. − № 2 (25). 75
Серио П. Как читают тексты во Франции // Квадратура смысла: Французская школа анализа дискурса / Общ. ред. П. Серио. М., 1999. Серио П. От любви к языку до смерти языка // Политическая лингвистика − 2009. − № 1 (27). Серио П. О языке власти: критический анализ // Философия языка: в границах и вне границ / Ю.С. Степанов, П. Серио, Д.И. Руденко и др. – Харьков, 1993. – Т. I. Серио П. Русский язык и анализ советского политического дискурса: анализ номинализаций // Квадратура смысла: Французская школа анализа дискурса. − М.: ОАО ИГ «Прогресс», 2002. Сипко Й. В поисках истинного смысла – Hl'adanie ozajstného zmyslu – Preśov, 2008. Симмонс Э. Политический контроль и советская литература // Политическая лингвистика. 2008. № 25 (2). Де Сола Пул И. Слово «демократия» // Политическая лингвистика. 2009. № 1 (27). Стоянова Е. Театральная метафора в политическом дискурсе (на материале языка российских и болгарских масс-медиа) // Аспекты контрастивного описания русского и болгарского языков. – Шумен, 2006. Тот С. Языковые явления в советской тоталитарной системе // Сборник статей по русистике / Budai Julia, Jager Ilona (szerk.). – Вып. 1. – Szeged, 1998. Ухванова-Шмыгова И. Ф. Постмодернистская модель как альтернативная перспектива // Методология исследований политического дискурса: Актуальные проблемы содержательного анализа общественнополитических текстов. Вып. 2. Под ред. И. Ф. Ухвановой-Шмыговой. Минск, 2000. Фесенко А., Фесенко Т. Русский язык при советах. − Нью -Йорк: [б. и.], 1955. – 222 с. Червиньски П. Семантика негативно-оценочных категорий при обозначении лиц в языке советской действительности. Статья 1 // Политическая лингвистика − 2008а. − № 3 (23). Червиньски П. Семантика негативно-оценочных категорий при обозначении лиц в языке советской действительности. Статья 2 // Политическая лингвистика − 2008б. − № 1 (24). Червиньски П. Язык советской действительности: семантика позитива в обозначении лиц // Политическая лингвистика − 2009. − № 1 (27). Чудинов А. П. Политическая лингвистика. − М.: Флинта; Наука, 2006. Чудинов А.П. Российская политическая метафора в начале ХХI века // // Политическая лингвистика − 2009. − № 1 (27). // Политическая лингвистика − 2008. − № 1 (24). Чудинов А.П. Заметки о риторическом мастерстве И.В. Сталина // Художественный текст: структура, семантика, прагматика. Екатеринбург, 1997. 76
Чудинов А.П. Россия в метафорическом зеркале: когнитивное исследование политической метафоры (1991 – 2000). Екатеринбург, 2001. Юровский В. Структура и стиль советского политического некролога после 1945 года. // Der Tod in der Propaganda (Sowjetunion und Volksrepublik Polen) / ed. D. Weiss. – Bern; Frankfurt, 2000. Anderson R. D. ‘Look at All Those Nouns in a Row’: Authoritarianism, Democracy, and the Iconicity of Political Russian // Political Communication. − 1996. − Vol. 13. − № 2. Anderson R. D. Speech and Democracy in Russia: Responses to Political Texts in Three Russian Cities // British Journal of Political Science.− 1997. − Vol. 27. Anderson R. D. The Discursive Origins of Russian Democratic Politics // Postcommunism and the Theory of Democracy. − Princeton: Princeton Univers ity Press, 2001а. Anderson R. D. Metaphors of Dictatorship and Democracy: Change in the Russian Political Lexicon and the Transformation of Russian Politics // Slavic Review. − 2001b. – Vol. 60. – № 2. Anderson R. D. The Causal Power of Metaphor: Cueing Democratic Identities in Russia and Beyond // Metaphorical World Politics: Rhetorics of Democracy, War and Globalization. − East Lansing: Michigan State University, 2005. Andrews D. R. Sociocultural Perspectives on Language Change in Diaspora: Soviet Immigrants in the United States. – Amsterdam/Philadelphia, 1999. Arendt H. The Origins of Totalitarianism. – New York: Harcourt Brace Jovanovich, 1973. Baecklund A. Die univerbierenden Verkürzungen der heutigen russischen Sprache. – Uppsala, 1940. Barghoorn F. The Soviet Image of the United States: A Deliberately Distorted Image // The ANNALS of the American Academy of Political and Social Science. – 1954. – Vol. 295 (42). Baysha O., Hallahan K. Media framing of the Ukrainian political crisis, 2000-2001 // Journalism Studies. – 2004. – Vol. 5. – № 2. Becker J.-M. Soviet and Russian Press Coverage of the United States. – London: Palgrave, 2002. Becker J.-M. Semantische Variabilität der russischen politischen Lexik im zwanzigsten Jahrhundert. – Munich, 2001. Belin L. The Russian Media in the 1990s // Journal of Communist Studies and Transition Policies. – 2002. − Vol. 18. − № 1. Bell D. Ten Theories in Search of Reality: The Prediction of Soviet Behavior in the Social Sciences // World Politics. – 1958. – Vol. 10. Benn D. Glasnost in the Soviet Media: Liberalization or Public Relations? // Journal of Communist Studies. − 1987. − Vol. 3. − № 3. Benn D. Persuasion and Soviet politics. – Oxford, 1989. Borkowski I. Świt wolnego słowa: język propagandy politycznej 19811995. Wrocław: Wydaw. Uniwersytetu Wrocławskiego, 2003. 77
Bourmeyster A. Soviet political discourse, narrative program and the Skaz theory // The Soviet Union: Party and Society / Ed. by P. J. Potichnyj. – Cambridge, 1988. Bralczyk J. O języku polskiej polityki lat osiemdziesiątych i dziewięćdziesiątych. – Warszawa, 2003. Bralczyk J. O języku polskiej propagandy politycznej lat siedemdziesiątych. Warszawa: Trio, 2001. Bralczyk J. O używaniu języka w polskiej polityce w latach dziewięćdziesiątych // Polszczyzna 2000. Orędzie o stanie języka na przełomie tysiącleci / W. Pisarek (red.). – Kraków, 1999. Bruchis M. The nationality policy of the CPSU and its reflection in Soviet socio-political terminology // The Soviet Union: Party and Society / Ed. by P. J. Potichnyj. Cambridge: Cambridge University Press, 1988. Chi W. The Soviet Union Under the New Tsars. – Peking, 1978. Chilton P., Ilyin M. Metaphor in Political Discourse: the Case of the 'Common European House' // Discourse and society. – 1993. – Vol. 4(1). Chilton P. Security Metaphors: Cold War Discourse from Containment to Common House. – New York: Peter Lang, 1996. Comrie B., Stone G., Polinsky M. The Russian Language in the Twentieth Century. – Oxford; New York, 1996. Comrie B., Stone G. The Russian Language Since the Revolution. – Oxford: Clarendon Press, 1978. Dabert D. Język antytotalitarny jako symptom załamywania się systemu // Akcent. – 1995. – T. 2. DeLuca A. R. Politics, Diplomacy, and the Media: Gorbachev's Legacy in the West. Westport; London: Praeger Publishers, 1998. Dewhirst M. Censorship in Russia, 1991 and 2001 // Journal of Communist Studies and Transition Policies. − 2002. − Vol. 18. − № 1. Downing J. Issues for media theory in Russia’s transition from dictatorship // Media Development. − 2002. − Vol. 1. Downing J. Internationalizing Media Theory. Transition, Power, Culture. Reflections on Media in Russia, Poland and Hungary 1980-95. − London: Sage Publications, 1996. Downing J. Trouble in the Backyard: Soviet Media Reporting on the Afghanistan Conflict // Journal of Communication. − 1988. − Vol. 2. Dunn J. It’s Russian – but not as we know it // Rusistika. – 2006. – № 31. Dunn J. The Transformation of Russian from a Language of the Soviet Type to a Language of the Western Type // Language and Society in PostCommunist Europe: Selected Papers from the Fifth World Congress of Central and East European Studies, Warsaw, 1995. − Basingstoke: Macmillan Press, 1999. Dytman A. „Sierpień 80” – konfrontacja nowomowy z językiem strajkujących robotników // Rozprawy Komisji Językowej. Wrocławskie Towarzystwo Naukowe. – 1999. – T. XXV. 78
Erol N. Ideology as political discourse: a case study of print media discourses on Glasnost and Perestroika. − East Lansing: Michigan State University, 1993. Essais sur le Discours Soviétique: Semiologie, Linguistique, Analyse Discoursive, III. Université de Grenoble, 1981. Frank V.S. Soviet Studies in Western Europe (Britain) // The State of Soviet Studies / Ed. by W. Laqueur, L. Labedz. – Cambridge, MA: MIT Press, 1965. – P. 52-59. Fruchtmann J. “Олигархия” – zum Werdegang eines politischen Schlagwortes // Beiträge der Europäischen Slavistischen Linguistik / M. Bayer, M. Betsch, A. Gattnar (Hrsg.). – München, 2004. Fruchtmann J. Der russische Föderalismus unter Präsident Putin: Diskurse – Reälitaten. – Bremen, 2003 Fruchtmann J. Die Entwicklung des russischen Diskurses über ‚corporate governance’ und die ‚soziale Verantwortung der Unternehmer’ // Corporate Governance in post-sozialistischen Volkswirtschaften. – Stuttgart, 2007. Fruchtmann J. Putins wirtschaftspolitische Konzeption // Nur ein Ölboom? Bestimmungsfaktoren und Perspektiven der russischen Wirtschaftsentwicklung / Ed. by H.-H. Höhmann, H. Pleines, H. Schröder. – Hamburg, 2005. Galasiński D., Jaworski A. The linguistic construction of reality in the Black Book of Polish Censorship // Discourse & Society. – 1997. – Vol. 8(3). Gallis A. Zu Syntax und Stil der gegenwärtigen russischen Zeitungssprache // To Honour Roman Jakobson. – Gravenhage; Paris, 1967. Gibbs J. Gorbachev’s Glasnost. The Soviet Media in the First Phase of Perestroika. − College Station: Texas A & M University Press, 1999. Głowiński M. Marcowe gadanie: komentarze do słów 1966-1971. – Warszawa, 1991. Głowiński M. Nowomowa po polsku. – Warszawa, 1990. Głowiński M. O dyskursie totalitarnym // O zagrożeniach i bogactwie polszczyzny / J. Miodek (red.). – Wrocław, 1996. Gorham M. Coming to Terms with the New Writing Citizen: Soviet Language of State in The Diary of Kostia Riabtsev // East/West Education. – 1997. – Vol. 18(1). Gorham M. From Charisma to Cant: Models of Public Speaking in Early Soviet Russia // Canadian Slavonic Papers. – 1996a. – Vol. 38. – № 3-4. Gorham M. Language Culture and National Identity in Post-Soviet Russia // Landslide of the Norm: Language Culture in Post-Soviet Russia (Slavica Bergensia 6) / ed. by I. Lunde, Tine Roesen. – Bergen, 2006. Gorham M. Mastering the Perverse: State-building and Language 'Purification' in Early Soviet Russia // Slavic Review. 2000a. Vol. 58(1). Gorham M. Natsiia ili snikerizatsiia? Identity and Perversion in the Language Debates of Late- and Post-Soviet Russia // Russian Review. 2000b. Vol. 59 (4).
79
Gorham M. Speaking in Soviet tongues. Language culture and the politics of voice in revolutionary Russia. – DeKalb, Ill., 2003. Gorham M. Tongue-tied Writers: The Rabsel'kor Movement and the Voice of the 'New Intelligentsia' in Early Soviet Russia // Russian Review. 1996b. Vol. 55(3). Gorham M. The Speech Genres of Vladimir Putin. Paper presented at AATSEEL Conference, 27-30 December 2005, Washington, D.C. Głowiński M. Marcowe gadanie: komentarze do słów 1966-1971. Warszawa: PoMost, 1991. Głowiński M. Glosy // Teksty Drugie. 1998. № 3. S. 169-172. Głowiński M. Nowomowa po polsku. Warszawa, 1990. Grimm A. Explizitheit und Implizitheit von Gewalt in der Sprache Vladimir V. Žirinovskijs // Zeitschrift für Slawistik. – 1998. – B. 43(4). Goban-Klas T. Gorbachev's Glasnost: A Concept in Need of Theory and Research. // European Journal of Communication. −1989. − Vol. 4. − № 3. Gorham M. Coming to Terms with the New Writing Citizen: Soviet Language of State in The Diary of Kostia Riabtsev // East/West Education. 1997. Vol. 18(1). Gorham M. From Charisma to Cant: Models of Public Speaking in Early Soviet Russia // Canadian Slavonic Papers. 1996a. Vol. 38, № 3-4. Gorham M. Language Culture and National Identity in Post-Soviet Russia // Landslide of the Norm: Language Culture in Post-Soviet Russia (Slavica Bergensia 6) / ed. by I. Lunde, Tine Roesen. – Bergen, 2006. Gorham M. Mastering the Perverse: State-building and Language 'Purification' in Early Soviet Russia // Slavic Review. 2000a. Vol. 58(1). Gorham M. Natsiia ili snikerizatsiia? Identity and Perversion in the Language Debates of Late- and Post-Soviet Russia // Russian Review. 2000b. Vol. 59 (4). Gorham M. Speaking in Soviet tongues. Language culture and the politics of voice in revolutionary Russia. – DeKalb, Ill., 2003. Gorham M. Tongue-tied Writers: The Rabsel'kor Movement and the Voice of the 'New Intelligentsia' in Early Soviet Russia // Russian Review. 1996b. Vol. 55(3). Gorham M. The Speech Genres of Vladimir Putin. Paper presented at AATSEEL Conference, 27-30 December 2005, Washington, D.C. Heller M. Langue russe et langue soviétique // Recherches. 1979. № 39. Ilie C. An integrated approach to the analysis of participant roles in totalitarian discourse: The case of Ceausescu’s Agent roles // Manipulation and Ideologies in the Twentieth Century / L. de Saussure and Peter Schulz (eds.). – Amsterdam: Benjamins, 2005. Ilie C. The Ideological Remapping of Semantic Roles in Totalitarian Discourse, or, How to Paint White Roses Red // Discourse & Society. – 1998. – Vol. 9. – No. 1.
80
Inkeles A. Public Opinion in Soviet Russia. A Study in Mass Persuasion.− Cambridge (Mass.): Harvard University Press, 1950. Ivie R. L. Cold War Motives and the Rhetorical Metaphor: A Framework of Criticism // Cold War Rhetoric: Strategy, Metaphor, and Ideology. − East Lansing: Michigan State University Press, 1997. Ji F. Linguistic Engineering: Language and Politics in Mao’s China. – Honolulu: University of Hawaii Press, 2004. Jones A. The Press in Transition: A Comparative Study of Nicaragua, South Africa, Jordan, and Russia. − Hamburg: Deutsches Übersee-Institut, 2002. Haudressy D. Les mutations de la langue russe. Ces mots qui disent l'actualité. – Paris, 1992. Hockauf E. Wladimir W. Putins Wirtschaftsmetaphorik. – Bremen, 2002. Hollander D. Soviet Political Indoctrination: Developments in Mass Media and Propaganda Since Stalin. − New York: Praeger Publisher, 1972. Hubenschmid M. Text und Handlungsrepräsentation: Ein Analysemodell politischer Rede am Beispiel V.I. Lenins. – München: Sagner, 1998. Ilie C. An integrated approach to the analysis of participant roles in totalitarian discourse: The case of Ceausescu's agent roles // Manipulation and ideologies in the twentieth century: Discourse, language, mind / ed. by L. de Saussure & P. Schulz. Amsterdam: John Benjamins, 2005. Ilie C. The ideological remapping of semantic roles in totalitarian discourse or How to paint white roses red // Discourse & Society. 1998. Vol. 9(1). Inkeles A. Public Opinion in Soviet Russia. A Study in Mass Persuasion.− Cambridge (Mass.): Harvard University Press, 1950. Ivie R. L. Cold War Motives and the Rhetorical Metaphor: A Framework of Criticism // Cold War Rhetoric: Strategy, Metaphor, and Ideology. − East Lansing: Michigan State University Press, 1997. Jones A. The Press in Transition: A Comparative Study of Nicaragua, South Africa, Jordan, and Russia. − Hamburg: Deutsches Übersee-Institut, 2002. Język polityki a współczesna kultura polityczna / Pod red. Janusza Anusiewicza i Bogdana Sicińskiego. Wrocław, 1994. Ji F. Linguistic engineering: Language and politics in Mao’s China. Honolulu: University of Hawaii Press. 2004. Jones A. The Press in Transition: A Comparative Study of Nicaragua, South Africa, Jordan, and Russia. − Hamburg: Deutsches Übersee-Institut, 2002. Karpiński J.: Mowa do ludu: szkice o języku polityki. – Warszawa: Wydaw. Grup Oporu "Solidarni", 1989. Kecskemeti P., The Soviet Approach to International Political Communication // The Public Opinion Quarterly. − 1956. − Vol. 20. − № 1 (Special Issue on Studies in Political Communication). Klein H. Die Abkürzungen in der heutigen russischen Sprache. – Graz, 1949. Korzeniewska-Berczyńska J. Sowietyzacja języka rosyjskiego. –Warszawa: UW. CBR, 1991. 81
Language of Power: Studies in Quantitative Semantics / Ed. by H. D. Lasswell, N. Leites. − New York: George W. Stewart, 1949. Lasswell H., Blumenstock D. World Revolutionary Propaganda: A Chicago Study. – New York; London: Alfred A. Knopf, 1939. Leites N. A Study of Bolshevism. – Glencoe, Ill., 1954. Lendvai P. The Bureaucracy of Truth. How Communist Governments Manage the News. − London: Burnett Books, 1981. Lippmann W., Merz, Ch., A Test of the News // The New Republic.− 1920. − Vol. 33(2). Lu X. An Ideological/Cultural Analysis of Political Slogans in Communist China // Discourse and Society. 1999. Vol. 10(3). Malcolm N. ‘The Soviet Concept of a Common European House’ // The Changing Soviet Union in the New Europe / Ed. By J. Iivonen. Aldershot: Edward Elgar, 1991. Marody M. Język propagandy i typy jego odbioru. Warszawa, 1984. Mazon A. Lexique de la guerre et de la révolution en Russie. – Paris, 1920. Mcnair B. Glasnost, Perestroika, and the Soviet media. − London; New York: Routledge, 1991. Mcnair B. Glasnost, Restructuring and the Soviet Media. Media, Culture and Society. − 1989. − Vol. 11. − № 3. Mendras E. Remarques sur le vocabulaire de la Révolution russe. – Paris, 1925. Mickiewicz E. Media and the Russian Public. − New York: Praeger, 1981. Mossman E. Changing Patterns of Russian Political Discourse: A Dictionary of Russian Politics 1985-Present. − Washington: National Council for Soviet and East European Research, 1991. Murray J. The Russian Press from Brezhnev to Yeltsin. − Aldershot: E dward Elgar, 1994. Niqueux M. Vocabulaire de la perestroika. – Paris, 1990. Peters W. Kognitive Aspekte des Sprachwandels im Russischen seit 1985 am Beispiel des politischen Diskurses // Modelle der Translation / A. Gil u.a. – Frankfurt am Main, 1999. Petersson B. The Soviet Union and peacetime neutrality in Europe: A study of Soviet political language. – Lund, 1990. Petkovič N. Zur Entwicklung der politischen Propagandasprache in der sowjetischen Presse: Die Leitartikel der „Pravda“ 1921-1938. – Wien, 2000. Pisarek W. Polskie słowa sztandarowe i ich publiczność. Kraków: Towarzystwo Autorów i Wydawców Prac Naukowych "Universitas", cop. 2002. Political Discourse in Transition in Europe 1989–1991 / Ed. by P. Chilton, M. V. Ilyin, J. L. Mey. − Amsterdam; Philadelphia, PA: John Benjamins Pub, 1998. Popp H. Ideologie und Sprache. Untersuchung sprachlicher Veränderungen und Neuerungen im Kontext der politischen und wirtschaftlichen Umgestaltungsprozesse in der ehemaligen Sowjetunion. –Marburg, 1997. 82
Rathmayr R. Čto u nas normal'no? – Was ist bei uns normal? Wandlungen in der Perestroikalexik // Sprache, Kultur, Identität. Selbst- und Fremdwahrnehmungen in Ost- und Westeuropa / hgg. von A. Ertelt-Vieht. – Fkft./Main; Berlin, Bern; New York; Paris; Wien, 1993. Rathmayr R. Von Коммерсантъ bis джаст-ин-тайм: Wiederbelebungen, Umwertungen und Neubildungen im Wortschatz der Perestrojka // Slavistische Linguistik 1990 (=Slawistische Beiträge 274) / hrsg. von K. Hartenstein und H. Jachnow. – München, 1991. Robinson N. Ideology and the collapse of the Soviet system. A critical history of Soviet ideological discourse. – Aldershot, 1995. Roxburgh A. Pravda, Inside the Soviet News Machine. − London: Victor Gollancz, 1987. Roxburgh A. Pravda, Inside the Soviet News Machine. − London: Victor Gollancz, 1987. Rush M. The Rise of Khrushchev. – Washington, 1958. Russell J. S., Carsten S. The impact of Gorbachëv’s new thinking on the Russian language // Rusistika. – 1996. – № 13. Ryazanova-Clarke L., Wade T. The Russian Language Today. – London, 1999. Ryazanova-Clarke L. Criminal Rhetoric in Russian Rolitical Discourse // Language Design. – 2004. – Vol. 6. Ryazanova-Clarke L. “The Crystallization of Structures”: Linguistic Culture in Putin’s Russia // Landslide of the Norm: Language Culture in Post-Soviet Russia / ed. by I. Lunde, Tine Roesen. – Bergen, 2006. Schäffner Ch. Die europäische Architektur – Metaphern der Einigung Europas in der deutschen, britischen und amerikanischen Presse // Inszenierte Information. Politik und strategische Kommunikation in den Medien / A. Grewenig (Hrsg.). – Opladen: Westdeutscher Verlag, 1993. Schäffner Ch., Trommer S. Zum Konzept des ‘gemeinsamen Hauses’ im Russischen und Englischen // Gibt es eine prototypische Wortschatzbeschreibung? Eine Problemdiskussion / Hrsg. von Ch. (Christina) Schäffner. – Berlin: Akademie der Wissenschaften der DDR, 1990. Schneider I. Poleznyj dialog. Journalistische Textsorten im Spiegel ihrer Schlagzeilen. Textlinguistische Untersuchungen zur Variation in Schlagzeilen aktueller russischer Zeitungstexte (1989-1991). – München, 1993. Schantej A. Sprache als Ideologieträger am Beispiel der sowjetischen Presse (1975-1983): Diss. – Wien, 1987. Schoenhals M. "Non-People" in the People's Republic of China': A chronicle of terminological ambiguity // Indiana East Asian Working Paper Series on Language and Politics in Modern China. Paper 4. – Bloomington, 1994. Schoenhals M. Talk About a Revolution: Red Guards, Government Cadres, and the Language of Political Discourse // Indiana East Asian Working Paper Series on Language and Politics in Modern China. Paper 1. – Bloomington, 1993. 83
Schoenhals M., Guo X. Cadres and Discourse in the People's Republic of China. – Washington, 2007. Sériot P.Analyse du discours politique Soviétique. – Paris: Institute d’études slaves, 1985. Sériot P. De l'amour de la langue à la mort de la langue // Essais sur le discours soviétique / Univ. de Grenoble-III. – 1986a. – № 6. Sériot P. Et ils n'auront qu'une seule langue (Eléments pour une typologie des projets de langue universelle du communisme en URSS) // Essais sur le discours soviétique / Univ. de Grenoble-III. – 1988a. – № 8. Sériot P. La langue, corps pur de la nation. Le discours sur la langue dans la Russie brejnévienne // Les Temps Modernes. – 1992. – № 550. Sériot P. La langue du peuple // Ces langues que l'on dit simple / F. Gadet (éd.). LINX (Univ. de Paris-X). – 1991. – № 25. Sériot P. Langue de bois, langue de l'autre et langue de soi. La quête du parler vrai en Europe socialiste dans les années 1980 // M.O.T.S. – 1989.– № 21. Sériot P. Langue et langue de bois en Pologne // M.O.T.S. – 1986b.– № 13. Sériot P. Rome, Byzance et la politique de la langue en URSS // Cahiers du Monde russe et soviétique. – 1988b. – XXIX (3-4). Siewierska-Chmaj A. Politologiczno-semantyczna analiza expose premierów Polski w latach 1919-2004. – Rzeszów, 2006. Simmons E. Political Controls and Soviet Literature // Soviet Society: A Book of Readings / A. Inkeles, K. Geiger (Eds.) – Boston: Houghton Mifflin, 1961. de Sola Pool I. Symbols of Democracy. Stanford University Press, 1952. Sprachwandel in der Slavia: Die slavischen Sprachen an der Schwelle zum 21. Jahrhundert / Hrsg. L. Zybatow. – 2 vols. – Frankfurt am Main, 2000. Spraul H. Das politische Schlagwort in der russischen Presse (1995-1997) zum Sprachwandel in der öffentlichen Rede) // Zeitschrift für Slavistik. – 1998. – Bd. 43. Stadler W. Macht – Sprache – Gewalt. Rechtspopulistische Sprache am Beispiel V.V Žirinovskijs vor dem Hintergrund der Wandlungen politischer Sprache in Rußland. – Innsbruck, 1997. Steinke K. Russisch in der Diaspora // Sprachwandel in der Slavia: die slavischen Sprachen an der Schwelle zum 21. Jahrhundert / Hrsg. L. Zybatow. – Frankfurt am Main: Peter Lang, 2000. Schäffner Ch., Porsch P. Meeting the Challenge on the Path to Democracy: Discursive Strategies in Government Declarations in Germany and the Former GDR // Discourse and Society. 1993. Vol. 4(1). Schoenhals M. Talk About a Revolution: Red Guards, Government Cadres, and the Language of Political Discourse. – Schoenhals M. Doing Things with Words in Chinese Politics. – Berkeley: University of California Institute of East Asian Studies, 1992.
84
Siewierska-Chmaj A.: Język polskiej polityki: politologiczno-semantyczna analiza expose premierów Polski w latach 1919-2004. Rzeszów: Wyższa Szkoła Informatyki i Zarządzania, 2006. Simmons E. Political Controls and Soviet Literature // Soviet Society: A Book of Readings. Boston: Houghton Mifflin, 1961. Schoenhals M. Demonising Discourse in Mao Zedong's China: People vs Non-People // Totalitarian Movements and Political Religions. – 2007. – Vol. 8 (3/4). Schoenhals M. Non-People' in the People's Republic of China: A Chronicle of Terminological Ambiguity. Indiana East Asian Working Paper Series on Language and Politics in Modern China. – Bloomington, 1994. Schoenhals M., Guo X. Cadres and Discourse in the People’s Republic of China. – Stockholm, 2007. Schramm W. The Soviet Communist Theory // Four Theories of the Press / Ed. by F. S. Siebert, T. Peterson, W. Schramm. − Urbana: University of Illinois Press, 1956. Socjalizmu model liryczny: założenia o rzeczywistości w mowie publicznej: Polska 1975-1979 Jan Strzelecki / tekst przygot. do wyd. Jadwiga Strzelecka; posł. Jerzego Szackiego. Warszawa: Czytelnik, 1989. Stegemann K. Die Bedeutung der Sprache für die sowjetische Meinungssteuerung // Osteuropa. – 1961. – Bd. XI. – H. 2. Stranahan P. The Politics of Persuasion: Communist Rhetoric and the Revolution. Indiana East Asian Working Paper Series on Language and Politics in Modern China. – Bloomington, 1994. Thom F. La Langue de Bois. – Paris: Julliard, 1987. Thom F. Newspeak. The Language of Soviet Ideology. – London: The Claridge Press, 1989. Totalitäre Sprache – langue de bois – language of dictatorship / R. Wodak, F. P. Kirsch (Hrsg.). – Wien, 1995. Tóth S. Abreviaturák a Szovjet birodalmi nyelvben // I. Alkalmazott Nyelvészeti Konferencia. Nyíregyháza. 1991a. május 3-4. II. Tóth S. A szovjet birodalmi nyelv, avagy a totalitarizmus grammatikája // AETAS. 1991b. № 1. Tóth S. Nyelv és társadalom. Társadalmi és nyelvi változások // Pápuáktól a Pionerig. Szeged, 1994. Tóth S. A nyelv függőleges tagozódásával összefüggő kérdések kutatása 1. // Nyelv, aspektus, irodalom / Szerk. Györke Zoltán. – Szeged, 2000. Turpin J. Reinventing the Soviet Self. Media and Social Change in the Former Soviet Union. − Westport: Praeger, 1995. Urban M. The Russian Free Press in the Transition to a Post-Communist Society // The Journal of Communist Studies. − 1993. − Vol. 9. − № 2. Urban M. Political language and political change in the USSR: notes on the Gorbachev leadership // The Soviet Union: Party and Society / Ed. by P. J. Potichnyj. − Cambridge: Cambridge University Press, 1988. 85
Urban M. The Structure of Signification in the General Secretarys Address: A Semiotic Approach to Soviet Political Discourse // Coexistence.− 1987. − Vol. 24. − № 3. Venclova T. Two Russian sub-languages and Russian ethnic identity // Ethnic Russia in the URSS. The dilemma of dominance / Ed. E. Allen. – New York: Pergamon Press, 1980. Weiss D. Was ist neu am ,,Newspeak”? Reflexionen zur Sprache der Politik in der Sowjetunion // Slavistische Linguistik 1985. – München, 1986. Weiss D. Alle vs. einer. Zur Scheidung von good guys und bad guys in der sowjetischen Propagandasprache // Slavistische Linguistik 1999. Referate des XXV. Konstanzer Slavistischen Arbeitstreffens, Konstanz / ed. W. Breu. – München, 2000b. Weiss D. Der alte Mann und die neue Welt. Chruščevs Umgang mit „alt“ und „neu“ // Vertograd mnogocvĕtnyi. Festschrift für H. Jachnow / W. Girke, A. Guski e.a. (eds.). – München, 1999a. Weiss D. Die Entstalinisierung des propagandistischen Diskurses (am Beispiel der Sowjetunion und Polens) // Schweizer. Beiträge zum XII. Internationalen Slavisten-Kongress 1998 in Krakau / Locher, J.P. (ed.). – Frankfurt/Bern, 1998. Weiss D. Die Verwesung vor dem Tode. N.S. Chruščevs Umgang mit Fäulnis-, Aas- und Müllmetaphern // Der Tod in der Propaganda (Sowjetunion und Volksrepublik Polen) / D. Weiss (ed.). – Bern/Frankfurt, 2000a. Weiss D. Mißbrauchte Folklore? Zur propagandistischen Einordnung des „sovetskij fol’klor“ // Slavistische Linguistik 1998. Referate des XXIV. Konstanzer Slavistischen Arbeitstreffens Wien, 15.-18.9.1998. / R. Rathmayr, W. Weitlaner (eds.). – München, 1999b. Weiss D. Personalstile im Sowjetsystem? Stalin und Chruščev im Vergleich // Wege der Kommunikation in der Geschichte Osteuropas. Festschrift für C. Goehrke / (Hrsg.) N. Boškovska, P. Collmer, S. Gilly u.a. – Bern/Frankfurt, 2002. Weiss D. Prolegomena zur Geschichte der verbalen Propaganda in der Sowjetunion // Slavistische Linguistik 1994. Referate des 20. Konstanzer Slavistischen Arbeitstreffens / D. Weiss (ed.). München, 1995. Walker E. W. Dissolution: Sovereignty and the Breakup of the Soviet Union. − Lanham: Rowman & Littlefield Publishers, 2003. White S. The Effectiveness of Political Propaganda in the USSR // Soviet Studies. − 1980. − Vol. 32. − № 3. Xing L. Rhetoric of the Chinese Cultural Revolution – The Impact on Chinese Thought, Culture and Communication. – Columbia: University of South Carolina Press, 2004. Young J. W. Totalitarian language: Orwell's Newspeak and its Nazi and Communist Antecedents. – Charlottesville: University Press of Virginia, 1991.
86
Zaslavsky V., Fabris M. Лексика неравенства – к проблеме развития русского языка в советский период // Rev. Étud. slaves. Paris, 1982, V. 54, № 3. Zemtsov I. Manipulation of a Language. The Lexicon of Soviet Political Terms. – Fairfax: Hero Books, 1984. Zwoliński A. Słowo w relacjach społecznych. – Kraków: WAM, 2003. Zybatow L. Russisch im Wandel: Die russische Sprache seit der Perestrojka (Slavistische Veröffentlichungen 80). – Wiesbaden, 1995.
87
Часть 2. Антология лингвистической советологии Данный раздел включает публикации широко известных западных специалистов по советской политической коммуникации. Материал сконцентрирован по четырем подразделам, выделенным на основе того, какой этап политической коммуникации рассматривается в исследовании. Раздел открывается исследованиями, посвященными советской политической коммуникации в 1917 – 1945 гг., далее следует публиции, освещающие соответственно периоды холодной войны, разрядки и гласности. В заключительном параграфе сосредоточены публикации, относящиеся к постсоветскому этапу развития отечественной политической коммуникации. 2.1. Советологи о политической коммуникации в первые десятилетия советской власти (до 1945 г.) Советские читатели по вполне понятным причинам практически не имели возможности знакомиться с публикациями зарубежных авторов, которые писали о нашей стране. Одним из немногих исключений была книга Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир» (1919). Эта книга относится к числу первых публикаций, в которых рассматривались особенности политической коммуникации в революционной России. Она много раз переиздавалась на самых различных языках, особенно в Советском Союзе и идеологически близких ему странах. Показательно, что предисловии, написанном Н.К.Крупской, отмечались правдивость и искренность автора, который сумел разглядеть главное в калейдоскопе революционных событий. В настоящую антологию включены те отрывки из книги, которые наиболее полно демонстрируют методику политической агитации и ее каналы (газеты, лозунги, митинги, демонстрации и др.). К числу публикаций, практически недоступных советским читателям, относилась книга Андре Мазона «Лексика войны и революции в России», впервые изданная в Париже в 1920 году и ранее не переводившаяся на русский язык. В настоящем издании представлен перевод лишь одной из глав указанной книги – «Словоупотребление: семантика и стилистика». В отличие от Джона Рида, который искренне симпатизировал советской власти, Анре Мазон не скрывает своего осуждения революционного террора. Он пишет, в частности, о том, что словосочетания вырезать эполеты и ставить Георгия означали виды пыток в Чрезвычайной комиссии, а эвфемизм отправить на митинг обозначал 88
расправу над офицерами. Впрочем, А.Мазон вовсе не проявляет симпатий к свергнутой императорской власти или каким-то иным противникам советского режима. Разумеется, самое главное в книге А.Мазона – это не политические оценки, а тонкие наблюдения над закономерностями развития языка: в этой книге счастливо сочетаются свидетельства очевидца и своего рода «взгляд со стороны», восприятие языковых процессов иностранным специалистом, который иногда способен зафиксировать явления, ускользающие от внимания отечественных специалистов. В данном разделе представлено также исследование американских специалистов Гарольда Лассвелла, Сергиуса Якобсона «Первомайские призывы в Советской России (1918 – 1943)», которое впервые было опубликовано в 1949 году как глава знаменитой монографии «Language of Power: Studies in Quantitative Semantics» (Ed. by H. D. Lasswell, N. Leites. − New York: George W. Stewart, 1949). Еще одна глава из указанной монографии, представленная в настоящем выпуске, называется «Третий интернационал об изменениях политического курса». Данное исследование подготовлено Натаном Лейтесом и посвящено выяснению того, как лидеры Третьего интернационала, который до 1943 года объединял коммунистические партии различных стран мира, мотивировали изменения политического курса. В соответствии с правилами политического поведения коммунистические пропагандисты должны были, с одной стороны, довести до широких масс информацию об изменениях политического курса, а с другой – объяснить, что никаких изменений не было, что новые документы полностью соответствуют прежним лозунгам. Обе названные главы относятся к третьей части книги, где сосредоточены статьи по анализу конкретных политических текстов и их комплексов. Представляется, что современным российским читателям окажутся небезынтересными статьи американских советологов, посвященные методам коммунистической пропаганды. Но не меньшую значимость имеет сама методология контент-анализа, которую разработали и успешно применили американские специалисты. Важно подчеркнуть, что эта методология впоследствии была использована во множестве исследований, она позволяет количественно выразить многие нюансы развития политической ситуации и выявить скрытые интенции авторов политических текстов. Современная политическая лингвистика в значительной степени восходит к американским исследованиям первой половины ХХ века (У. Липптманн, П. Лазерсфельд, Г. Ласвелл, Н. Лейтес, С. Якобсон) и европейской антитоталитарной публицистике и документалистике (В. 89
Клемперер, Дж. Оруэлл) тридцатых-сороковых годов прошлого столетия. К сожалению, многие из этих публикаций мало известны в России, что связано не только с идеологической цензурой, но и с тем, что они давно уже стали библиографической редкостью. Значимость этих публикаций для отечественных читателей определяется еще и тем, что существенная часть из них в той или иной мере посвящена советскому политическому дискурсу. Соответствующие фрагменты есть и в книге В. Клемперера, еще больше их в публикациях Дж. Оруэлла, а некоторые американские публикации полностью посвящены советскому (возможно, в данном случае лучше сказать «коммунистическому») способу коммуникации. Статья современного швейцарского специалиста Даниэля Вайса «Сталинистский и национал-социалистический дискурсы: сравнение в первом приближении» посвящена обнаружению общих и особенных признаков, сближающих политический язык национал-социализма и политический язык большевизма. Вопреки широко распространенному на Западе мнению, Д.Вайс считает, что различия между гитлеровской и сталинской политической коммуникацией значительно существеннее, чем объединяющие их признаки.
Дж. Рид Десять дней, которые потрясли мир (фрагменты) Перевод А.И. Ромма
Вся Россия училась читать и действительно читала книги по политике, экономике, истории – читали потому, что люди хотели знать… В каждом городе, в большинстве прифронтовых городов каждая политическая партия выпускала свою газету, а иногда и несколько газет. Тысячи организаций печатали сотни тысяч политических брошюр, затопляя ими окопы и деревни, заводы и городские улицы. Жажда просвещения, которую так долго сдерживали, вместе с революцией вырвалась наружу со стихийной силой. За первые шесть месяцев революции из одного Смольного института ежедневно отправлялись во все уголки страны тонны, грузовики, поезда литературы. Россия поглощала печатный материал с такой же ненасытностью, с какой сухой песок впитывает воду. И все это были не сказки, не фальсифицированная история, не разбавленная водой религия, не дешевая, разлагающая макулатура, а общественные и экономические теории, философии, произведения Толстого, Гоголя и Горького… Затем – слово. Россию затоплял такой поток живого слова, что по сравнению с ним «потоп французской речи», о котором пишет Кар90
лейль, кажется мелким ручейком. Лекции, дискуссии, речи – в театрах, цирках, школах, клубах, залах Советов, помещениях профсоюзов, казармах… Митинги в окопах на фронте, на деревенских лужайках, на фабричных дворах… Какое изумительное зрелище являет собой Путиловский завод, когда из его стен густым потоком выходят сорок тысяч рабочих, выходят, чтобы слушать социал-демократов, эммеров, анархистов – кого угодно, о чем угодно и сколько бы они ни говорили. В течение целых месяцев каждый перекресток Петрограда и других русских городов постоянно был публично трибуной. Стихийные споры и митинги возникали и в поездах, и в трамваях, повсюду… А всероссийские съезды и конференции, на которые съезжались люди двух материков – съезды Советов, кооперативов, земств, национальностей, духовенства, крестьян, политических партий; Демократическое совещание, Московское государственное совещание, Совет Российской республики… В Петрограде постоянно заседали три-четыре съезда сразу. Попытки ограничить время ораторов проваливались решительно на всех митингах, и каждый имел возможность выразить все чувства и мысли, какие только у него были… Мы приехали на фронт в XII армию, стоявшую за Ригой, где босые и истощенные люди погибали в окопной грязи от голода и болезней. Завидев нас, они поднялись навстречу. Лица их были измождены; сквозь дыры в одежде синело голое тело. И первый вопрос был: «Привезли ли что-нибудь почитать?» [Рид 1987, с. 32-33]. День за днем большевистские ораторы обходили казармы и фабрики, яростно нападая на «правительство гражданской войны» (Рид 1987, с.42). Крыленко еле держался на ногах от усталости. Но чем дальше он говорил, тем яснее проступала в его голосе глубокая искренность, скрывавшаяся за словами. Кончив свою речь, он пошатнулся и чуть не упал. Сотни рук поддержали его, и высокий темный манеж задрожал от грохота аплодисментов и восторженных криков. Ханжонов пытался еще раз взять слово, но собрание ничего не хотело слушать и кричало: «Голосовать! Голосовать!» Наконец он уступил и прочел резолюцию: Бронеотряд отзывает своих представителей из Военно-революционного комитета и объявляет себя нейтральным в разразившейся гражданской войне. Всем, кто за эту революцию, предложили отойти направо, всем, кто против, – налево. Сначала был момент сомнения и как бы выжидания, но затем толпа стала все быстрее и быстрее перекатываться влево. Сотни дюжих солдат с топотом двигались по грязному, еле освещенному полу, натыкаясь друг на друга… Около нас осталось не больше 50 91
человек. Они упрямо стояли за резолюцию, а когда под высокими сводами манежа загремел восторженный клич победы, они повернулись и быстро вышли из здания. Многие из них ушли и от революции… Вообразите, что такая же борьба шла в каждой казарме по всем городам, по всем округам, по всему фронту, по всей России! Вообразите себе этих бессонных Крыленко, бодрствующих над каждым полком, торопящихся с места на место, уговаривающих, спорящих, грозящих! И затем представьте себе, что то же самое происходило в помещениях всех профессиональных союзов, на фабриках и заводах, в деревнях, на боевых кораблях далеко разбросанных русских флотов; подумайте о сотнях тысяч русских людей, пожирающих глазами ораторов по всей огромной России, о рабочих, крестьянах, солдатах, матросах, так мучительно старающихся понять и решить, так напряженно думающих и в конце концов решающих с таким беспримерным единодушием. Такова была русская революция! [Рид, 1987, с.139].
КА
Андре Мазон СЛОВОУПОТРЕБЛЕНИЕ: СЕМАНТИКА И СТИЛИСТИПеревод: К.Л. Филатовой
Данная публикация представляет собой перевод с французского одной из глав книги Андре Мазона «Лексика войны и революции в России» [Mazon A. Lexique de la guerre et de la révolution en Russie. – Paris, 1920].
С точки зрения семантики, наиболее удивительными феноменами являются: обновление значения некоторых слов, либо ввиду обстоятельств, либо посредством специализации значения; замена некоторых слов другими в соответствии с общественными или политическими условиями; образование новых сочетаний слов. Так, война 1914 года вернула в обращение слово беженец, которое обозначало укрывающихся от движения войск на западе империи (большей частью польского происхождения, они часто ставили ударение на предпоследнем слоге, бежéнцы, как в польском слове); это с уществительное сравнительно недавно входит в употребление: в 1876 году оно обозначает славянских беженцев из христианских провинций старой Турции (Словарь русского языка, изданный 2-м отделением Императорской Академии Науки, Сиб., 1891, том 1, кол. 315). Война также возродила и распространила такие забытые или, по крайней мере, заброшенные со времен русско-японской войны термины, как чемодан и воронка, обычные слова для траншейного арго. 92
Подобным образом, украинское движение возродило старое наименование сечевики, Запорожские казаки. С другой стороны, некоторые старые слова омолодились, получив новое значение. Брататься, братание, или, с ударением на корень, брáтаться, брáтание, что обозначало в прямом смысле слова старый крестьянский обычай, означает с начала 1917 года "братание" на фронте между солдатами двух враждующих армий; несомненно, это происходит под влиянием немецкого слова sich brüdern, Brüderschaft. Слово фронтовик, которое в мирные времена обозначало красующегося карьерного военного, строго и неукоснительно соблюдающего правила, как, например, Скалозуб у А.С.Грибоедова, становится почётным наименованием для всех "людей фронта", в противопоставлении тем, кто "остался позади", тыловикам. Использование в жаргоне военных слова летучка, "записка, которая передаётся по эстафете, по летучей почте", с появлением телеграфа и военного телефона, если не прекращается совсем, то сокращается, но это слово возрождается с политическим оттенком в значении "листовка, прокламация, краткий текст пропаганды". Слово почтарь, ранее означавшее "почтальона на лошади, верхового почтальона", обретает новую молодость в выражении живые почтари, "те, кто развозит пропагандистскую литературу по деревням". Слово шкурник, которое в прямом значении является названием профессии "торговец необработанными шкурами", становится, наравне со словами саботажник и спекулянт, одним из самых модных оскорблений революционной эпохи; частотным являлось также устойчивое выражение шкурный вопрос. Слово мешочник, в прошлом обозначавшее производителя или продавца мешков, со времени установления большевистского режима обозначает в основном "того, кто незаконно перевозит в мешках продовольственные товары". Слово самокач, как говорят, изобретённое императором Александром III и обозначавшее "велосипедиста" приобретает значение "расстрельщик", "палач", в силу того что отряд велосипедистов в течение некоторого времени задействовался в исполнении смертной казни. Революция обрекает некоторые слова на политическую смерть, или по крайней мере на дискредитацию. Например, она заменяет словом милиционер слово городовой, несущее отпечаток одиозности старого режима. По той же причине слово чиновник большевики заменяют на советский служащий. Они склоняются к тому, чтобы заменить слово правительство, которое они, несмотря ни на что, использовали и используют до сих пор (ср.: рабоче-крестьянское правительство), на обозначение советская власть. Такое словоупотребление не без причины кажется им более престижным. Большевики предпочитают обра93
щение товарищ (мужской и женский род), которое потеснило обращения гражданин и гражданка, унаследованные от февральской революции. Прежние обращения, использовавшиеся в административном языке полиции, трибуналов, официальных актов, стали восприниматься как пренебрежительные, почти оскорбительные: "... что касается слова гражданин, то хотя т. Стеклов и является довольно молодым членом нашей партии, ему надо знать, что такое обращение недопустимо в дискуссии с советскими журналистами" (Пр., 5 декабря 1918). Слова интеллигент, интеллигентный, интеллигенция также приобретают в устах большевика некоторый оттенок презрения и оскорбления. То же самое происходит и в лагере противников большевиков: интеллигенты не произносят слово товарищ без иронически маркированной интонации, они охотно пишут это слово только в кавычках, чтобы подчеркнуть свою недоброжелательность; этот прием отмечал Ал. Блок (Россия и интеллигенция, М., 1918, с. 39). Они же применяют к публичной девке эпитет федеративная, который заимствуют из самого названия рабоче-крестьянской Республики Советов: Российская Социалистическая Федеративная Советская Республика (Р.С.Ф.С.Р.). Установление института большевистских комиссаров, которых отправляли в деревни, чтобы грубо продемонстрировать там силу центральной власти, смешивается для крестьян с неприятными воспоминаниями, оставшимися в памяти деревни от земских комиссаров, фискальных агентов времен Петра Великого, и слово комиссар, как и слово фискал, превращается в пугало, страшилку для детей, в ругательство: во время ссоры говорят: "чтоб у тебя комиссар горло перегрыз!" (статья Евг. Лякого в российском журнале, изданном в Гельсингфорсе, Русская жизнь, № 7, 10 марта 1919). Новые сочетания слов встречаются часто. Приведём несколько примеров: громкая читальня "комната для чтения, где чтец читает вслух" (Е.А. Звягинцев, Словарь внешкольного образования, М., 1918, с. 26); домовый комитет (в разговорной речи – домовой комитет), "комитет по дому", установленный при большевистском режиме; литературный поезд – поезд-библиотека с пропагандистской литературой, и литературно-инструкторский поезд/ агитпоезд, "поезд-библиотека, в котором работают пропагандисты"; делегатский поезд – "поезд линии Москва – Петроград, к которому крепятся вагоны, зарезервированные для переезжающих чиновников центрального правительства", и делегатский вагон, "вагон, зарезервированный для переезжающих чиновников центрального правительства"; уплотнять дом, квартиру и уплотнение дома, квартиры – "увеличить плотность жильцов дома, квартиры, разместив там по приказу правительства новых жильцов, вопреки 94
воле собственника или квартиросъемщиков"; продовольственный диктатор, "большевистский чиновник по вопросам продовольственных поставок, наделённый исключительной властью"; власть на местах, "местные власти" и, чаще всего, "произвол власти на местах". С точки зрения стилистики, следует отметить: изобретение перифразов, отражающее политические условия эпохи; характерное и тенденциозное обозначение некоторых особенностей произношения; формирование нескольких наборов устойчивых клише, которые адаптируются к различным стилистическим регистрам; фиксация определённых формул исторического значения; и наконец, иностранное влияние, которое проявляется в расхожей фразеологии, использующейся в определённых кругах. Всеобщее воодушевление так обильно подпитало запасы перифразов в русском языке, что вопрос о составлении даже приблизительного их инвентаря не ставится. Достаточно процитировать здесь самые часто используемые эвфемизмы. Фронтовые храбрецы изобрели выражение сыграть в ящик (буквально jouer à la boîte, то есть, *рисковать гробом, рисковать жизнью). Тыловики с самого начала войны вежливо назывались герои тыла, затем, как было указано выше, земгусары и земгусарики, "гусары, маленькие гусары из земства 2". К концу Временного правительства, в эпоху Учредительного собрания, "социалистысоглашатели" охотно называют представителей буржуазии очаровательным именем цензовые элементы ("... цензовые элементы, как начали выражаться в Совете, для того чтобы не употреблять обидного имени буржуазии", Л. Троцкий, Октябрьская революция. М., 1918, с. 50). Этих самых буржуа большевики отдают во власть ярости рабочих под наименованием каракулевые воротники и крахмальные воротнички (на заводе: инженеры, бригадиры, служащие). Бывшая императорская кокарда, которую срывают с фуражек военных, отныне всего лишь николаевский глазок 3. Новые сторонники партии социалистов-революционеров, которые стали членами партии только после февральской революции, обозначаются прозвищем мартовские социалисты-революционеры, а латышские мелкие собственники – кличкой серые бароны ("... в борьбе 2 Немецкий: Drückeberger и Blindgänger; чешский: dekunkuř (от неме цкого sich decken) и ulejvák (от глагола ulívati se, вульгарно произносимое как ulejvati se, “прятаться, укрываться”); сербский: забушаит (от глагола забушити). 3 Чешские солдаты австрийской армии также издевательски окрестили свои императорские кокарды frantík, “маленький Франц”, при старом императоре, karlík “маленький Карл”, после прихода к власти последнего из Габсбургов. 95
против революционного пролетариата объединяются и сливаются непримиримые враги, как, например, немецкие бароны и латышские крестьяне-собственники, так называемые серые бароны", Пр., 17 декабря 1918). Крайности революционных обычаев скрываются под прозрачными формулами, такими, как отправить на митинг (на языке матросов, топить офицеров), отправить в штаб Духонина (т.е. отправить на тот свет, расстрелять), в конверт и на почту (т.е. сначала посадить в тюрьму, потом расстрелять), отдавать деньги в земельный банк (буквально: прятать деньги в земле). Названия улиц, где располагается Чрезвычайная комиссия (Чрезвычайка) в Петрограде и в Москве, отныне символически относится к понятиям тюремного заключения и произвола: "он на Гороховой" или "он на Лубянке" означает, что он является пленником Чрезвычайной комиссии в Петрограде или в Москве. И какие только зверства общественное воображение не приписывает этой самой комиссии, в вежливых терминах: вырезывать эполеты, на живом теле жертв, и ставить Георгия – вырезать, в тех же условиях, крест Святого Георгия! Большевики окрестили регион Поволжья, Урала и Сибири царством учредиловцев (Из., 15 дек. 1918). С другой стороны, общественное злословие, как во времена войны, так и во времена революции, безжалостно интерпретирует двусмысленные аббревиатуры: В.З.С. (всероссийский земский союз): военнообязанные заведомо скрывающиеся (ср. земгусар, земгусарик и герой тыла, указанные выше); или Н.С. партия (народная социалистическая партия): несуществующая партия (известно, что народная социалистическая партия малочисленна); или, в ультраправых кругах (камарилья старого режима), сов. кр. и с. деп. (совет крестьянских и солдатских депутатов) – совет кретинских и собачьих депутатов; или ещё Ч.К. (чрезвычайная комиссия) – чортова коробка; или наконец Ц.И.К. (центральный исполнительный комитет), переделанный в И.Ц.К. и произносимый как Ицик, то есть, Itzig, Исаак на идиш (ср. центрожид, для обозначения Смольного, с.41, и там же, прежидиум). Особенности произношения, указывая на социальный круг, образование, национальность, создают условия для иронии и тенденциозного переосмысления. Антисемитский юмор проявляется в игре слов: это еврейское произношение слова президиум – прежидиум (где звучит слово жид); произношение на еврейский манер Шмольный (Смольный Институт). Интернационалистский юмор отмечает вульгарное произношение слова патриотизм как потреотизм (уже отмеченное в пикантной статье Бодуэна де Куртэне, в Словаре Даля, 3е издание, III том, кол. 56). По обе стороны баррикад, как в лагере революционеров, так и у контр-революционеров, радостно подхватывают простонародное про96
изношение: Россия – Расéя, комиссар – комессар, социалист – сыцыалист и особенно совдеп – совдёп, из которого контр-революционеры не преминут сделать простонародное ругательство, добавив два слова, чтобы напомнить о самой известной непристойности (совдеп «твою мать»). Также охотно повторяются шутливые искажения слов коммунист и мародёр – камунир (уже упоминавшееся на с. 16) и миродёр (давно уже зафиксированное в Словаре Даля, 3е издание, III том, кол. 782). Среди устойчивых клише те, которые относятся к военной эпохе, не представляют большого интереса, потому что они имеют свои эквиваленты в стиле официальных коммюнике и обычной прессы всех воюющих стран: наши храбрые войска, наши славные союзники – эта формула впоследствии иронически подхватывается большевиками и т.д. В революцию, напротив, последовательно сложились несколько наборов клише, каждое из которых живо знаменует период, к которому относится. К периоду Временного правительства относятся формулы: вести войну до победного конца (девиз российских сторонников продолжения войны); без аннексий и контрибуций; демократический мир; петроградский гарнизон – краса и гордость нашей революции; Милюков Дарданельский; углублять революцию. Показательно построение фразы с уравниванием постольку... поскольку, столь характерное для лицемерно тиранической политики Петроградских Советов по отношению к правительству Керенского. Большевистская пресса с первого же дня Февральской революции широко распространила демагогические клише: магнаты капитала, всемирная бойня, вся власть Советам и немедленный мир, ненасытная свора банкиров, помещиков и буржуа и т.д. Став официальной прессой, она не оставила свой оскорбительный полемический тон, умножив без каких-либо изменений изысканные образцы любезности, будь то в адрес оппозиционных социалистов – иванушки соглашательства, лакеи мирового империализма, будь то в адрес союзников и их сторонников: парижская, лондонская биржа; агенты, наймиты англофранцузского капитала (с сентября 1918 большевики заменяют англофранцузский капитал англо-американским капиталом); величайший из мошенников мирового капитализма Вудро Вильсон; империалистический грабительский мир. Именно большевистский режим дал дорогу смягчающим формулам: стоящие на советской платформе; партийные и сочувствующие; суд масс (некоторые шедевры официального большевистского искусст97
ва были "представлены на суд масс" 1 мая 1918; к тому же, успех формы множественного числа массы – это один самых выразительных языковых фактов большевистской демагогии). Среди этих новых клише некоторые сразу же устанавливаются в статусе исторических слов. Например, наименование Брестского мира, которое ему дал Ленин, – тяжкий, архитяжкий мир, а с другой стороны, определение, которое дали ему кадеты, – похабный мир, мужицкий мир. Сюда же относятся призыв, брошенный Лениным толпе, – грабь награбленное; некоторые определения, данные Лениным, как, например, для программы коммунистической партии – организация насилия, или для мирного периода, последовавшего за подписанием Брестского соглашения – передышка, или для режима Республики Советов, определяемой как оазис, или для внешней политики этой республики – лавировать и ориентироваться на международную революцию. Показательны обозначения политических тенденций, которые проявились в буржуазных партиях после Брестского мира – союзная ориентация и германская ориентация. Лексикологические объяснения, приведённые выше (с. 16 - 17), уже продемонстрировали иноязычное воздействие, которое характерно для современной фразеологии, вбирающей со времен войны и особенно в пору революции жаргон бывших политических эмигрантов. Можно отметить такие признаки этого влияния, как, например, тенденция заменять русские выражения учреждение действует, войти в сношения, говорить лично с кем-нибудь на организация функционирует, вступить в контакт, говорить персонально с кем-нибудь. Вторжение иностранных элементов особенно чувствуется после октябрьской революции. Слово секция, например, широко распространяется в языке муниципальной торговли, так же как и в языке административном: секция перчаток в магазине, издательская секция В.С.Н.Х., секция благородных металлов. Такой публицист как Стеклов, не моргнув глазом, переводит или, верней, транскрибирует на русский un baiser Lamourette - ламуреттовский поцелуй (Из., 18 ноября 1918). Провинция наблюдает, как из Москвы приезжают товарищи с мандатом, мандатом зачастую совершенно мифическим. Некоторые чиновники Советов пересыпают свои речи германизмами, например: "В каком локале будет сегодня собрание?" (немецкое Lokal), "пройдёт пара дней" или "пара недель" (немецкое ein Paar Tage, Wochen); "я хочу свистеть на это" (ich will darauf pfeiffen). Сами лозунги, которые организаторы торжеств по поводу юбилея октябрьской революции написали большими буквами на стенах московских домов, выдают отсутствие у авторов уверенного чутья на русский язык: "религия опиум для народа" (вместо религия - народу 98
опиум) и "революция – локомотив истории" (вместо революция – паровоз истории, ибо слово локомотив, наверняка, непонятно русскому крестьянину). Такое начало большевистской прокламации, вывешенное в Москве - "Не забыл ли ты чего-нибудь?" – как бы безупречно оно ни было с точки зрения русского языка, является всего лишь калькой выражения берлинского или венского лавочника (Haben Sie nicht etwas vergessen?). Если подобные привнесения из-за границы и придают цвет эпохе или обществу, как целый рой галлицизмов, вторжение которых характеризует конец 18 века, они не становятся ни широко распространёнными, ни устойчивыми. Они достигают лишь совсем небольшой части населения и только на время, ограниченное влиянием моды или режима. Конечно, они оставят относительно немного следов. Совсем другое дело – некоторые инновации, кажется, внутреннего порядка, ареал распространения которых более широк: всё более и более частое использование "извиняюсь" вместо "извините", возможно, под влиянием польского przepraszam; принятие административным языком и официальной прессой неправильной конструкции с родительным падежом ("согласно чего...") 4; и использование выявить, выявиться вместо проявить себя: "он выявился" вместо "он обнаружил себя".
Натан Лейтес ТРЕТИЙ ИНТЕРНАЦИОНАЛ ОБ ИЗМЕНЕНИЯХ ПОЛИТИЧЕСКОГО КУРСА Перевод: Косарева М.И. Введение. Настоящее исследование посвящено анализу тех знаков Коммунистического Интернационала (к которому мы будем обращаться общепринятой аббревиатурой «Коминтерн»), которые связаны с его собственными знаковыми вариациями во времени. Используя терминологию некоторых современных эпистемологических исследований можно сказать: его целью является исследование метаязыка Коминтерна, описывающего изменения «языка-объекта» Коминтерна. Дальнейшие цели данного исследования двояки 1) оно вносит вклад в изучение 4 К хорошему языку относятся только конструкции согласно с дательным падежом или с предлогом с и с творительным падежом; см. И. И. Ориенко, Словарь неправильных, трудных и сомнительных слов и выражений в русской речи, изд. 4-е, Киев, 1915, с. 174. 99
символических аспектов революционных методов с периода Первой Мировой войны; 2) нижеследующий анализ может стать основой для разработки более общей теории динамики политических и иных догматов. Для исследования данной динамики в современной политике Коминтерн является, вероятно, наиболее ярким примером. Это объясняется рядом причин, наиболее значимы среди которых следующие: 1) Политические догматы Коминтерна, в отличие от догматов любого из современных крупных политических движений, более детально проработаны; 2) С течением времени эти догматы подвергались изменениям, частота и амплитуда которых превосходила вариации учений соперников; 3) Эти изменения находили гораздо большую поддержку среди сторонников Коминтерна, чем отмечалось в сходных ситуациях у политических оппонентов. В этой связи настоящее исследование можно рассматривать как анализ некоторых из «методов и приёмов», использовавшихся политической элитой Коминтерна, чтобы получить поддержку при изменении политического курса. Использовавшийся материал: при рассмотрении периода с 1919 по 1935 годы – стенографические отчёты 7-ми всемирных конгрессов Коммунистического Интернационала (Всемирные конгрессы Коминтерна проходили в 1919, 1920, 1921, 1922, 1924, 1928 и 1935 годы. В цитатах из отчётов рассматриваемый конгресс будет обозначаться римской цифрой. Отчёты по первым пяти конгрессам на немецком языке – опубликованные Карлом Хоймом, последователем Луи Канбли в Гамбурге, в 1921 г. (I, II, III), в 1923 г. (IV) и без даты (V) – использованы автором в собственных переводах, если не указано иное. Отчёты по двум последним конгрессам, опубликованные на английском языке, предоставлены издательством «Инпрекорра» за исключением отчёта Бухарина об Исполкоме по 6-му Конгрессу, использованного в виде издания «Инпрекорра» на французском языке. Все ссылки на страницы касательно 6-го Конгресса относятся к тому «Инпрекорра» 1928 года, ссылки, касающиеся 7-го Конгресса, относятся к тому «Инпрекорра» 1935 года, несмотря на то, что указан том 1936 года) и – при рассмотрении периода, начиная с 1935 года – еженедельный коминтерновский бюллетень «Интернационале Прессе Корреспондент» (Инпрекорр), в 1938 году переименованный в «World News and Views». При анализе сдвигов, произошедших в политической линии с началом войны между Германией и Россией в 1941 году как источник материала рассматривалась «New York Daily Worker». В отношении роспуска Коммунистического Интернационала рассматривалась резолюция президиума Исполнительного Комитета Коминтерна от 15 мая 1943 года. Были выделены 100
следующие значимые изменения политического курса Коммунистического Интернационала (ср. в контексте: Х.Д. Ласвелл, Д. Блуменсток Мировая революционная пропаганда (Нью-Йорк 1939), Ф. Боркенау Коммунистический Интернационал (Лондон 1939), А. Роезнберг История большевизма (Лондон 1934)): 1. Правый поворот 1921 года. Политики, ориентированная на скорейшую победу революции и проявление крайних форм агрессии по отношению к другим рабочим организациям, сменяется курсом, ориентированным на установление «спада» революционного процесса, поддержку относительной легитимности и совместные с другими рабочими организациями действия «единым фронтом сверху», а также «снизу» и в «рабочих правительствах». 2. Левый поворот 1924 года. Отказ от сотрудничества с рабочими организациями при формировании «единого фронта снизу», возвращение к «диктатуре пролетариата» как непосредственной цели. 3. Левый поворот 1927-1928 годов. После промежуточного периода 1925-1927 годов с его ослаблением агрессии к иным рабочим организациям, свидетельством чему стал «Англо-Российский профсоюзный альянс» и политика компартии США, связанная с «Фермерской рабочей партией», произошёл отказ от сотрудничества с «социальными фашистами» и поворот в сторону «двойного профсоюзного представительства» и повстанческих жестов. 4. Правый поворот 1934-1935 годов. Поворот к «единому пролетарскому фронту сверху», «органическому единству рабочих партий» и «рабочему фронту». 5. Левый поворот 23 августа 1939 года совпал с кодификацией изменения отношений между Советским Союзом и Германией. 6. Поворот 22 июня 1941 года совпал с началом германскосоветской войны. Настоящее исследование рассматривает типическую знаковую структуру реального принятия изменений курса и их отрицаний, как они представлены в упомянутых источниках (как критически оцениваемые или безоговорочно принимаемые). Впрочем, гораздо проще для многих было данные изменения намеренно не замечать. Зная слова Дж. Б. Шоу о том, что «во время любого военного кризиса Сталин вёл себя, как если бы немецкая армия и её главнокомандующий не существовали вовсе» (New Statesman and the Nation, 31.05.1941: 555), кто-нибудь мог бы предположить с большей вероятностью, что сталинский Коминтерн не считал изменения политического курса существенными и даже не брал на себя труд отрицать сам факт того, что они произошли. Коминтерн всё более и более «жил одним днём». Если происходило измене101
ние курса, всё внимание концентрировалось на том, чтобы доказать, почему новый курс был правильным, а не на том, был ли он новым и в чём его новизна. На это и на то, в какой мере изменения отрицались, влияли, вероятно, те же факторы. Часть 1. ОТРИЦАНИЕ ИЗМЕНЕНИЙ 1. Формы отрицания. Отрицания перемен можно классифицировать по определённым формальным характеристикам. В связи с этим, представляется возможным и значимым в аналитических целях различать собственно отрицание перемен и утверждения о неизменности ситуации. Утверждения о неизменности ситуации присутствуют во всех рассматриваемых случаях. Это, однако, ещё не говорит, что роль этого приёма в сравнении с иными – также встречающимися и часто противоречивыми – оставалась неизменной. По вполне понятным причинам утверждения подобного рода обычно делались верхушкой доминирующей фракции Коминтерна, ответственной за старый политический курс и сумевшей остаться у власти при новом режиме. По-видимому, частота применения подобной тактики в течение всего времени существования Коминтерна постоянно росла. Это может быть связано с рядом факторов, среди которых назовём: 1) нетерпимость к разногласиям внутри Коминтерна; 2) уменьшающуюся со временем приверженность элиты Коминтерна общедоступной идеологии; 3) видимое исчезновение реализма из взглядов этой элиты. Прямые утверждения неизменности ситуации могут дополняться утверждениями постоянства применительно к периоду не непосредственно предшествующему данному, а более отдалённому от него. Поскольку, как видно из истории Коминтерна, правые и левые повороты, связанные с ними изменения в политике значительно отличались друг от друга. Часто политический курс, принятый на одном из таких поворотов, вполне справедливо можно было бы признать идентичным предшествующему повороту в том же направлении. Это, конечно, не может служить достаточным thema probandum (лат. доказательство тезиса), и являет собой ignoratio elenchi (лат. подмена тезиса), что, вероятно, помогает создать и укрепить в обществе иллюзию неизменности курса по сравнению с ближайшим прошлым. Так, напр., на 7-ом съезде Коминтерна в 1935 году генсек Исполкома Коминтерна Георгий Димитров со ссылкой на 4-ый и 5-ый съезды (1922, 1924 годов), когда «исход зависел по существу от вопроса (о рабочем правительстве), который мы обсуждается сегодня (о правительстве единого фронта). Дебаты по данному вопросу, проходившие в то время в Коммунистическом Интернационале, не утратили своей значи102
мости и до настоящего момента…». Ссылка Г. Димитрова на значимость не только 4-го Конгресса (ознаменовавшего правый поворот в политике), но и 5-ого (ставшего сигналом левого поворота), видимо, служила основной цели выступления: разубедить в том, что 7-ой Конгресс был обновлённой и гораздо более радикальной формой «правого» 5-го Конгресса. Похожим образом, но более открыто отрицания изменения политического курса после начала войны между Германией и СССР в 1941 году осуществлялись со ссылкой на особенности курса 1934-1939, а не 1939-1941 годов. Как мы отмечали выше, наряду с речевыми утверждениями о неизменности политического курса, которые мы рассматривали до настоящего момента, необходимо анализировать и речевые отрицания перемен. Отрицания перемен по своей сути могут отрицать сам факт изменений, либо заявлять о ложности обратных утверждений. До тех пор, пока открытое несогласие было возможным в Коминтерне, утверждения, указывающие на изменения, были достаточно распространены и по понятным причинам исходили от представителей к тому моменту меньших политических групп, независимо от того, принадлежали ли они к большинству ранее. Так, на 5-ом Конгрессе на факт левого поворота в политическом курсе указывали два крайних коминтерновских политических крыла: крайне правая группа РадекаБрандлера (принадлежавшая к доминирующей фракции большую часть времени между 4-ым и 5-ым Конгрессом) и ультралевая группа Амадео Бордиги, принадлежавшая к оппозиционным силам со времён 2-го Конгресса в 1920 году. Напротив, умеренно правые (как часть руководства компартии Чехословакии) и умеренно левые (как новое руководство компартии Германии) в большей или меньшей степени склонялись к тому, чтобы согласиться с отсутствием перемен в политическом курсе, как продолжал заявлять представитель «ядра» Коминтерна Г.Е. Зиновьев. Эти фракции, занимавшие промежуточные позиции, или уже заключили мирный договор с группой Г.Е. Зиновьева, или собирались его заключить. Принятие этими группами мифа о неизменности курса было требованием советского руководства Коминтерна и являлось «символом доброй воли». На 7-м Конгрессе, однако, «торги» подобного рода были пресечены введением более строгой интерпретации идеологической целостности. Фракция большинства, в такой ситуации, могла отрицать утверждения политических перемен, исходящие лишь от лиц и организаций вне Коминтерна, либо от его безымянных членов (в такой ситуации назвать по имени значило бы исключить из рядов. Так, Г. Димитров был вынужден ограничиться неопределённым «есть на свете всезнайки, усмотревшие во всём этом (новой политике, провозгла103
шённой Конгрессом) какой-то правый поворот» [VII: 977]). Кроме упомянутых изменений в отношении к несогласию внутри Коминтерна, сохранялись определённые символические способы работы с ними. Наиболее распространённым способом было выдвинуть опровержение утверждения об изменении Коминтерном курса со ссылкой на мотивы авторов данного утверждения. (Тесная связь данного способа, который часто использовался не только в Коминтерне, с общей структурой «диалектического материализма очевидна.) Апелляция к «недобрым» мотивам, предположительно, прямо опровергала утверждения, либо сводила на нет возможность с ними согласиться. Так, в ходе 5-го Конгресса Г.Е. Зиновьев воскликнул: «Как можно говорить, что мы что-то пересматриваем (тезисы 4-го Конгресса)? Нет, товарищи, это просто агитационный лозунг Радека, направленный против Коминтерна, не более» [V: 485]. И снова в отношении упрёка Радека: «Товарищи, вы, конечно, понимаете теперь, когда мы впервые должны работать без товарища Ленина, когда разные страны охвачены суровым кризисом, каков подтекст этого упрёка» [V: 467]. В такой же манере Г. Димитров на 7-ом Конгрессе обыграл своё высказывание о «всезнайках», указывавших на правый поворот, заявив: «В моей стране, Болгарии, говорят, что у голодной курицы все мысли о пшене. Пусть эти политические цыплята так думают». Подобным образом в пресс-конференции 24 августа 1939 года Эрл Браудер упомянул, что «многие газеты комментируют это (российско-германский пакт) как изменение политического курса Советского Союза. Всё это, конечно, чушь, но чушь, в достаточной степени приемлемая для Берлина» (World News and Views, 26.08.1939: 914) С определением утверждений об изменении политического курса как имеющих «оппортунистические корни» становится возможным перевернуть пропозициональную цепочку и на основании утверждений, что политика Коминтерна изменилась, сделать заключение о наличии «оппортунизма». Прекрасным примером такой техники являются тщательно подготовленные слова Вензеля, чехословацкого делегата, входившего в группу Г.Е. Зиновьева [ср. V: 209-210]. В попытке доказать, что большинство членов его делегации совершили «правый поворот», он зачитывает декларацию этого большинства, в которой рассматривается сама возможность получения выгоды от изменения политического курса 5-ым Конгрессом. Используя это как главное доказательство без каких-либо промежуточных связок он делает вывод о наличии «оппортунистических тенденций» в группе. Конечно, та же самая техника используется для доказательства догмы, что ультралевые 104
сдвиги по своей природе правые. Так, Г.Е. Зиновьев на 5-ом Конгрессе не смог не отметить согласие правого Радека и левого Бордиги с тем, что происходит смена курса, и многозначительно добавил: «Это случается при крайне левых сдвигах. Ультралевые и ультраправые сходятся» [V: 104]. Если один из способов дискредитации заявлений об изменении политического курса состоит в приписывании их авторам отрицательных мотивов, то второй заключается в том, чтобы повернуть предоставленные данные против них. Главный лозунг в этой ситуации – «не мы изменяем, а вы изменяете» (В этих случаях мы можем наблюдать или не наблюдать «проекцию» в строго психологическом смысле данного термина). Напр., на 5-ом Конгрессе Г.Е. Зиновьев заявляет: «Полагаю, я могу утверждать и привести доказательства того, что это не мы предлагаем пересмотреть резолюции 3-го и 4-го Конгрессов, а именно Радек и другие правые» [V: 467]. Похожим образом в статье «Daily Worker» после начала германско-советской войны Л. Буденц указывает: «Многих из тех, кто, продолжая «игру Империи», кричал о войне с гитлеризмом, просят объяснить их непоследовательность теперь, когда Советским Союзом ведётся настоящая война против гитлеровской агрессии. Чтобы скрыть свою непоследовательность, эти люди упрекают в непоследовательности коммунистов» (Daily Worker, 26.06.1941). Ещё один слоган, связанный с рассмотренным выше, в отношении утверждающих, что «мы изменились», звучит «мы не изменились, но нам пришлось бы это сделать рано или поздно, если бы мы действовали так, как вы говорили». Так, в статье «Daily Worker», опубликованной после начала германско-советской войны и адресованной авторам идеи, что Коминтерн осуществил резкий поворот в политике после 23 августа 1939 года и 22 июня 1941 года говорится: «вы ожидали, что коммунисты (с началом войны в сентябре 1939 года) сделают резкий скачок в сторону, поддержав ваши цели империалистической войны» (Daily Worker, 26.06.1941). Среди факторов, определяющих необходимость постоянного опровержения утверждений об изменении политического курса в течение истории Коминтерна, самым очевидным и, вероятно, наиболее важным является следующий. Степень «субъективной ригидности» близких Коминтерну организаций на разных уровнях иерархии, вероятно, уступает в большей степени символически эластичной структуре идеологии Коминтерна, т.е. главные символы Коминтерна допускали возможность выведения большого числа политических перемен, но в то же время актуализации этой символической гибкости, признаваемые как таковые, вызывали негативные реакции сторонников, как лёгкое недоуме105
ние, так и полный шок. Нет причин считать, что поведение членов Коминтерна в этом отношении являло собой исключение в широко распространённой модели социального поведения, но детально проработанная идеология коминтерновских стратегий и тактик имела свойство повышать степень субъективной (в отличие от символической) ригидности его сторонников. Представителями групп в составе Коминтерна, опровергавшими изменения в политике (которые действительно имели место), в противоположность тем, кто утверждал обратное, это часто принималось как само собой разумеющееся. Очевидно, степень субъективной ригидности различалась в разных группах сторонников и в данный период, и в иные периоды времени. Отсутствие доказательств не позволяет нам идти в этом утверждении дальше логически приемлемых предположений. Отсюда можно предположить, что статус человека в иерархии Коминтерна и степень его ригидности в смысле, в котором мы употребляем слово выше, связаны обратной связью. (Однако, при желании можно взглянуть на это и так, что поскольку наиболее низкие уровни иерархии, т.е. более или менее инертный сектор обычных членов партии менее политизирован, данный сектор и является наименее субъективно ригидным в отношении политических перемен.) Более того, при рассмотрении каждого отдельно взятого политического изменения можно сделать вывод о наличии обратной связи между степенью субъективной ригидности и временем, которое уже прошло с момента изменения. Это один из главных факторов, объясняющий, почему наиболее интенсивно политические перемены отрицаются сразу после того, как изменение становится очевидным. Так, напр., в первые дни после начала войны в августе 1939 года преобладали отрицания, со временем сменившиеся простым признанием факта. Можно предположить, что со временем актуализация данного феномена обрела снижающуюся тенденцию. На это оказал влияние ряд факторов, среди которых можно назвать следующие: накапливающееся влияние (увеличивающегося) числа более резких изменений, снижающаяся сила верований и интереса к верованиям (по крайней мере, касательно действительно существенных принципов, а не формального убеждения в том, что руководящее звено движения всегда право), подбор кадров для высших и средних уровней иерархии с учётом фактора субъективной гибкости. Связанное с этим снижение субъективной ригидности кадрового состава вылилось в снижение необходимости отрицать изменения политики. Но присутствовали и взаимопротиводействующие факторы. С одной стороны, всё увеличивающаяся степень изменений не могла не усиливать необходимость отрицания перемен; с 106
другой стороны, тенденция к исчезновению внутрипартийной критики по основным пунктам политики и утверждению догмы непогрешимости лидеров Коминтерна облегчала задачу отрицания. Если рассматривать различия в случаях отрицания перемен в относительном аспекте, становится заметной наиболее важная связь – между направлением изменения и его отрицанием: по крайней мере до 1939 года правые повороты отрицались более интенсивно, нежели левые. И хотя в данной работе не ставится целью провести детальный количественный подсчёт, можно утверждать, что отрицания играли наименьшую роль на 6-ом Конгрессе (кодифицировавшем самый резкий из левых поворотов) и наиболее значительную роль на 7-ом Конгрессе (постановившем заметный правый сдвиг). Объяснение этому найти легко: психологическая расположенность масс к термину «левый» – и типам поведения, к которым данный термин отсылает – в целом присутствует среди членов Коминтерна в период с 1934 по 1935 год, а к термину «правый» – скорее отсутствует. Один из множества указателей на это – технический язык Коминтерна, связанный с характеристикой политических сдвигов, допускает использование термина «левый» со значением «ультралевый» и только в кавычках, тогда как значение термина «правый» всегда содержит сему «политический сдвиг» (и, вероятно, может употребляться только с негативной коннотацией – прим. пер.), употребляется практически всегда без кавычек в этом (или любом другом) контексте. Ср., однако, интересные исключения в тезисах 5-ого Конгресса в отчёте Исполкома Коминтерна: ср. английскую редакцию «Инпрекорра» от 29 .08.1924: 646: Импликации – часто выраженные эксплицитно – содержат следующее: (1) политика Коминтерна в тот момент такова, что нет и не может быть более «неподдельно левой», чем эта; (2) правые сдвиги в действительности являются левыми). Таким образом, при правых сдвигах было больше стимулов отрицать само изменение, нежели при левых. После длительного влияния беспрецедентно правой политики, начатой в 1934 году ситуация была, вероятно, обратной. Похоже, что на оценочной шкале общества «правость» и «левость» поменялись местами и в результате, левый сдвиг 1939 года отрицался гораздо более интенсивно, нежели правый в 1941 году. 2. Производные отрицания. В случае отрицания изменения курса, само отрицание может иметь или не иметь источником иные утверждения. В диахронии возможно наблюдать увеличение роли прямых, а не производных отрицаний в символике Коминтерна, и снижение степени проработанности «производности» отрицания в ходе использования. Сразу заметно отличие по данным пунктам между 1924 (5-ый Кон107
гресс) и 1935 годами (7-ой Конгресс). Разумеется, эти тенденции являются указателями на проходящие в Коминтерне процессы «тоталитаризации». Каковы основные типы дериваций отрицаний изменения политики? Последующая дискуссия может быть организована вокруг исследования роли определённых наборов предложений в этих деривациях, в частности, предложений фактов, относящихся к: 1) новым символам и порядкам, к которым осуществляется переход; 2) старым символам и порядкам, от которых он происходит. Символический приём, обычно используемый в этой связи, можно определить как «технику символической ассимиляции старого и нового», т.е.: старые и / или новые символы и порядки намеренно представляются так, что при восприятии минимизируется ощущение разницы между ними. Можно говорить о «полной ассимиляции» в случаях, когда различия не воспринимаются, и «частичной ассимиляции», когда различия при восприятии минимизируются, а не отрицаются полностью. Можно говорить также и об «односторонней ассимиляции», если только одна из частей представляется искажённой, и «двусторонней ассимиляции», когда искажаются обе. Класс односторонней ассимиляции можно разбить далее на подклассы со случаями ассимиляции старого новому и случаями ассимиляции нового старому, в соответствии с которыми символическая составляющая политики бывает искажена. Если рассматривать символическую ассимиляцию в соответствии с данным определением и как основной базис отрицания политических изменений, представляется возможным и целесообразным исследовать типические основания самой символической ассимиляции. Каким же образом идеология Коминтерна размывает различия между старым и новым? Среди большого числа разнообразных методик, использующихся в этой связи, самой элементарной – и не самой незначительной – является ассимиляция простым утверждением, т.е. можно просто сделать заведомо ложное утверждение, что Коминтерн «всегда» следовал определённой линии, которая в реальности была представлена лишь недавно. Во всех других случаях, однако, ассимиляция является скорее производной, нежели прямой. 2.1. Символическая ассимиляция переопределением терминов. Новая линия может быть выражена старой формулой, и в то же время на переопределение терминов, которое предполагает данная процедура, не делается вербальный акцент, т.е. факт, что рассматриваемые дефиниции неизменны во времени может эксплицитно выражаться или имплицитно подразумеваться. Эта техника часто использовалась больше108
вицкой элитой при формировании внутригосударственной идеологии. Изменения в аграрной политике, напр., часто сопровождались намеренными и вербально никак не зафиксированными переопределениями терминов «кулак», «середняк», «бедняк». Та же самая техника часто фигурировала в манипуляциях символами Коминтерна. Так, Ф. Боркенау указывает относительно термина «рабочая аристократия»: «одно время значение становилось всё более узким, пока не совпало со значением «нанятые и оплачиваемые работники партии и профсоюзов». В другое время оно было расширено до такой степени, что могло употребляться для обозначения любого работающего человека» (The Communist International, Лондон, 1939: 83). То же наблюдается и с ритмом смены значений таких терминов, как «пролетарский авангард», «большинство решающего пласта пролетариата» из известных неологизмов 3-го Конгресса. А. Переход от 4-го к 5-му Конгрессу. Пример наиболее важного и наиболее иллюстративного использования данной техники в отношении двух ключевых терминов «рабочее правительство» и «тактика единого фронта» дал 5-ый Конгресс Коминтерна. На 5-ом Конгрессе была сохранена главная формула 4-го Конгресса (в соответствии с которой коммунистические партии должны применять тактики единого фронта и требовать формирования «рабочего правительства»), но незаметной подменой значений ключевых терминов изменён её смысл. (Привести пример не представляется возможным из-за объёма.) Можно ещё раз подчеркнуть, что данные переосмысления вербально не были зафиксированы, поскольку в этом не была заинтересована доминирующая фракция. «Мы продолжаем выступать за рабочие и крестьянские правительства», – заявил Г.Е. Зиновьев [V: 87]. «Тактика единого фронта верна» – уверили общественность [V: 77]. Прямо утверждалось, что дефиниции употреблённых на 5-ом Конгрессе ключевых терминов были идентичны с общепринятыми дефинициями предшествующего периода. В целом только крайне правые (не желавшие изменения курса) и крайне левые (собиравшиеся уйти ещё левее, чем доминирующая фракция, и не верившие в её новоутверждённую «левизну») взяли на себя труд развенчать – что не представляло труда – официальный миф (Было, однако, и умеренно правое крыло, которое составляли смещённые лидеры компартий Чехословакии и Германии, создававшие какуюто видимость своего согласия с новым курсом, а также подтверждавшие его новизну, ссылаясь на изменения в политической ситуации (ср. ссылки Смерал [V: 162] ср. дискуссию об этой знаковой модели: 318) Такое их поведение объяснялось тем, что эти лица обвинялись в высказывании правых взглядов в прошлом, соответственно, особое значение, 109
придаваемое ими существованию сдвигов в политике Коминтерна было обусловлено необходимостью самооправдания [Ср. ссылки Крейбича (Чехословакия) – V: 389; Бордиги (Италия): 399-400 и Радека – V: 162]). Но уже тогда никто не осмелился бы открыто указать на символические приёмы, с помощью которых и был создан миф, только Клара Цеткин отметила вскользь экзегетические усилия Зиновьева [V: 335]. Б. Переход от 5-го к 6-му Конгрессу. В рассмотренном примере метод символической ассимиляции переопределением (переосмыслением) был применён к терминам, относящимся к политике Коминтерна. Теперь рассмотрим пример применения того же механизма к терминам, относящимся к политике организаций вне Коминтерна, но в таких её аспектах, от которых зависела политика Коминтерна. Доминирующая фракция Коминтерна утверждала как на 5-ом, так и на 6-ом Конгрессе, что наступил «кризис капитализма». На 5-ом Конгрессе термин «кризис» использовался как синоним «экономического упадка», поскольку в центре внимания находился экономический сектор. Был сделан прогноз дальнейшего развития такой ситуации для всего «капиталистического мира», допускавший только частичную и временную стабилизацию. На 6-ом Конгрессе оценка экономической ситуации Бухариным, имевшая такой же официальный характер, как и оценка Зиновьева в 1924 году от последней значительно отличалась. Термин «третий период» (развития послевоенного капитализма), ключевой термин оценки, относился к ситуации, о которой Бухарин прямо заявил: «…экономика Европы быстро растёт» [VI: 865]. А сам термин определялся им следующим образом: «с экономической точки зрения второй период (послевоенного развития) можно рассматривать как период восстановления производительных сил капитализма…. За данным периодом следовала третья ступень, период строительства капитализма, выражавшаяся в количественном и качественном прогрессе по сравнению с предвоенным уровнем» [VI: 10]. В соответствии с общей оценкой Бухарина, далее в его докладе можно было бы упрекнуть в паникёрстве любого «буржуазного» экономиста, утверждавшего, что «близка опасность краха мировой кредитной системы» (здесь можно упомянуть, что после 6-го Конгресса сам термин «третий период» в некотором роде подвергался изучаемой нами символической манипуляции. Причина этого состоит в том, на 6-м Конгрессе «Стали и Бухарин (оба) приняли формулу «третьего периода», но давали ей два разных, взаимоисключающих толкования. У Бухарина это означало экспансию капитализма. У представителей левого крыла – приближение новой революционной эры [Боркенау: 336-337]) [ср. VI: 13]. 110
Несмотря на эту резкую смену экономического прогноза 6-ой Конгресс сохранил ставшую к тому времени традиционной уверенность относительно «кризиса капитализма». Это стало возможным благодаря недекларированному переосмыслению выражения «кризис капитализма», которое было спроецировано на 5-ый Конгресс. То, что новое определение «кризиса» значительно отличалось от принятого ранее, становится ясным из риторического вопроса, который Бухарин адресовал аудитории: «Если всё это (экономическая стабилизация в середине 1920-х годов) соответствует действительности, что следует далее из вопроса об общем кризисе мировой капиталистической системы? Можем ли мы, если всё это правда, говорить, что они означают окончание кризиса капитализма?» [VI: 11-12]. Из результатов анализа содержимого отрицательного ответа Бухарина на этот вопрос становится ясно, что он скрыто расширил имплицитное определение употреблённого ключевого термина «кризис» с тем, чтобы имплицитное определение 5-го Конгресса просто соответствовало части новой дефиниции, т.е., говоря материально, а не формально, чтобы подвести одну особую «форму кризиса» под то, что до того момента понималось под «кризисом вообще»: «это верный ответ, общий кризис капитализма продолжается, даже интенсифицируется, хотя настоящая форма кризиса иная. В настоящее время старая форма кризиса сменилась новой – это всё. Не следует думать, что общий кризис капитализма есть разрушение капитализма в почти всех или большинстве стран. Ситуация обстоит иначе. Кризис капитализма в том, что в структуре всей мировой экономики проходят радикальные перемены, перемены, которые в огромной степени и с неизбежностью усугубляют каждое противоречие капиталистической системы и которые в итоге приведут к его краху. Давайте, напр., рассмотрим такой факт, как существование СССР. Что это означает? Это выражение того факта, что кризис продолжается» [VI: 11-12]. Бухарин, как мы увидим, мог дать две разные формулировки. С одной стороны он мог сохранить предыдущее толкование кризиса и затем заявить, что кризис: 1) со временем утих; 2) достигнет невиданного до настоящего времени размаха в ближайшем будущем. Или же он мог переосмыслить значение слова и затем просто повторить текст старой формулы. Как мы увидели, большей частью был избран второй вариант, хотя присутствовала по меньшей мере простая ссылка на первый, когда Бухарин заявил, что кризис, хотя и не исчез, утих [VI: 12]. Это, кроме всего прочего, ещё и пример использования множества противоречащих друг другу тем в изучаемой нами идеологии. 2.2. Символическая ассимиляция модификацией выражения 111
старой догмы. Модификация определения терминов догматических текстов даёт один эффективный способ изменения доктрины, модификация выражения этих текстов даёт второй. А. Смещение акцентов. «Смещения акцентов» могут в свою очередь классифицироваться в соответствии с тем, могут ли они предполагать полное отсутствие ссылки на существование невыгодных новой политике текстов и / или её полное отрицание. В случаях, когда не наблюдается полное исключение ссылки, могут быть выделены различные субкатегории. Так, определённые тексты могут эмфатизироваться соответствующими модуляциями голоса декламирующего их человека, которые можно зафиксировать на письме курсивом. В письменных текстах, никогда не имевших устного звучания, курсив, конечно, может использоваться с той же функцией. Эта техника широко использовалась на 5-ом Конгрессе, при цитировании тезисов 4-го. Использовалась как сторонниками, так и противниками изменения политики со ссылкой на «рабочие правительства» и «единый фронт». В настоящем исследовании мы не будем подробно рассматривать иные способы смещения эмфатизации с одного сектора существующей догмы на другой, недостаток которых состоит в умалчивании и / или отрицании существования «неблагоприятных» секторов. Подобные приёмы стали шире употребляться после 23 августа 1939 года, придав речи Сталина на 18 съезде КПСС 10 марта почти исключительную оригинальность. Тематика этой речи уже значительно отодвинулась от тем «общественной безопасности» и «антифашизма», развиваемых в 19341938 год, кратко представляла центральные символы тех лет и, по утверждениям, соответствовала политической линии времен заключения германско-советского пакта и последующего периода. Возможность использования различных приёмов подобного рода предполагает присутствие в существующей догме антагонистических компонентов, т.е. утверждений отсылающих в разных направлениях и таким образом опровергающих друг друга. «Диалектическая» структура базовой идеологии Коминтерна увеличивала возможность соответствия таким догматическим текстам, для которых во французском политическом словаре предусмотрено выражение «nègre blanc» (nègre blanc (франц.) – белый негр). Данная фраза также имеет значение намеренного формирования догматических текстов в обозначенной манере с тем, чтобы в последующем иметь возможность применить к ним рассмотренные символические методики. В задачи данной статьи не входит изучение, в какой степени исходная установка на это могла определять результат в рассмотренных случаях. То, что подобный замысел 112
присутствовал, по крайней мере, в некоторых случаях – более чем вероятно. Возьмём, напр., резолюцию 7-го Конгресса в отношении ситуации на международной арене: «Если разразится новая империалистическая война, … коммунисты приложат все усилия и возглавят борьбу её противников за трансформацию империалистической войны в гражданскую. Если начало войны заставит Советский Союз мобилизовать Красную Армию рабочих и крестьян, … коммунисты призовут всех трудящихся всеми способами и любой ценой приближать победу Красной Армии…» [VII: 1184]. «Все способы» и «любая цена», повидимому, включают в себя и поддержку «собственной буржуазии» – если бы она согласилась сотрудничать с Советским Союзом – и «цену» за увеличение её (буржуазии – прим. пер.) шансов на победу. Противоречие между данными двумя предложениями ещё более усиливается тем, что ссылка на второе предложение заключена в первом: в опущенной части предыдущей цитаты упоминается, сообразным с целями гражданской войны считается контакт не только с «буржуазией», но и с «фашистскими разжигателями войны». Б. Прямая фальсификация. Наиболее заметный пример приёма прямой фальсификации – цитаты Зиновьевым на 5-ом Конгрессе решений 4-го Конгресса по «рабочему правительству». Г.Е. Зиновьев цитировал тексты резолюций, принятых на 4-ом Конгрессе со скрытой целью подтвердить свои слова о том, что позиция, которую он отстаивал в 1924 году была идентичной занимаемой большинством в 1922, путём фальсификации и заведомо неверного цитирования. © Косарев М.И. (перевод), 2007 С. Якобсон, Г. Лассвелл ПЕРВОМАЙСКИЕ ЛОЗУНГИ В СОВЕТСКОЙ РОССИИ (1918-1943) Перевод: О.А. Солопова, И.А. Овсянникова (в сокращении; см. полный вариант [Якобсон, Лассвелл 2006]) Частью празднования Первого Мая для Коммунистической партии Советского Союза был выпуск лозунгов, которые представляют для общественности некое руководство по интерпретации политики партии. Лозунги авторитетны, насыщены ключевой политической символикой и широко распространены. Они являются связующим звеном между теоретиками партии, политиками-практиками и рядовыми членами партии, гражданами. Именно по этим причинам они представляют собой одно из важных средств современной политической комму113
никации. Наш анализ нацелен на содержательную часть лозунгов, их стиль с первого года появления после Революции. В фокусе внимания – ключевые символы. Особый интерес представляет для нас их функция – связь между тонкостью теоретической доктрины, «языком действия» политиков-практиков и ежедневной речью обычного гражданина. Лозунги – давняя традиция российского революционного движения, которое завершилось взятием власти в 1917 году. Еще в 1894 году в качестве лозунга теории и практики российских социалистов в борьбе против «классового врага» Ленин принял памятные слова Карла Либкнехта «Учиться, пропагандировать, организовывать» (Studieren, propagandieren, organisieren). Празднование Первомая, выбранное нами для анализа, также имеет долгую революционную историю. На Конгрессе Второго Интернационала, который проводился в Париже в июле 1889 года, было принято решение об организации рабочими 1 мая в городах мира международных демонстраций. Помимо бельгийских представителей против нововведения проголосовал российский социал-демократ Плеханов. Он полагал, что политические условия царской России не предвещают ничего хорошего для воплощения в жизнь и успеха данного предприятия. Однако с начала 90-х годов прошлого столетия в России празднование Первого Мая было отмечено забастовками и демонстрациями. До 1895 года первомайские лозунги в России носили экономический характер, позже в них были включены определенные политические требования. Первомай стал днем борьбы «против капитализма и царизма», российский пролетариат требовал экономической и политической свободы. «Требование восьмичасового рабочего дня», – писал Ленин в 1900 году, – «имеет особую значимость: оно является декларацией солидарности с международным Социалистическим движением. Мы должны проследить, чтобы рабочие осознали эту разницу: они не должны понимать требование восьмичасового рабочего дня на уровне требований на бесплатный проезд в поездах или увольнения диспетчера». Во время Первой мировой войны накануне российской Революции первомайские лозунги большевиков призывали российских рабочих к революционным действиям. Они убеждали российский пролетариат устраивать забастовки, стачки и демонстрации и, прежде всего, претворять в жизнь лозунг Ленина о превращении империалистической войны в гражданскую. Среди самых расхожих требований значились ликвидация абсолютной монархии, учреждение в России демократической республики, восьмичасовой рабочий день, отмена частной собственности и немедленное прекращение военных действий. 114
После того как коммунисты пришли к власти, в апреле 1918 года Центральным Комитетом партии были выпущены первомайские лозунги, подписанные председателем комитета Я. Свердловым и адресованные всем местным комитетам партии и коммунистическим партийным ячейкам в Советах. Список был удивительно короток. Большинство лозунгов имело обобщенный характер и было заимствовано со времен, предшествовавших победе. Бросалась в глаза попытка защитить молодую советскую Республику и социалистическую идею от врагов в России и за рубежом. Как и прежде, лозунги были адресованы российским рабочим и крестьянам – слово «пролетариат» упоминалось лишь дважды. С другой стороны, особо подчеркивалась солидарность между различными группами «пролетариев» в России – городскими рабочими, тружениками села и казаками. Цель исследования первомайских символов и лозунгов (с 1918 и далее) состоит в том, чтобы отметить относительные тенденции в повторении и изменении первоначального списка лозунгов. Вначале огромное значение придавалось «революционным» символам. Были ли они столь же явными в более поздние годы? Вначале символы были «универсальны». После небольшого перерыва лозунги вещали от имени всего мира, не только от имени России. Повысилась ли со временем частотность «национальных» символов в лозунгах? Стало ли в них уделяться большее внимание «внутренней» политике, чем «внешней»? Ряд вопросов связан с вокабуляром традиционного «либерализма» и «этики». Сначала чувствовалась тенденция восстановить «сентиментальные» условия «буржуазной» революции. Хотелось бы знать, до какой степени коммунисты придерживались этой первоначальной политики. Социалистические теории возвеличивали «материальные» или «объективные» факторы в социальном развитии, ставили их над «личными». Что говорят лозунги об «удельном весе» указанных факторов в обращениях к большой аудитории? Также существенен вопрос о том, каким образом в обществе идентифицированы группы. Когда установлен новый порядок, уменьшается ли частотность «классовых» наименований относительно менее распространенных социальных групп? Чтобы ответить на эти вопросы, мы используем одиннадцать категорий для классификации ключевых символов: I. Революционные символы – ключевые термины в заявлениях, одобряющих или предвещающих революцию. Они включают: Революционер, Интернационалист, Социализм, социалист, Всемирная революция, Всемирный октябрь и т.д., Коммунизм, коммуна, большевик и т.д., Революционный объединенный фронт, Октябрьская революция, Красный, Пролетарии, Классовый, бесклассовый, Рабочие, трудящиеся мас115
сы, Диктатура пролетариата, Товарищи, Советский, Советы, Советская власть, Коммунистическая партия, коммунистическая молодежь, пионеры, Центральный Комитет. II. Антиреволюционные термины определяют врагов революции или непосредственно подразумевают существование врагов: Фашист, фашизм, Капитал, капитализм, капиталист, Диктатура, Империализм, империалист, Империалистический объединенный фронт, Контрреволюция, Антисоветский, Защита, Иностранная агрессия, Социалдемократы, меньшевики, социал-фашисты, социал-империалисты, Буржуазия, нэпмены, спекулянты и т.д., Второй Интернационал, Буржуазная демократия, Реакция, Милитаризм, Духовенство, попы, ксендзы, раввины, Римский папа, Бог, Церковь, Феодализм, Пацифисты, Богатые, Агрессия против СССР, Интервенция, Кулаки, Саботажники, Помещики, Либералы, Генералы, Гражданская война III. Список национальных символов составлен из слов, описывающих СССР, скорее как «национальное» сообщество, нежели как государство с отдельными доктринами и институтами. Большинство этих символов используется как «буржуазными», так и «социалистическими» силами. Некоторые из терминов употребляются в утверждениях-самовосхвалениях: Родина, Наша земля, Патриотизм, Защита, Сопротивление СССР иностранной агрессии, Безопасность, Враг, Агрессия, Интервенция, Окружение СССР, Нападение на СССР, Советские границы, Мир, мирная политика, Легкая, преуспевающая жизнь в СССР, Радость, жизнерадостность, Осторожность. IV. Универсальные символы встречаются в требованиях о революции в мировом масштабе и в заявлениях, адресованных миру в целом. Некоторые из значимых символов также встречаются в списке «революционных» символов: Международный, Интернационализм, Все страны, вся вселенная, все нации, человечество, земной шар, Всемирная революция, всемирный переворот, всемирный октябрь и т.д., Коммунистический интернационал V. Символы внутренней политики используются в заявлениях о действиях внутри СССР, а также в лозунгах, которые затрагивают внутренние проблемы. Список зависит от текущих проблем в определенный период времени, и на первый взгляд кажется весьма разнородным: Коммунальный, Культура, культурный, План, планирование, пятилетний план и т.д., Техника, Производство, производительность, Рабочая сила, Колхозы, коллективные хозяйства и т.д., Государственные хозяйства, Фабрики, угольные шахты, электростанции, Индустриальная нация, Самокритика, Бюрократия, бюрократизм, Промышленность и различные отрасли промышленности, Транспорт, Правительство, Сель116
ское хозяйство, Торговля, Конституция, Кооперативы, Правительственные учреждения, Законы, декреты, Коллективизация, Стахановцы, Безработица, Материальный, Соревнование, 1 мая, Внутренний враг, Профсоюзы, Частный, Государственный, Общество, Люди, Прогрессивный, Фронт, Тыл VI. Символы внешней политики зафиксированы в заявлениях, в которых описываются или одобряются официальные действия СССР в отношении иностранных держав. В нем дублируется большинство терминов списка «национальных» символов. Кроме того, добавляются названия всех стран и регионов, которые фигурируют в лозунгах внешней политики. VII. Символы социальных групп – термины-идентификаторы, использующиеся в обращении к социальным формированиям в России и других странах: Беднота, Пролетариат, пролетарии, Рабочие, работницы, Крестьяне (кроме кулаков), деревни, Красная Армия, красный флот, красноармеец; а также различные военные специализации, напр., артиллеристы, танкисты, воздушные силы и т.д., Коммунистическая партия, коммунистическая молодежь, пионеры, ВКП(б), Центральный комитет, Рабочие профессии, напр., шахтеры, металлурги и т.д., Колхозники т.д., Единоличники, Интеллигенция, советские специалисты, ученые, техники, преподаватели и т.д., Народы СССР, национальная политика, национальные меньшинства, Разное (дети, студенты, члены спортивных организаций, гражданские летчики и т.д.), Беспартийные, Элита, знатные люди, Молодежь, Стахановцы, Чекисты, Работодатели, Партизаны, Духовенство, священники, раввины, Богатые, Церковь, Кулаки, Помещики, Либералы, Социал-демократы, меньшевики, социалфашисты, социал-империалисты, Буржуазия, нэпмены, спекулянты и т.д., Генералы, Профсоюзы, Женщины. VIII. Список персоналий содержит имена тех, кто отдельно упоминается в лозунгах проанализированного периода: Ленин, ленинизм, Маркс, марксизм, Энгельс, Либкнехт, Люксембург, Сталин, Колчак, Деникин, Зиновьев, Троцкий, Гитлер, Бухарин, Пуанкаре, Тельман, Урицкий, Чан Кай-ши, Шаумян, Джапаридзе, Аризбегор, Багинский, Вечоркевич. IX. Либеральные символы прошлых времен зафиксированы в предпролетарской идеологии свободы: Сыны, Братья, братство, сестры, Свобода, свободный, Гражданин, Патриотизм, Идеал, Честь, Лояльность, Честность, Героический, герои, Индивидуум, Ответственность, Демократия, демократичный, Прогрессивный, Обязанность, Мораль, Люди, Правосудие, Кровь, Смерть, Пацифизм, Самоопределение. X. Список символов морали соответствует предыдущему за ис117
ключением словоупотреблений с явным политическим оттенком, к примеру, «гражданин» или «прогрессивный». Использование символов морали в различного рода доктринах более частотно по сравнению с «либеральными символами прошлых времен» и, следовательно, менее характерно для коммунистических лозунгов: Солидарность, Дисциплина, Героический, герои, Честь, Оппортунизм, Лояльность, Честность, Модель, образцовый, Радость, жизнерадостность, Ответственность, Несовместимость, Осторожность, Обязанность, Мораль, Правосудие. XI. Символы действия – глаголы и выражения, использующиеся в заявлениях, требующих участия аудитории: Победа, победный, Успех, Да здравствует...! Долой...! Для дальнейшего изучения коммунистических лозунгов мы отобрали определенные стилистические категории. Лозунг – «синоптическое заявление, представленное публике в качестве руководства» [Harold 1939: 107], а стиль – способ, с помощью которого организованы составляющие его части. Некоторые лозунги адресованы определенным группам. Именно это, по-видимому, усиливает воздействие на аудиторию («адресация», «обращение»). Другое средство «интенсивности», «усиления воздействия на аудиторию» – использование «обвинения» или «одобрения» вместо «утверждения как факта». Наконец, мы отметили употребление символов, которые относятся к говорящему, в данном случае к коммунистической партии («самоидентификация»). Итак, выделено шесть категорий: I. Описание: «1 Мая – праздник трудящихся» II. Одобрение: «Да здравствует коммунистическая партия России» III. Обвинение: «Долой армии империализма» IV. Призыв: «Внимательно следите за заговорами наших врагов» V. Адресация: «Рабочие, крестьяне, красноармейцы...» VI. Самоидентификация: «...Коммунистическая партия России – партия рабочего класса, партия Ленина» Рассматривая результаты в целом, мы видим, что определенные символы особенно выделяются на фоне остальных. Зафиксировано заметное уменьшение «универсально-революционных» символов (см. рис. 15): более чем 12% в 1919 году – менее чем 1% в 1943 году. В то же самое время тенденция к употреблению «национальных» символов усилилась: менее чем 1% в 1920 году – более чем 7% в 1940 и 1942 годах (отношение выражено как частотность использования определенных символов от общего числа зафиксированных словоупотреблений). Рис. 15. «Национальные» и «универсально-революционные» сим118
волы в первомайских лозунгах коммунистической партии (СССР)
национальные символы универсально-революционные символы * в 1921 и 1923 годах лозунги не выпускались Еще одним подтверждением указанных тенденций является «поведение» символов «внутренней политики» (см. рис. 16). Несмотря на явные взлеты и падения, данные графика показывают, что в течение всего периода (1918-1943) наблюдается тенденция к увеличению их частотности. Все меньше внимания в лозунгах уделяется ссылкам на врагов революции («антиреволюционные» символы). Рис. 16. Символы «внутренней политики», «антиреволюционные» и «универсальные» символы в первомайских лозунгах коммунистической партии (СССР)
119
символы внутренней политики антиреволюционные символы универсальные символы * в 1921 и 1923 годах лозунги не выпускались Некоторые группы символов не имеют высокой частотности достаточной для того, чтобы составить точные кривые в течение всего анализируемого периода. Однако в случае «либеральных символов прошлых лет» с низкой частотностью употребления в лозунгах 1924 года зафиксировано небольшое, но устойчивое увеличение словоупотреблений данной группы в более поздний период (см. табл. 1). Та же тенденция характерна для «моральных» символов, хотя и менее отчетлива (некоторые категории остаются на одном и том же уровне: «люди», «группы», «активный»). Таблица 1. Частотность символов Группы символов Год I II III IV V VI VII VIII IX X XI Всего 1918 8 9 3 2 3 4 12 0 2 2 6 51 1919 22 12 3 11 5 5 34 6 2 1 9 110 1920 7 7 1 8 12 2 9 2 3 1 3 55 1922 16 15 1 8 6 10 29 7 5 0 18 115 1924 22 17 4 6 7 21 43 3 0 0 19 142 1925 39 18 5 18 19 24 76 5 6 2 32 244 1926 43 12 4 9 22 19 62 6 4 2 18 201 120
1927 1928 1929 1930 1931 1932 1933 1934 1935 1936 1937 1938 1939 1940 1941 1942 1943
45 19 11 11 28 32 43 5 3 2 25 224 38 24 11 13 34 21 74 4 5 2 19 245 79 32 7 22 80 17 112 11 2 4 36 402 81 39 7 12 93 17 117 10 9 8 39 432 65 24 7 12 38 15 63 9 8 7 28 274 69 24 8 12 122 20 64 13 7 6 32 377 90 38 17 13 77 23 104 12 11 17 50 452 60 27 25 8 63 29 102 10 11 10 44 391 93 19 25 11 119 17 161 24 19 21 46 555 79 21 45 9 135 29 159 10 20 21 50 578 53 15 17 6 35 19 53 9 16 8 32 263 53 18 23 9 44 20 82 17 21 10 41 338 37 10 23 8 46 15 62 12 16 5 43 277 38 8 27 6 52 14 84 10 11 6 38 294 36 4 22 5 78 6 83 10 8 6 43 301 35 24 52 3 55 81 120 11 30 8 44 493 34 22 49 2 84 81 133 13 16 11 48 493 Явно повысилась частотность такой стилистической категории как символы адресации (см. рис. 17): менее 1% в 1925, более чем 8% в более поздние годы. Рис. 17. Символы «адресации» в первомайских лозунгах коммунистической партии (СССР)
* в 1921 и 1923 годах лозунги не выпускались Аналогично ведут себя символы-замечания: в лозунгах 1918 года они составляют лишь 1% от общего числа и достигают приблизительно 7% в 1942 и 1943 годах (см. рис. 18). Рис. 18. Символы «замечания» в первомайских лозунгах коммуни121
стической партии (СССР)
* в 1921 и 1923 годах лозунги не выпускались Тенденции, касающиеся символов «одобрения», изменчивы и не слишком очевидны. Однако в 1937-1940 их частотность достигала 5-6% (см. табл. 2). Таблица 2 A. Ожидание (Описание) B. Одобрение C. Обвинение D. Замечание E. Адресация F. Самоидентификация A B C D E F 1918 6.0 % 4.0 % 3.0 % 1.0 % 2.0 % 3.0 % 1919 9.4 2.6 .9 3.4 1.7 1.7 1920 12.7 .7 0 2.7 3.3 2.0 1922 4.2 3.9 1.8 3.2 2.1 .7 1924 2.6 5.5 1.5 3.6 2.6 1.5 1925 1.5 3.6 1.5 2.3 2.5 .5 1926 3.8 3.3 1.8 6.4 4.7 1.8 1927 4.8 2.9 1.2 4.2 1.2 4.2 1928 4.0 1.5 .5 4.2 1.4 3.1 1929 3.3 2.1 .2 5.1 1.1 1.1 1930 2.0 2.7 1.2 5.2 1.1 2.7
122
1931 1.1 4.3 .9 3.8 .7 3.1 1932 2.1 2.1 .8 3.4 1.2 2.2 1933 1.9 2.7 .6 3.9 .2 2.1 1934 1.7 3.4 .5 5.7 .3 4.9 1935 1.1 4.3 .2 4.5 .4 4.4 1936 1.2 3.8 .2 6.1 .2 5.5 1937 1.1 5.7 .4 3.7 .7 1.9 1938 1.4 4.8 .1 3.9 .4 3.7 1939 .8 5.9 0 4.2 .3 4.5 1940 .4 5.5 0 4.6 .7 5.1 1941 .6 4.3 0 5.3 .6 7.1 1942 .9 2.6 .5 6.6 .2 8.6 1943 .6 2.2 .4 7.3 .1 8.5 Частотность символов «обвинения» снижается с 1918 года – наивысший пик активности – 3%. Аналогичная тенденция прослеживается при анализе символов «ожидания» (пик активности – более чем 12% в 1920 году). Частотность терминов «самоидентификации» достигает высшей точки – приблизительно 5% – в 1926 году, затем идет на убыль. Специальный анализ употребления выражений «коммунистическая партия (Советского Союза)» и «Советская власть» показывает, что после 1926 года явно уменьшается частотность упоминаний о «коммунистической партии» и увеличивается процент использования сочетания «Советская власть». Что говорят нам полученные результаты в целом? В общем, наблюдается «сужение» от образца «мировой революции» к «национализму». Мы называем данную модификацию «ограничение изнутри» начальной системы символов, от имени которой революционная элита захватила власть. Также наблюдается тенденция к «возрождению» прежних символов, связанных с предыдущими политическими системами. Каковы основные факторы, объясняющие данные трансформации? Несомненно, значимый фактор – модифицированные ожидания относительно свершения мировой революции, и как результат – изменение отношения руководящей элиты к равновесию сил в мировом сообществе. Пока теплилась надежда на победу мировой революции, российское правительство могло надеяться защитить себя, обращаясь непосредственно к народам, минуя глав правительств. После того как перспектива мировой революции начала отдаляться, удержание власти стало зависеть от сотрудничества с правительствами одних держав против правительств других государств, что и является характерным признаком рав123
новесия сил в мировой политике. Очевидно, что для установления сотрудничества с иностранной элитой следует заретушировать идеологические различия. В то же самое время солидарность внутри страны можно упрочить, акцентируя «территориально отличительные» символы, связанные с государством, страной, нацией, экономическими достижениями, историей. Не следует полагать, что реорганизации, о которых говорилось выше, шли по «прямой». На самом деле «зигзаг» политического развития печально известен и вновь подтвержден данными о «взлетах» и «падениях» частотности символов, зафиксированных в коммунистических лозунгах. Чтобы детально описать эти краткосрочные изменения, целесообразно исследовать следующие значимые подпериоды: Революция, интервенция, гражданская I. 1918-1920 война II. 1921-1925 Реконструкция III. 1926-1929 Индустриализация IV. 1930-1934 Коллективизация сельского хозяйства «Победивший социализм», новая V. 1935-1938 конституция VI. 1939-1943 Репрессии и война Уже во втором периоде наблюдаются существенные изменения в порядке следования предпочтительных категорий (см. табл. 3). Частотность «национальных» символов возрастает на один пункт по предложенной шкале предпочтений. Использование «универсальных» и «антиреволюционных» символов снижается. Необходимость символов «внешней политики» такова, что их частотность повышается. В течение третьего периода (1926-1929) символы «внутренней политики» занимают третье место, «национальные» символы поднимаются еще на одну ступень. В течение 1930-1934 годов картина практически не меняется. В 1935-1938 годах увеличивается частотность «национальных символов» и «либеральных символов прежних эпох». Именно в течение последнего периода – периода неуверенности и кризиса – наблюдается наибольшая степень «озабоченности» проблемами внутри страны: символы «внутренней политики» и «национальные» символы преобладают над «революционными» и символами «внешней политики». Данные статистического анализа показывают, что первые четыре периода имеют много общего, тогда как IV и V периоды обнаруживают достаточно существенные различия. Таблица 3 (1) 1918-1920 (2) 1921-1925 124
1. Символы социальных групп 2.5. Революционные символы 2.5. Антиреволюционные символы 4. Символы внутренней политики 5. Символы действия 6. Универсальные символы 7. Символы внешней политики 8.5. Персоналии 8.5. Либеральные символы прежних эпох 10. Национальные символы
1. Символы социальных групп 2. Революционные символы 3. Символы действия 4. Символы внешней политики 5. Антиреволюционные символы 6. Символы внутренней политики 7. Универсальные символы 8. Персоналии 9.5. Национальные символы
9.5. Либеральные символы прежних эпох 11. Символы морали 11. Символы морали (3) 1926-1929 (4) 1930-1934 1. Символы социальных групп 1. Символы социальных групп 2. Революционные символы 2.5. Революционные символы 3. Символы внутренней 2.5. Символы внутренней политики политики 4. Символы внешней политики 4. Символы действия 5. Символы действия 5. Антиреволюционные символы 6. Антиреволюционные символы 6. Символы внешней политики 7. Универсальные символы 7. Универсальные символы 8. Национальные символы 8. Персоналии 9. Персоналии 9. Национальные символы 10. Либеральные символы 10. Либеральные символы прежних эпох прежних эпох 11. Символы морали 11. Символы морали (5) 1935-1938 (6) 1939-1943 1. Символы социальных групп 1. Символы социальных групп 2. Революционные символы 2. Символы внутренней политики 3. Символы внутренней 3. Символы действия политики 4. Символы действия 4. Национальные символы 5. Национальные символы 5. Революционные символы 6. Символы внешней политики 6. Символы внешней политики 7. Либеральные символы 7. Либеральные символы прежних эпох прежних эпох 125
8. Антиреволюционные символы 8. Персоналии 9. Персоналии 9. Антиреволюционные символы 10. Символы морали 10. Символы морали 11. Универсальные символы 11. Универсальные символы Следующая таблица иллюстрирует определенные корреляции в порядке следования предпочтительных категорий для пары последовательных периодов: Периоды I и II .88 Периоды II и III .92 Периоды III и IV .96 Периоды IV и V .76 Периоды V и VI .94 Для первых четырех периодов, как было отмечено выше, характерна высокая степень взаимозаменяемости. Таблица 4. Корреляции в порядке следования символьных категорий между периодами (1) (2) (3) (4) (5) (6) (1) X (2) .88 X (3) .86 .92 X (4) .93 .92 .96 X (5) .60 .70 .80 .76 X (6) .45 .55 .68 .66 .94 X Следует отметить, что V период имеет больше общих черт с первыми четырьмя периодами, чем VI (корреляции V периода с предшествовавшими ему временными промежутками более высоки). Указанные корреляции являются значимыми, поскольку временной «разрыв» между периодами небольшой. Данное соотношение отражает базовые преобразования, характерные для всей системы символов. Остановимся более подробно на графиках и таблицах, иллюстрирующих стилистические изменения первомайских лозунгов (см. рис. 17, рис. 18, табл. 2). Существенны следующие наблюдения. Создается впечатление, что лозунги напрямую обращаются лишь к ограниченному числу социальных групп: вначале руководящая элита России опасалась явной и тайной оппозиции многих элементов в обществе. Следовательно, требовалось ограниченное число «главных» социальных символов, хотя аудитория была в курсе о «постоянном пополнении» класса. В лозунгах более поздних лет напрямую признается существование иных групп в российской жизни, где на смену классовым различиям приходит дифференциация по роду деятельности. (Это совсем не означает, что «классы» были упразднены, если понимать этот термин как 126
главенствующие группы населения, исходя из базовых социальных ценностей, таких как власть, доход или уважение. Но этот факт является признанием возможности того, что на формирование отношений в политике может значительно больше влиять принадлежность к определенной профессии, чем к классу. Следовательно, «профессиональный» анализ становится важнее категорий «классового» анализа. Более подробное обсуждение этих различий представлено в книге, посвященной основным политическим категориям (см. Harold D. Lasswell and Abraham Kaplan, Power and Society). Анализ символов «замечания» наталкивает на два интересных объяснения. Следует ли понимать частотность определенных символов как реакцию на всевозрастающую апатию? Существует ли вероятность того, что подобные обращения заменяют собой безапелляционные способы адресации? На эти вопросы нельзя дать однозначного ответа, хотя частотность символов «действия», свойственная некоторым временным промежуткам, действительно указывает на гипотезу замены. Частотность символов «обвинения» возрастает в момент опасности. Низкая насыщенность указанными символами наталкивает на мысль о том, что проблемы России продвинулись от негативного полюса к позитивному. Поскольку возможности эффективных действий преумножились, отрицательные символы являются менее востребованными. Символы «одобрения», как известно, характерны для чрезвычайных моментов критической активности (как в 1941году), их число не увеличивается. Низкая частотность использования символов «одобрения» очевидно связана с ожиданием опасности (напр., 1920, 1928, 1932 годах). 1920 год – период ощутимой угрозы для революционного режима. 1928 – жесткой фракционной борьбы. 1932 – внутренних трудностей, связанных с планом первой пятилетки. Символы «ожидания» и «самоидентификации» ведут себя аналогичным образом. Когда существует потребность заявить о «себе», как в ранние годы, частотны символы «самоидентификации». «Утверждения как факт» («ожидания») связаны с новыми ситуациями, требующими объяснения. Анализ больших временных промежутков предполагает лучшее знание контекста и может считаться более достоверным. Анализ первомайских лозунгов представляет собой интересную и важную работу. Опираясь на изменения в лозунгах, легко можно было бы рассказать всю историю Советского Союза. В тоталитарных государствах – а Советская Россия являлась как раз одним из них – население намеренно держится в состоянии постоянной тревоги, что достигается благодаря всевозможным искусственным средствам. Пропаганда 127
при помощи лозунгов является одним из таких средств. В данном случае необходимо учитывать все – выбор лозунгов и их словарного состава; порядок расположения лозунгов, появление новых лозунгов или исчезновение прежних; а также порядок расположения их элементов и расстановка акцентов. Нельзя также упускать из виду аудиторию, которой адресованы лозунги, ситуацию, в которой они были произнесены, а также общий контекст и цели лозунгов. Детальное рассмотрение изменений в лозунгах могло бы даже оказаться полезным для политического прогнозирования. С течением лет первомайские лозунги Советского Союза претерпели значительные изменения. Лозунги не составлялись Партией заново каждый год перед празднованием первого Мая. Напротив, список лозунгов предыдущего года извлекался из архивов и старательно перепечатывался, переписывался и перегруппировывался, но почти никогда не изменялся. Эта процедура сама по себе являлась искусством, в котором провали или успех целиком и полностью зависел от чувства меры и пропорциональности. В целом, первомайские лозунги, в конечном счете, представляют собой различные вариации на одну и ту же тему. Их лейтмотивом является безопасность советского режима. Это касается даже тех случаев, когда Москва предпринимает, или делает вид, что предпринимает революционную деятельность за границей. Смешение внешне- и внутриполитических лозунгов, а также многолетние изменения, происходящие в их взаимоотношениях между собой, также можно объяснить борьбой советского режима за выживание. © Солопова О.А., Овсянникова И.А. (перевод), 2007 Литература 1. Лассвелл Г., Якобсон С. Первомайские призывы в Советской России // Политическая лингвистика. – Екатеринбург, 2007. – № 1 (21). Даниэль Вайс
СТАЛИНИСТСКИЙ И НАЦИОНАЛ-СОЦИАЛИСТИЧЕСКИЙ ДИСКУРСЫ ПРОПАГАНДЫ: СРАВНЕНИЕ В ПЕРВОМ ПРИБЛИЖЕНИИ
Перевод: А. Бернольд
Настоящая публикация осуществлена в рамках проекта по исследованию истории вербальной пропаганды в Советском Союзе и Народной Польше при содействии Швейцарского Национального фонда с 1996 по 2001 гг. Кроме цитируемых здесь работ Р. Куммер [2000], В. Юровского [2000], [2001], а также самого автора, сюда относятся
128
статьи, опубликованные в [Weiss 2000a], а также в «Forum für osteuropäische Zeit-und Ideengeschichte 5/1 2001». *** Новый толчок к сравнительному исследованию фашистской и коммунистической диктатур был вызван дебатами вокруг «Чёрной книги коммунизма» [Courtois / Werth / Panné и др. 1998]. Как показывает обзор Д. Шмихен-Акермана [Schmiechen-Ackermann 2002], вопрос о смысле и бессмыслии сопоставления национал-социалистической и фашистской итальянской системы с одной стороны, и советского строя с другой обсуждается сегодня как никогда остро. Споры вызывает не только правомерность сравнения как такового, но и методология сравнения: определение временных и географических рамок подобного сопоставления (то есть можно и нужно ли соотносить националсоциалистическую систему только со сталинским периодом или со всей советской историей, а также с историей других социалистических государств, например ГДР, или даже, как в «Чёрной книге», с Народным Китаем и кампучийскими «Красными кхмерами»), обоснованность применения понятия «тоталитаризм», определение значимости личностного компонента (Гитлер и Сталин) и соответствующих аппаратов власти и единых партий (НСДАП и КПСС), роли культа личности, террора, границ претензий на господство, способности населения к сопротивлению и т.д. Принимая во внимание постоянное акцентирование неравнозначности историографического освещения данных дискурсов (что отчасти объясняется задержкой доступа к советским архивам, рассекреченным лишь после распада Советского Союза (В случае с некоторыми западными авторами, например, Д. Шмихен-Акерманом [2002] (см. выше), замечание об асимметричной ситуации в данной области исследования, очевидно, также связано с отсутствием доступа к русскоязычным источникам. В указанной монографии не учитывается ряд новых работ американских исследователей советского периода (в разделе «Оппозиция и сопротивление» речь идет лишь о фашизме и ГДР, Советский Союз в рассмотрение не входит))), можно отметить, что сравнительная перспектива в изучении обеих политических систем стала неотъемлемой чертой большинства исследований, породив значительное количество эмпирически обоснованных и достаточно убедительных наблюдений. В данном очерке использовались сравнительные биографии Гитлера и Сталина, созданные А. Буллоком [Bullock 1991] и (с психиатрической точки зрения) А. Ноймайром [Neumayr 1995]. Далее необходимо упомянуть подробнейшую монографию Д. Беринга [Bering 1982], в которой рассматривается история понятия «интеллигенция» в 129
обеих идеологиях, а также ряд статей в [Emmerich/Wege 1995], посвященных техническому дискурсу гитлеровской и сталинской эпох. Однако сопоставление соответствующих языков пропаганды продолжает оставаться «бедным пасынком» контрастивного подхода к национал-социалистической и коммунистической системам. При этом имеющиеся до сих пор статьи в тематических сборниках материалов научных конференций под редакцией Р. Водак [Wodak 1989] и К. Штайнке [Steinke 1995] не привносят ясности в этот вопрос, так как в связи с узкоспециальной и гетерогенной направленностью этих работ они не охватывают всю тему в целом. Необходим, следовательно, как можно более всесторонний контрастивный анализ языка пропаганды национал-социализма и советского «новояза»; только такой подход может дать удовлетворительный ответ на вопрос, существовал ли «язык тоталитаризма» в XX веке и каковы могут быть его диагностические признаки. Ср. аналогичный тезис И. Голомштока [1994], который утверждает, что ‘тоталитарное искусство’ – в его понимании искусство Третьего рейха, Италии Муссолини и сталинизма – было, наряду с модернизмом, вторым доминирующим направлением в искусстве XX века. Настоящий очерк задуман как первый шаг в этом направлении. Сопоставление советского дискурса пропаганды ограничивается собственно сталинским периодом «новояза» (приблизительно 1930-1956 гг.). Подробнее о ступенчатом процессе десталинизации советской пропаганды по направлению от периферии к центру канона в период между 1953 г. и 1956 г. ср. [Weiss 1998]. Нижняя граница (1930 г.) выбрана скорее произвольно; критерии периодизации здесь не совсем ясны, во всяком случае они не могут быть теми же, что и после смерти Сталина) с целью достижения максимальной сопоставимости не только с точки зрения временного периода. Что касается рассмотрения других социалистических государств, то возникновение соответствующих дочерних «новоязов» еще входит в поздний сталинский период, однако включение их в рассмотрение вряд ли приведет к новым выводам, поскольку они во многом оказываются дериватами советского оригинала. Слепое подражание оригиналу Польшей («nowomowa») доходит до того, что нарушаются нормы собственного языка; об этом подробнее см. [Weiss 2003], но и для наиболее полного раскрытия двух центральных тем: первая из них – это террор и формирование образа врага, а вторая – культ личности и культ фюрера. Нужно отметить, что с самого начала в центре внимания были скорее глубоко скрытые различия двух языков пропаганды, нежели их явные сходства, если исходить из предположения, что последние доминируют на поверхностном уровне, в то время как число первых растёт по мере приближения к предмету анализа. 130
Мои ожидания в этом отношении совпали с мнением И. Кершоу о том, что сопоставление этих двух крайних форм современных диктатур скорее выявляет различия между двумя системами, нежели их сходства [Цит. по: Schmiechen-Ackermann 2002: 82]. Этим, разумеется, объясняются другие координаты отбора, чем если бы исходная гипотеза гласила, что в обоих случаях речь идет о более или менее едином «тоталитарном языке». В прорцессе исследования рассматривались различные источники: в электронной версии была доступна не только «Трилогия сталинизма» [Добренко 2000], а именно биография В.И. Ленина, биография И.В. Сталина и «Краткий курс истории КПСС», но и 12-томное собрание сочинений И.В. Сталина (www.magister. msk.ru/library/stalin/htm). Разумеется, данное предварительное исследование не имело целью квантитативный анализ как можно более репрезентативных данных, поэтому сведения о языке Третьего рейха были взяты исключительно из соответствующей тематической литературы, оказавшейся достаточно содержательной. В первую очередь, интересной представилась объёмная лексикографическая разработка К. Шмиц-Бернинг [SchmitzBerning 2000], в которой история отдельных слов прослеживается вплоть до XIX века: так, «духовные» корни лексикона националсоциализма ведут к основателю немецких спортивных союзов «Турнфатеру Яну», к молодёжному движению «Вандерфёгель» и т. п. Все еще актуальными являются свидетельства современника В. Клемперера [Klemperer 1946/1982]; далее следует упомянуть материалы Л. Винклера [Winckler 1970], У. Мааса [Maas 1984], Г. Бауэра [Bauer 1988], К. Элиха [Ehlich 1995], а также Дж. Дизенера / Р. Гриза [Diesener / Gries 1996]. В дополнение к изданию К. Шмиц-Бернинг необходимо назвать еще один лексикографический источник (хотя и меньший по объёму), а именно: словарь В. М. Мокиенко / Т. Г. Никитиной [1998], также посвященный теме советско-русского «новояза» сталинской эры, тогда как словарь И. Земцова [1985] по большей части не охватывает интересующий нас период; кроме того, собрание цитат К. Душенко [1996] также относится к сталинской эпохе. История лексикографического кодифицирования сталинистского «новояза» иллюстрируется и в [Купина 1995] на примерах из словаря Д. Н. Ушакова. Генезис отдельных политических языковых инноваций времён Сталина можно проследить из переписки И. В. Сталина с В. М. Молотовым, а также из протоколов заседаний политбюро (ср. [Weiss 2000б: 195]). Конкретные политические меры цензурного ведомства Третьего рейха в области языка документированы в виде так называемых нацистских инструкций прессе [Schmitz-Berning 2000: IX], в то время как имеющиеся сегодня в 131
распоряжении источники по истории советской цензуры, в частности [Горяева 1997], содержат мало материалов, относящихся к нормативному регулированию «новояза». В исследовании языка сталинизма использовались работы Е. Добренко [2000] и М. Вайскопфа [2000], источником материалов послужили также наблюдения современников Л. Ржевского [1951] и А. и Т. Фесенко [1955]; картину проявлений культа личности в песнях о Сталине удачно дополняет Н. Щербинина [1998] (Подробнее о нацистском пропагандистском плакате см., например, [Heyen 1983]; о советском пропагандистском плакате сталинской эры см. прежде всего [Bonnell 1997], тогда как Ф. Кэмпфер [Kämpfer 1985] затрагивает только начальный период сталинизма). Рамки теоретического анализа диагностики и истории советского «новояза» определяют помимо [Sériot 1985] прежде всего работы самого автора, см. [Weiss 1986, 1995, 2000a и 2000б]. Следует особо отметить, что под термином «язык сталинизма» подразумевается не индивидуальный стиль Сталина, а стиль целой эпохи (к обоснованию ср. [Weiss 2002]). Поверхностный уровень: параллели и сходства. Прежде чем обратиться к различиям между двумя языками пропаганды, представляется необходимым рассмотреть сначала их сходства. Одним из часто (и неспециалистами) отмечаемых признаков языка национал-социалистов является высокая степень предсказуемости или иначе: 1. П р и н ц и п ф р а з е о л о г и ч е с к о й с в я з н о с т и: Создаётся впечатление, будто фашистских риторов преследовал синдром навязчивых идей, что объясняется их стремлением расширять с помощью рекурсивных приёмов синтаксис всех членов предложения, несущих синтактико-семантическую роль, и отягощать их семантику. [...] Во многих случаях атрибуты – идиоматически устойчивы, т. е. определение становится украшающим эпитетом [Volmert 1995: 142-143] Это отличительное свойство фашистского языка является отнюдь не единственным. Приведённая выше характеристика совпадает во многих аспектах (синтаксическое расширение, идиоматическая устойчивость, «навязчивые состояния») с моими собственными наблюдениями о советском «новоязе». Ср.: Наблюдается общая тенденция к дву- или многосложным синтагмам. Существительное – «один в поле не воин». Как правило, к нему подбирается соответствующее определение или обстоятельство.... Таким образом, в новом языке преобладает присущий ему синтаксический horror vacui, который встречается практически в каждой форме бюрократического языка. [Weiss 1987: 273274] 132
Функционирование этого типа фразеологической связи подробнее излагается там же с опорой на работы И.А. Мельчука [c. 270-274]. На с. 270 и далее отмечается, что это характерное свойство общественного дискурса в СССР уже давно было не только диагностицировано, но и часто подвергалось критике. Так, приблизительно, писал в «Литературной газете» от 25.12.1954 К. И. Чуковский: «Если ты написал "отражают", нужно прибавить "ярко"; если "протест", то "резкий", если "сатира", то "злая и острая". Десятка полтора таких готовеньких формул зачастую навязываются учащимся еще на школьной скамье...». Начало подобной языковой критике положил Г. Винокур [1925], первое сатирическое пародирование цитирует А. М. Селищев [1928: 41]. Учитывая широкое распространение схожих эпитетов, их общее приписывание к «украшающим» (см. выше цитату из [Volmert]) представляется не очень убедительным. Десятилетиями доминирующей функцией таких эпитетов является, по крайней мере в СССР, ритуальная функция в сочетании с функцией выражения преданности или принадлежности к властным структурам; в довершение всего, орнаментальные эпитеты в разные эпохи служили разным целям: агитации, во времена кампаний террора, и поддержания внешнего декорума власти в сталинский период (ср. атрибуты родной, гениальный и т. д.) (Показательным в этой связи является анализ Н. Щербининой [1998]. В. Клемперер [1946 / 1982: 129] предвосхищает в своей книге «Lingua Tertii Imperii“ идею украшающего эпитета: «Такое впечатление, будто в гитлеровской империи каждый германец во всякое время излучал "солнечное" сияние, подобно тому как Гера у Гомера всегда "волоокая", а Карл Великий в "Песни о Роланде" – белобородый»). 2. Принцип я з ы к о в о г о э к с т р е м и з м а. Далее возникает вопрос, чтó же в данном случае является семантически предсказуемым. Помимо ключевого понятия «отягощение» в вышеприведенной цитате из Фольмерта, важной является также вышеупомянутая цитата из К. И. Чуковского: здесь действует принцип я з ы к о в о г о э к с т р е м и з м а. Иными словами: если значение вершинного имени или модифицируемого глагола представляет собой шкалируемую величину, то модификатор состоит из одного или более лексических либо грамматических (= суперлатив) интенсификаторов, которые показывают экстремум шкалы. Этому приёму можно найти множество примеров в обеих системах, ср. следующие устойчивые формулы националсоциалистической пропаганды: (1а) неповторимые в мировой истории успехи; неслыханное в истории великое время; историческая речь; доверие верующих; несги-
133
баемое решение; непреклонная воля; брутальная решимость; беспощадная энергия; неповторимое славное прошлое и т. д. О советско-русских соответствиях и их интерпретации в соответствии со значениями общепринятой в Московской Семантической Школе лексической функции Magn ср. [Weiss 1986]. Здесь можно привести несколько примеров, практически идентичных с их нацистским вариантом (Ср. в особенности сочетания, содержащие элементы мир и исторический. На суперлативный характер немецких соответствий Welt- и historisch уже указывал В. Клемперер [1946 / 1982: 234] в LTI): (1б) небывалый успех; всемирно-историческая победа; титаническая деятельность КПСС; беспощадная борьба; беззаветная преданность; действенные шаги; твёрдое и последовательное проведение в жизнь; полное и безоговорочное присоединение; неуклонный прогресс; незыблемая основа; величайшее благо; глубочайшая благодарность; целиком и полностью и т. д. Тем не менее представляется необходимым отметить различия двух языков пропаганды. Нарастающее фортиссимо в случае языка национал-социалистов, очевидно, быстрее ведет к изнашиванию отдельных интенсификаторов, что требует их повторного повышения: лексическое значение функции Magn, которое уже сигнализирует непревосходимый экстремум, дополнительно повышается грамматическим суперлативом. Ср.: (1в) самые жизненно важные вопросы, самое возвышенное оправдание, громаднейшая концентрация сил, неслыханнейшие усилия; на веки вечные. Примечательно, что НСДАП, по всей видимости, добивалась монополии на такого рода языковой экстремизм: так, Клемперер [Klemperer 1946: 233] в связи с этим замечает, что в Дрездене инструктивным письмом было запрещено использование превосходной степени в рекламных объявлениях; например, «самые квалифицированные специалисты» сокращалось до «квалифицированные кадры». Для советского «новояза» еще со времен Ленина характерна другая разновидность суперлатива, а именно: «Суперлатив Sg + из Суперлатив Pl » (тип мудрейший из мудрейших). Наряду с этим продуктивный способ семантической деривации новых качественных прилагательных из имеющихся относительных ведет к образованию нового материала, обладающего признаком градуальности, ср. вполне советский [подр.: Weiss 1986: 316-318], совсем ленинский или (из московских показательных процессов) самый падший из всех... Синонимичные парные формулы типа «всех и всяких» или «всех и каждого» приводят нас к связующему звену между семантикой интенсификации и семантикой тоталь134
ности; см. ниже. Характерные для языка нацистов слова экстремальной семантики, такие как фанатический, инфернальный, истерический будут также рассмотрены ниже в главе 3. И тот, и другой принцип подчиняются в обоих языках третьему принципу, который в свою очередь составляет доминанту любой пропаганды. 3. П р и н ц и п а к с и о л о г и ч е с к о й п о л я р и з а ц и и, привносящий в референциальное противопоставление «своё : чужое» дуализм «друг-враг». Разнообразные его проявления в рамках советского «новояза» описываются в [Weiss 1986: 275-291]. Из них не все можно привлечь здесь для сравнения в необходимом объёме. Поэтому для начала я бы хотел проиллюстрировать два принципа словарного структурирования (аксиологическое расщепление понятий и монополизацию определенных понятий), а затем остановиться подробнее на избранных для анализа гнёздах метафор. Изречение «Когда двое делают одно и то же, то это уже не одно и то же» находит отражение, пожалуй, в любого рода пропаганде в виде тенденции к расщеплению идеологически центральных понятий по дуалистической схеме «друг-враг». Это может 1. выражаться в том, что имеющиеся синонимы получают аксиологически противоположное смысловое наполнение и таким образом способствуют языковому делению мира. Зачатки этого процесса, разумеется, наблюдаются уже в повседневной речи, ср. нем.: berühmt / berüchtigt, то же в русск.: славный / пресловутый. Однако в советском «новоязе» этот процесс выходит далеко за рамки таких сопоставимых пар, как соглашение / сговор, почин / происки, охватывая (ср. в [Weiss 1986: 285 и сл.]; далее [Купина 1995]) такие скорее неожиданные сочетания, как визит/вояж, миролюбие / пацифизм, интернационализм / космополитизм, и даже юридические термины: гражданство / подданство, договор / пакт. За языковой биполярностью отчасти скрываются явные идеологические расхождения: так, распространённое в 1946-48 гг. контрпонятие космополитизм, употребление которого перед смертью Сталина было доведено до крайности в связи с так называемым «делом врачей», камуфлирует не только антисемитские настроения, но и позднее может быть интерпретировано как рефлекс ксенофобных тенденций, возникновение которых знаменует момент принятия решения строить социализм в своей стране и которые начиная с 1929 г., то есть со времён кампании против «старых специалистов», олицетворявших «буржуазные науки», беспрестанно подрывают притязания марксизма-ленинизма на «интернационализм». В языке национал-социалистов равным образом просматривается тенденция к аксиологическому противопоставлению синонимов. Ср., к 135
примеру: Verstand (разум) / Intellekt (интеллект) (интеллект, по ШмицБернинг [Schmitz-Berning 2000: 315], можно перифразировать как «разлагающий своей критикой, бесплодный разум») (У Геббельса это разграничение еще более отчетливо: интеллекту(ализму) противопоставляется здравый смысл или естественный, не испорченный образованием инстинкт. Противоположное понятие к Intellektuelle остается не ясным; скорее всего на этот статус может претендовать geistiger Arbeiter (работник умственного труда). Об истории понятия Intellektuelle и о колеблющейся оценке этого понятия нацистами и социалистическими партиями в общем см. [Bering 1982]). Тем не менее, для националсоциалистической пропаганды характерна скорее другая разновидность 2., при которой расщепление понятий создается за счет образования н е о л о г и з м о в (атрибутов к уже существующим понятиям либо их включения в новые сложные слова). В результате возникают следующие парные сочетания: германской веры (deutschgläubig): христианский или германская демократия: парламентская демократия. Примечательно, что марксизм-ленинизм тоже испытывал потребность в двояком толковании понятия «демократия» с целью отмежевания от буржуазного понимания демократии. Ср. русск. народная демократия: буржуазная демократия (О широко распространенном ошибочном мнении о том, что понятие «народная демократия» является плеоназмом, а также о подтверждении тому в западнославянских языках см. [Weiss 2003: 269-270]. Нижеследующий политический анекдот берет «на прицел» двоякое понимание демократии: «– Какая разница между просто демократией и социалистической демократией? – Такая же, как между просто стулом и электрическим»). Этот языковой приём распространяется вплоть до судебных приговоров; так, революционная законность сталинской эры и её аналог в национал-социализме "das völkische Recht" служили основанием для попрания кодифицированного права. Второй приём может также выступать в комбинации с первым, ср. социалистическое соревнование как встречное понятие к капиталистическому конкуренция (Словарь Д. Н. Ушакова цитирует здесь для краткости только те определения этой понятийной пары, которые дал лично Сталин). Следующий приём состоит в том, что приводится только одно понятие, а существование соответствия противоположного полюса умалчивается; этот вариант мы находим в словаре Д. Н. Ушакова на примере словарной статьи «политзаключенный»: 2. Политзаключенный (нов.). В капиталистических странах – лицо, находящееся в тюремном заключении за революционную деятельность. Знаменательным для всех перечисленных здесь модификаций аксиологического расщепления понятий является то, что оценка пере136
дается, как правило, только и м п л и ц и т н о, т.е. толкование значения соответствующей лексемы получает модальную рамку типа «говорящий считает, что это хорошо / плохо» (Также понятие модальная рамка принадлежит Московской Семантической Школе; для пояснений см. [НОСС 2000: XXIX-XXX]. В западной лексикографии компонент оценки зачастую по умолчанию приписывается коннотациям, однако Московская Семантическая Школа дает более узкое и более точное определение данного понятия, ср. там же, XXVII); это отличает её от, например, эксплицитно оценивающих качественных прилагательных, таких как «хороший», «дурной» или же «неполноценный» (см. ниже) и т.д. Мания абсолютного разделения «своего» от «чужого» обнаруживается, как известно, не только в области терминологии: фатальными были последствия и в истории развития науки обеих систем. Хотя «немецкая техника» и пожинала в Третьем рейхе всяческие лавры, продвижение «арийской физики» в конечном счете воспрепятствовало созданию немецкой атомной бомбы [цит. по: Herf 1995: 88]; в Советском же Союзе генетические лжеучения Мичурина, пропагандировавшиеся под ярлыком «советской науки» как контрмодели «идеалистической, буржуазной биологии» менделевского направления и продолженные Лысенко, отбросили развитие генетики на десятилетия назад, что причинило огромный ущерб советской экономике (См. на эту тему подробнее [Medwedjew 1974], который в качестве первой причины краха лысенковской доктрины называет «ошибочное стремление охарактеризовать науки либо буржуазными, либо пролетарскими и социалистическими», охватившее в период между 1929 и 1931 гг. вслед за общественными науками науки естественные. Результатом «экспорта» этой доктрины в другие народные демократии также были тяжелые «дисфункции» в сельском хозяйстве; о последствиях в ГДР ср. [Hartmann/Eggeling 1995: 192-195]). Это же верно для многих других наук, таких как физиология, психология, математика и физика, чьи видные авторитеты (И. П. Павлов, К. Н. Корнилов, В. М. Бехтерев, А. Ф. Иоффе и др.) вдруг оказались в начале 1930-х гг. «буржуазными идеалистами». Такая же участь постигла в национал-социалистическом государстве ученых еврейского происхождения. В сравнительном исследовании систем встречается подчас противоположная поляризация. Так, русск. интернациональный в соответствии с интернационалистическими корнями марксизма-ленинизма (см. выше!) воспринимается позитивно (ср. эвфемизм интернациональный долг, употребляемый еще в Афганистане в качестве оправдания вторжений советских вооруженных сил заграницей). В националсоциалистическом движении, которое уже в своем обозначении подни137
мает на щит национальный принцип, напротив, можно предугадать пейоративную оценку слова интернациональный (ср. толкования „undeutsch“ (не-немецкий), „vaterlandslos“ (не имеющий отечества) в [Schmitz-Berning 2000: 322 и сл.]), тем более, что оно связывается с ненавистным интернациональным социализмом, еврейством, масонством и христианскими церквями; самая распространенная негативная коллокация – интернациональное еврейство – может даже иметь индивидную референцию, ср. «интернациональный еврей Айзнер» и дальнейшие выдержки из «Майн кампф», например: интернациональный финансовый капитал или интернациональный червь народа. В отличие от Советского Союза, где Лениным было закреплено разграничение терминов пропаганда и агитация, – что правда редко соблюдалось позднее на практике, и им же настоятельно рекомендовались оба метода для достижения собственных целей, – в языке национал-социалистов только пропаганда воспринимается позитивно, агитация же понимается как «травля» и, соответственно, предназначена для врага. Одновременно с тенденцией аксиологического расщепления понятий в обоих языках пропаганды прослеживается еще одна характерная тенденция, которая заключается в м о н о п о л и з а ц и и определенных ключевых понятий в собственных целях. В националсоциализме зафиксированы соответствующие нормативные вторжения, касающиеся, например, слова Führer: после того как постепенно были запрещены все до одного обозначения руководящих постов, включавших слово Führer (Betriebsführer, U-Bootführer и др.), и заменены другими образованиями, ср. командир подводной лодки (UBootkommandant), фюрер стало именем нарицательным, обладающим уникальной референцией (аналогично в речевом обиходе Папа, солнце и т. д.). Попытки католической и евангелической церквей ввести это понятие для обозначения Христа были резко осуждены Геббельсом [Schmitz-Berning 2000: 244]. Кроме того, режим нацистов использует также следующие понятия, претендующие на исключительность: Старая гвардия (Alte Garde): (в 1942-1943 гг. для обозначения старых членов НСДАП); родословная (Ahnentafel) (объявления, в которых это слово употреблялось для обозначения генеалогии породистых собак, воспринимались как нечто предосудительное) и штандарт (Standarte) (1935 г. для обозначения штурмовых отрядов СА и формирований СС). Подобно и в экономике употребление слова пропаганда в смысле реклама было запрещено уже в 1933 г., а в 1937 г. это понятие и вовсе определяется так: «Пропаганда в понимании нового государства стала в некоторой степени понятием, защищенным законом, и не должна использоваться для обозначения вещей, вызывающих пренебрежение», 138
что исключало такие сочетания, как пропаганда зверств или большевистская пропаганда ([Schmitz-Berning 2000: 480]; о стремлении ограничивать употребление превосходной степени в рекламных объявлениях см. выше ссылку на Клемперера). Соответствующее языковое нормирование с советской стороны до сегодняшнего дня почти не зафиксировано, однако фактическая монополизация позитивных понятий в парах визит: вояж, приведенных выше для иллюстрации темы расщепления понятий, не вызывает сомнений. Совпадения в области некоторых гнёзд метафор выглядят скорее тривиально. В особенности это касается м и л и т а р н ы х м е т а ф о р, применение которых с обеих сторон уже ранее подвергалось критике многочисленными наблюдателями; сюда относятся всякого рода кампании, штабы, фронты, штурмы, мобилизации и др., которые, впрочем, в случае национал-социалистической пропаганды часто представляют собой заимствования из фашистской пропаганды Италии, ср. вдохновленные battaglia del grano (битва за хлеб итал.). Муссолини Arbeitschlacht или Erzeugungsschlacht. На фоне испытаний Первой мировой войны (и последовавшей Гражданской войны в стране Советов), а также агрессии левых и правых движений, популярность такого рода вокабулярия вряд ли может вызвать удивление. Несмотря на то что эффект мобилизации вследствие чрезмерного его употребления с обеих сторон длился недолго, эта лексика, тем не менее, создавала подобие военной дисциплины и сплоченности собственных рядов и тем самым отвечала семантике единства. В случае нацистов, эффекту самодемонстрирования которых в значительной мере способствовали массовые парады, языковой милитаризм был своевременен милитаризации всей народной общности. В Советском Союзе в 1930-ые гг. мы также сталкиваемся с забавным случаем, когда метафора битва за урожай находит прямое воплощение в колхозных фильмах-комедиях А. Пырьева, как, например, в построении баб в «Богатой невесте», направляющихся закрытым формированием с граблями на плечах на уборочные работы, или в соединении аграрной и патриотической тематик в «Трактористах», когда новый бригадир оказывается испытанным в боях танкистом и камера плавно переходит от сцены колхозной идиллии к сцене движущихся танков (Протесты против загромождения политического дискурса военными метафорами не затихают и в сегодняшней России; ср. [Чудинов 2002]. Выводы этого автора о ментальном состоянии русского гражданского общества можно принять лишь с оговоркой на то, что большинство приводимых им милитарных метафор встречаются и в немецкоязычной среде – обществе, переживающем нарастающий процесс демилитаризации не одно десятилетие, ср.: «В сознании граждан 139
стирается граница между войной и мирной жизнью, суровые боевые законы как бы распространяются на гражданскую жизнь» [там же, с. 46]). Тесно связаны с милитарными метафорами многочисленные д и н а м и з м ы: здесь ярким разнообразием отличается нацистская пропаганда, ведь не зря НСДАП была по своей сути движением. Скорость как таковая становится позитивным началом. Ср. следующую цитату: (3) Мы дали этой борьбе импульс, горячее дыхание, дикий темп, зажигательные лозунги и штурмовую активность.... Темп! Темп! Это был лозунг нашей работы» [Goebbels 1934] Штурм – следующая ключевая метафора. Ср. боевую газету «Штюрмер» и штурмовой отряд (=СA), – понятие, в котором «кипит пережитое целого поколения» (цит. в [Schmitz-Berning 2000: 552]) и которое как сокращение производит впечатление ускоренного темпа («Сжатый, твердый ритм этого слова стал для миллионов чем-то святым»). В «почётной книге» СА тоже речь идет о «надвигающемся штурмовом наступлении СА» (там же). Риторике штурма соответствует притягательность блицкрига, лишенного изнуряющих битв на истощение позиционной войны, ставших знаком Первой мировой. Примечателен также контрлозунг нацистов лозунгу противников по предвыборной кампании «Железный Фронт стоит недвижимым»: «Железный Фронт стоит недвижимым – мы маршируем!» Куда маршируем – не имеет больше значения, второй актант опускается: именно эта редукция валентности лежит в основе неосемантизма «маршировать (marschieren) = неудержимо пробивать себе дорогу» [Schmitz-Berning 2000: 398]. Если цель все же указывается, то эта цель – будущее. Неудивительно, что среди нацистских динамизмов важное место занимают метафоры «удара», «взлома», «толчка» и «взрыва» [Bauer 1988: 48]. Ср.: тяжеловесный (wuchtig), отбивать (ausstampfen), стучать (hämmern), резкий (schlagartig), подхлёстывающий (aufpeitschend), будоражащая ударная сила (aufrüttelnde Stoβkraft), сосредоточив силы удара (mit geballter Schlagkraft) и т. д. Следующим понятием, связанным с милитаризмами, является ключевое слово zackig (бойкий, лихой, молниеносный), на происхождение которого из солдатского жаргона времен Первой мировой войны, а также графическое сходство с руной-молнией SS уже указывал Клемперер [Klemperer 1946 / 1982: 72-73]. В обоих языках излюбленные атрибуты твёрдый, железный, стальной носят скорее оборонительный характер (ср., с одной стороны, название романа Н. Островского «Как закалялась сталь» и, с 140
другой стороны, требование, согласно которому немецкий юноша должен быть „flink wie ein Windhund, zäh wie Leder und hart wie Kruppstahl“ («...быстрым, как борзая, упругим, как кожа, и твердым, как сталь Круппа» (нем.)), или нацистский военный плакат с лозунгом „Der Kampf ist hart, wir sind härter!“ («Борьба тверда – но мы тверже!» (нем.)) [Parole der Woche 1943/4]). Нацистская пропаганда добавляет еще и атрибут drahtig (жёсткий). Символом национал-социалистической динамики как таковой является а в т о м а г и с т р а л ь. Какие коннотации с ней были связаны, становится ясно из следующего высказывания её главного строителя Фрица Тодта в 1933 г. [Цит. по: Bauer 1988: 44-45] (курсив мой – Д.В.): (4) «Нашей национал-социалистической сущности соответствует новая магистраль Адольфа Гитлера, Автобан. Мы хотим видеть нашу цель далеко впереди себя, мы хотим продвигаться к нашей цели неуклонно и быстро. Препятствия мы преодолеем, переплетения нам чужды. Уклоняться мы не хотим, мы создадим достаточно дорог для продвижения вперед, и нам нужна дорога, которая позволит нам придерживаться нужного нам темпа. Так мы строим в Третьем рейхе дороги, так воспитываем людей, так создаем целое национал-социалистическое государство». По всей видимости, решающее значение имеет отсутствие препятствий: это позволяет не только продвигаться более быстрыми темпами, но и прежде всего способствует безостановочному стремлению вперед, к дальним целям. С этим перекликается также положение о том, что основным мотивирующим фактором строительства автодорог были стратегические соображения, опиравшиеся на опыт подвоза снабжения со стороны французов в битве при Вердене во время Первой мировой войны. Категорически против этого утверждения, поддерживаемого также Ф. Киттлером [Kittler 1995], выступает Э. Шюц (в том же сборнике [Schütz 1995]): для него это объяснение относится к области легенд в той же степени, как и представление о том, что идея строительства автодорог исходила от Гитлера и имела целью, в первую очередь, задействовать рабочую силу (говорить во время воздушной войны о военной пользе автострады, хорошо просматриваемой сверху, действительно затруднительно). По мнению Э. Шюца, строительство автострады имело, напротив, совсем иную функцию – эстетическую. Тот же Ф. Тодт, которому принадлежит приведенная выше цитата, в другом месте подчеркивает главенствующую связь техники и искусства [там же, 127]; последнее подразумевало ландшафтное оформление новых путей сообщения и их органичное вплетение в растительные пространства, которым придавалось большое значение. При этом, с ссылкой на 141
тот факт, что немецкий народ по сути является «лесным народом», трассировка должна была пролегать как можно дольше через лес, а придорожные рестораны должны были подчеркивать региональные особенности того или иного округа (гау) и т. д. Другое определение подобного стремления к гармонии природы и техники гласит: «Так гениально и так просто, как они [= дороги фюрера] гармонируют с природой, так гармонично включают они одновременно и едущего по ним в блаженное единство природы, принимающей человека, […] как сына, наконец вернувшегося к матери» [там же, с. 143]. Свобода передвижения служит здесь не безостановочному, агрессивному стремлению вперед (как выше в примере 4), а гедонистско-мифической программе, которая подобно более раннему движению «Вандерфёгель» в конечном счете, имеет целью единение народа [с. 138]. В этих источниках совершенно не упоминается лишь об одном назначении строительства автомагистрали, а именно: о расширении и разгрузке дорожной сети! Если икона нацистского динамизма оказывается в итоге на удивление многоуровневой, то её аналог в советском варианте скорее идеологически одномерен: м е т а ф о р и к а локомотива и ж е л е з н о й д о р о г и, заданная ленинским локомотивом истории, идеально вписывается в массовой песне 1922 г. «Наш паровоз, вперед лети! Коммуна остановка» (О возникновении и росте популярности этой песни см. [Weiss 1999б: 305-306]; там же см. о том, как слова из этой песни цитирует в своей речи Н. С. Хрущев, но в более современном виде (социалистический экспресс приводится в движение уже не паровозом, а электровозом и тем самым опережает капитализм)) в марксистколенинистскую риторику движения вперед, красной нитью проходящую через всю ленинскую иконографию. В знаменитом плакате Поезд идет от ст. Социализм к ст. Коммунизм (приводится в [Бабурина 1993: 99]), где изображен поднимающийся в гору поезд с надписью И. Сталин впереди и выглядывающий из окна Сталин в роли машиниста локомотива (надпись в правом нижнем углу: Испытанный машинист локомотива революции т. Сталин), это радостное путешествие в «коммунизм» принимает художественную форму в сочетании с графикой, подчеркивающей экономический подъём. Картина была бы незаконченной, если оставить без внимания авиацию. В Советском Союзе пропагандистская инструментализация мифа летчиков охватывает период с 1934 г. (спасение с воздуха экипажа корабля «Челюскин», затертого в паковые льды) до 1938 г. (авиакатастрофа Чкалова); ср. [Günther 1993: 155-174] (О языковых особенностях обмена телеграммами между Политбюро и тремя летчицами, совершившими в 1938 г. рекордный перелет из Москвы на Дальний Вос142
ток, см. [Weiss 1995: 355-358]; сравнительный анализ глорификации в публицистике героев-летчиков 30-х гг. и космонавтов 60-х гг. проводит В. Юровский [2001]). За неимением необходимых для сравнения текстов об авиации в нацистском государстве, проведение сопоставительного анализа пропаганды в этой области представляется невозможным; следует лишь отметить, что мифологический потенциал авиации был, естественно, другого рода, чем в случае со строительством автобана, так как он позволял, помимо высоких достижений собственной техники, также подобающим образом чествовать героизм участников. Различия можно констатировать и в отношении к природе: в советском мифе о летчике неблагоприятные условия преодолеваются в борьбе, тогда как в немецком мифе об автобане гармоничное приспособление к природе представляет наивысшую ценность. Миф о летчике идеально вписывается в советскую систему ценностей: риторика движения вперед, которую воплощает метафора железной дороги, в прямом смысле слова переходит в вертикальную плоскость (ср. цит. в [Günther 1993: 166] лозунги Горького «вперед и выше!») и тем самым соответствует «внушающей силе» общей семантики интенсификации, например, при искусственном завышении действующих производственных показателей. Эйфорию рекордов приглушила катастрофа самолёта-гиганта «Максим Горький», в строительстве которого в течение двух лет была занята целая фабрика из 800 рабочих. Самолёт разбился в результате столкновения с истребителем сопровождения в свой первый же рейс 18 мая 1935 г., при этом погибло 49 человек; вырубленный из камня самолёт-памятник на московском Новодевичьем кладбище еще напоминает об этой трагедии. Для внешних связей молодого Советского Союза подъём авиации имел двойное значение: проектомания подобного рода должна была продемонстрировать техническое превосходство в соревновании с капиталистическим Западом, однако в панегирическом отзвуке рекордных полетов все сильнее слышится идеологема бдительности к окружающим Советский Союз врагам, в особенности характерная для 1930-х гг. Систематическое сравнение различных техницизмов в соответствующих языках пропаганды мы оставим вне рамок данной работы. Одного взгляда уже достаточно, чтобы установить значительное различие: в метафорике нацизма глаголы, заимствованные из области механики, но имеющие одушевленные объектные актанты, как, например: ankurbeln (заводить), gleichschalten (подключать (Именно так обозначается насильственное приобщение к господствующей идеологии)), aufladen (заряжать), auflaufen (всходить), auf Hochtouren laufen/bringen (идти полным ходом; привести в полный ход), – оказывают 143
прежде всего эффект дегуманизации, в то время как советская метафорика электричества, унаследованная от 1920-х гг., вызывает за счет таких образов, как «лампочка Ильича», ассоциативную цепочку ‘Свет → Просветление, Просвещение → цивилизационный прогресс’. В заключение следует отметить, что параллели при сравнении систем очевиднее на тех явлениях, которые уже по причине их широкого распространения кажутся скорее т р и в и а л ь н ы м и: тенденция к языковому экстремизму или гигантизму – не изобретение сталинизма или национал-социализма, а аксиологическое деление мира на две части составляет доминанту любой политической пропаганды. Возвращаясь к расхождениям в трактовке природы и окружающей среды, что в свою очередь находит отражение в техническом дискурсе (к чему мы еще вернемся в главе 3), следует констатировать, что в конце настоящей главы наметились, в частности, уже довольно значительные различия. Первые расхождения. Разумеется, советский миф о летчике, как отмечает Юровский [Jurovskij 2001], восхвалял сплоченность и единство собственного лагеря. Соответственно, именно в этой сфере учащается число маркеров с е м а н т и к и т о т а л ь н о с т и. И это не удивительно: ведь в универсуме советской пропаганды противопоставление квантора общности и квантора существования как историческая константа целиком определяет поляризацию «друг-враг»; подробнее на эту тему см. [Weiss 2000б]. Здесь напрашиваются параллели с нацистской пропагандой, где тотальный было ключевым словом (ср. лозунг тотальная война, которое на самом деле исходит от Э. Людендорфа), а такие понятия, как фольксгемайншафт («народная общность»), фольксгеноссе («соотечественник»), партайгеноссе («член нацистской партии»), наряду с лозунгами «Единый народ, единая Германия, единый фюрер», «Общее благо впереди личного», «Ты ничто – твой народ всё!», «Твое тело принадлежит Твоей нации!» (обращение Шираха к немецкой молодежи), также присягали идеалу единства. При этом стремление к устранению социальных противоречий, по-видимому, совпадает с марксистским пониманием единства: (5) Трудовой фронт не должен больше иметь разделения социальных слоев, понятий предприниматель и работодатель просто не должно больше существовать, эти слова должны быть запрещены, должен быть немецкий человек труда. [Р. Лей, Почетная книга труда] Однако уже в следующей цитате из ключевых понятий сообщество крови и божественная воля творца становится ясно, что здесь, в
144
сопоставлении с Советским Союзом, речь идет о коллективизме другого рода: (6) Понятие ‘народное сообщество’ как сообщество крови или судьбы находится в центре германского народного мировоззрения. Из факта органической связи людей возникает новая нравственность. Лицо, оторванное от народной целостности, теряет смысл существования, так как жизнь каждого человека по божественной воле творца связана с надличностным жизненным единством его народа. Единичное существование возможно только через существование сообщества. [Я. Граф, Теория наследственности...] В довершение всего, языковые эквиваленты квантора общности в нацистской пропаганде, в отличие от Советского Союза, далеко не исключительно относятся к разряду «своего», ср.: alljüdisch (всееврейский), Alljuda (всеиуда). Систематическое сравнение именно этой центральной оппозиции возможно только с включением в рассмотрение различных форм культа личности, поэтому оно будет произведено не здесь, а ниже в главе 5. Теперь же обратимся к рассмотрению противопоставления, выводимого из основополагающей дихотомии, а именно к оппозиции ‘(физически) целый, невредимый: больной’. Для обстоятельного разбора потребуется прежде всего (относящаяся к полюсу врага) подгруппа м е т а ф о р б о л е з н и и р а з л о ж е н и я. Роль данных метафор в советской пропаганде подробнее освещается в [Weiss 2000a]; здесь будут проиллюстрированы их соответствия в языке нацистов. Тут мы сталкиваемся с последней (согласно [Guldin 2000]) в европейской истории попыткой диффамации другого как инородного тела, паразитов и возбудителей болезней в собственном социальном теле. Ср. следующие слова-ругательства из сочинений Гитлера в адрес евреев (Текстовые примеры из «Майн кампф» приводятся по Л. Винклеру [Winckler 1970: 84-85] и А. Ноймайру ([Neumayr 1995: 178]; прямые источники там не указаны). Винклер иллюстрирует [с. 96 и сл.] дальнейшее использование некоторых из этих метафор в языке национал-демократической партии Германии (НДП) и газеты «Байернкурир» в конце 60-х гг.; ср.: «отравители народного организма, управляемые извне», «плесневые грибы»; «Рассадник разложения нужно уничтожить, как вырезают язву, чтобы она не распространила свой яд на весь организм». Об античной генеалогии этой метафоры социального хирурга см. [Münkler 1994: 134138]): (7а) Еврей – личинка в гнойнике на теле германского народа; трутень, который вкрадывается в остальное человечество; паук, медленно высасывающий кровь из народа; стая голодных грызущихся 145
друг с другом крыс; вечная пиявка; вампир народов; паразит на теле других народов; паразиты, которые подобно бациллам распространяются дальше, вечный грибок человечества; еврейский возбудитель; ужасное отравление народного организма; чума, хуже той «черной смерти»; заражение нашей крови; разложение нашей крови/ нашего народного организма. На этом фоне диффамация марксистов выглядит просто скромно: (7б) революционные клопы; трупный яд марксистских представлений По сравнению с советской пропагандой здесь по меньшей мере намечается незначительная разница: хотя советской пропаганде и были знакомы «трутни» и «высасывающие кровь пауки» (эта метафора использовалась главным образом в диффамации духовных лиц), а также «гнойники», «падаль» и некоторые другие метафоры гниения, разложения и паразитирования, которые часто пускались в ход для диффамации противника до и после Н. С. Хрущева (Ср., например, гнилой, тухлый, разлагаться, растлевать, тлетворный и т. п.; см. [Weiss 2000а]), это пристрастие, насколько нам известно, не доросло до «личинок», «клопов», «крыс» и «трупного яда» (В случае с пиявками (в советской пропаганде, по моим наблюдениям, это слово не используется как маркер «чужого») необходимо отметить, что в то время, очевидно, преобладало отталкивающее представление (черви), а не лечебные цели их использования для кровопускания). Личные обсессии Гитлера, в том числе его склонность к некрофилии – диагноз, поставленный Эрихом Фроммом, – принимают формы, вызывающие особое отвращение. Дальнейшие примеры можно найти в современном медицинском дискурсе (см. выше о бациллах) (Согласно А. Ноймайру [Neumayr 1988: 202], в начале 1941 г. Гитлеру принадлежит следующее высказывание: «Я ощущаю себя Робертом Кохом в политике. Он открыл бациллу и показал медицине новые пути развития. Я разоблачил еврея, как бациллу, которая разлагает общество». Подобная метафорика имеет, как ни странно, своих предшественников. Так, уже в 1888 году П. де Лагард выдвигал принятие следующего «окончательного решения»: «С трихинами и бациллами не ведут переговоров и не перевоспитывают их, а стараются уничтожить как можно скорей» (цит. по [Heid 1995: 240])). В словесных эксцессах Гитлер превосходит себя вплоть до катахрезы; ср., например, один из отчетов о расплате с Рёмом и его соратниками (цит. по: [Neumayr 1995: 190]): (7в) ...и я приказал расстрелять заговорщиков. Все язвы нашего общества – все "отравители колодцев" – должны быть выжжены ка146
лёным железом. (В данном случае русские переводчики удачно избежали катахрезы. Тем не менее она налицо. Ср. более дословный вариант перевода: «...и я приказал выжечь калёным железом язвы внутреннего "отравления колодца"») Подобного рода грубый садизм, по моим данным, не зафиксирован в сталинистской пропаганде (Разумеется, насильственный характер языка сталинизма неоспорим: также и здесь даже в мирное время политического противника, реального или мнимого, немало душили, закалывали, раздавливали, уничтожали и т. д. Достаточно недвусмысленна, например, следующая политическая частушка: «Я умею молотить / умею помолачивать / кулакам бока ломать / скулы выворачивать»). Характерным для нацистской пропаганды является также (наблюдаемое в последнем примере (2)) семантическое наполнение понятия кровь значением ‘сущность’ (в советской же пропаганде кровь фигурирует в значении пролитой крови жертвы). В основе, разумеется, лежит облеченная в высшую степень «святости» науки р а с о в а я д о к т р и н а Х. Чемберлена и А. Розенберга. Она ведет также в словообразовании к продолжению ряда референциальной оппозиции (ср. чуждый нашей расе (artfremd), безрасовый (artlos), дегенерированный (entartet), расовочуждый (fremdrassig)), которая в дальнейшем получает аксиологическое наполнение на основе социалдарвинизма (ср. расово высший/низший). Здесь мы сталкиваемся с решающим для лингвистики расхождением между двумя языками пропаганды: аксиологическая составляющая, выступая в советской пропаганде лишь как коннотация или (в терминологии Московской Семантической Школы) м о д а л ь н а я р а м к а, в нацистских понятиях эксплицитна, более того, она становится я д р о м з н а ч е н и я (ассертивной частью в толковании значения данной единицы), ср. также недочеловек (Untermensch). Ввиду таких естественных различий ценностей между расами, соблюдение чистоты крови представляется «священным правом человека» (цит. по: [Winckler 1970: 91]). Вряд ли нужно подчеркивать, что все это указывает на о б л и к ч е л о в е к а совсем иного склада, нежели в советской пропаганде: если советская пропаганда ставит во главу угла влияние общества на человека (ср. приводимую всеми словарями цитату из В. Каверина «Советское общество сделало его человеком»), результат которого в лучшем случае сводится к тому, что можно сформулировать горьковским пафосом «человек – это звучит гордо!», – то позиция нацистов гласит: «Так же, как собака собаке рознь, – при этом здесь не может оспариваться разница между высшими и низшими расами, – так и человек человеку рознь» (Из азбуки национал-социализма, цит. по [Schmitz-Berning 2000: 407]). 147
Интересным в этой связи представляется различное парадигматическое закрепление метафоры ч и с т о т ы. В советской пропаганде чистый активно используется благодаря ключевому понятию чистка, т.е. ритуалу чистки общественного организма; в качестве антонимов выступают, как и следовало ожидать, маркеры непринадлежности – грязный, грязь (ср. липкая грязь прошлого) и нечистый, а также собирательное нечисть, которое благодаря своей полисемии охватывает такие значения, как «паразиты», «сброд», и в то же время «нечистые духи» (ср. нечистая сила) (Об исторически изменчивом референциальном потенциале маркера непринадлежности нечисть см. [Weiss 2000а: 224226], о лексикографической истории понятия чистка см. [Weiss 1986: 261]). Тем не менее, в словаре нацистов слово чистый (rein) фигурирует в ином значении, а именно в смысле чистокровный (reinrassig); соответственно, антонимом является не грязный (schmutzig) или гадкий (dreckig), а смешанный (ой расы) (gemischt (rassig)), что в свою очередь является частью целого поля метафор. Ср.: смешанец = представитель смешанной расы (Mischling) (О потенциале чуждости, к примеру, слова смешанец свидетельствуют его коллокации; ср. следующую выдержку из одного учебника по биологии, приводимую К. Шмиц-Бернинг [Schmitz-Berning 2000: 622]: «Вместо этого, неполноценный наследственный материал в виде большевистского недочеловечества размножился, как сорная трава, и таким образом в 1941 г. в бой вступила огромная армия, которая большей частью состояла из преступников, неграмотных и смешанцев самого худшего сорта»), скрещивание рас (Rassen-(Kreuzung), гибридизация (Bastard (isierung), каша народов (Völkerbrei). Иное истолкование получает и традиционное смешанный брак (Mischehe), который отныне – уголовно наказуем. Квантификация соотношений смешанности ведет к возникновению таких юридически релевантных терминов, как еврей на три четверти (Dreivierteljude). В какой степени пуризм нацистской языковой политики, её восхищение немецкостью относятся сюда идеологически, не является предметом данного очерка; пуризм характерен и для вильгельминской эпохи (уже в 1878 г. только в терминологии железной дороги и почты были искоренены сотни галлицизмов). Собственное з д о р о в ь е как полюс, противоположный болезням противника, воплощается в реальный образ в массовых спортивных мероприятиях, которые в обеих странах были неотъемлемой частью важнейших политических ритуалов (партийные съезды рейха, первомайские парады на Красной площади) и олицетворяли пышущую здоровьем сплоченность собственных рядов. О тесно связанном с этим культе тела красноречиво свидетельствует изобразительное искусство 148
того и другого лагеря (Впрочем, изображение голого тела в нацистском искусстве не было табуировано, тогда как в Советском Союзе соответствующие части тела отчасти стыдливо прикрывались. Так, Альберт Шпеер был поражен во время своего пребывания в оккупированном Киеве в 1942 г. целомудренно одетыми статуями на спортивном стадионе [Голомшток 1994: 236]). В национал-социалистическом государстве физическая закалка (онемеченная форма "training") как составная часть воспитания нового человека входила в одну из задач государства. Из следующей цитаты из «Майн кампф» становится ясно, чему уделялись приоритеты (цит. по: [Schmitz-Berning 2000: 358]): «Принимая все это во внимание, народническое государство будет видеть главную свою задачу не в том, чтобы накачивать наших детей возможно большим количеством "знаний", а прежде всего в том, чтобы вырастить вполне здоровых людей. Лишь во второй очереди будем мы думать о развитии духовных способностей». С точки зрения языка, здоровый в советской пропаганде в значительной степени ограничивается метафорической областью. Ср. в первую очередь фразему здоровые силы (употребляемую еще Горбачевым). В области национал-социализма общеизвестное здоровое чувство народа достигает статуса юридического термина [Schmitz-Berning 2000: 270-272]. Здесь, как и в вышеприведенной цитате из Гитлера, снова выдает себя влияние расовой доктрины (ср. такие композиты, как erbgesund (потомственно здоровый)). Тем самым мы сталкиваемся с решающим отличием двух идеологий: оппозиция , используемая в советском варианте чисто в метафорических целях отмежевания «своего» от «чужого», в расово-теоретическом контексте национал-социалистического движения вновь обретает своё п р я м о е (первоначальное) значение и служит в оправдание ригористичной программы, направленной на селекционирование путем выращивания так называемого полноценного и искоренения так называемого неполноценного наследственного материала. Стало быть, предупреждение зачатия дефектного потомства становится «самым гуманным деянием человечества» (цит. по: [Winckler 1970: 91]). То, что здесь возвещает пропаганда, было, как известно, в скором времени реализовано на практике в качестве евгенистической программы: словосочетание жизненно неполноценное лицо, введенное некими юристом и психиатром в 1920 г., становится устойчивым, согласно К. Шмиц-Бернинг, уже в 1920-е гг. [Schmitz-Berning 2000: 382], а с 1940 г. денотатом этого сочетания уже является не предотвращение, а уничтожение (в программе эвтаназии Гитлера). Подобного рода лексику, выражающую презрение к людям, можно тщетно искать в советской пропаганде (Особенно показательны 149
в этом отношении высказывания А. Хохе – врача и соавтора упомянутой теории, приводимые в [Schmitz-Berning 2000: 381]: «пустые стручки», «люди-балласты», «дефектные люди», «разрешение на уничтожение абсолютно бесполезных духовных мертвецов»). Дальнейшим плодом нацистской расовой доктрины являются сочетания, включающие смысл ‘хозяин, господствующий’. Ср.: господствующий человек (Herrenmensch), господствующий народ, народхозяин (Herrenvolk), господствующая раса (Herrenrasse). Изобличающим тут является не первый элемент, а второй, показывающий соответствующую область превосходства: ко второму семантическому актанту слова господствующий относятся другие человеческие индивиды, а именно недолюди (Untermenschen), возникшее не как противопоставление ницшеанскому сверхчеловеку, а зафиксированное уже у Жана Поля и Т. Фонтане, или целые расово нижестоящие нации (В пропагандистском плакате прибегают к самому банальному средству диффамации, изображая противника с гротескно искаженным негроидным или еврейским лицом; ср. примеры из [Heyen 1983: 72-73]. Впрочем, союзники были не менее сдержанны: на англосаксонских плакатах японцы предстают в виде обезьяноподобных существ; см. [Finková / Petrová 1986: 5]). В противоположность этому, второй актант у русск. хозяин (оставим без внимания одинаково звучащее неофициальное имя Сталина) всегда выражается территориальной единицей. Ср. следующие самые частотные коллокации подлинный хозяин своей страны (о советском человеке) и [Мы] молодые хозяева земли. Последняя формулировка получила широкое распространение как строфа из «лирической массовой песни» в кинокомедии (1934 г.) «Весёлые ребята». Еще в большей степени это верно для слов «Человек приходит как хозяин / Необъятной родины своей» распеваемой миллионами массовой песни «Широка страна моя родная» из кинофильма «Цирк». Претензия на господство здесь совсем иного рода: необходимо обладать собственной страной со всеми её природными богатствами (не считаясь, впрочем, с ущербом для экологии). Кроме того, в перестановке местами с бывшими господствующими классами находит отклик историческая компенсация; это иллюстрирует прежде всего коллокация сами хозяева (своих фабрик, своей земли и жизни своей) (Так же в сказке о Ленине 1970 г.; см. об этом: [Weiss 1995: 378-379]). Иначе функционирует книжное гегемон, ставшее популярным с приходом Ленина. В этом случае речь идет о господствующем классе, именно поэтому данное слово некоторое время выступает синонимом пролетариата, при этом в качестве второго актанта чаще всего фигурирует народных масс. В этой связи необходимо напомнить о том, что диктатура пролетариата, согласно 150
господствующему учению, ограничивалась временным пространством двух поколений; впоследствии в Советской Конституции 1977 г. на смену ей придет общенародное государство (В лексикографической практике это явление фиксируется уже раньше; ср. [Weiss 1986: 317]). В качестве предварительного итога можно отметить заметные расхождения между сталинистским и национал-социалистическим дискурсом: сталинистский дискурс в своей принципиальной позиции все еще эгалитарен, тогда как национал-социалистический дискурс эксплицитно антиэгалитарен, что допускает намного более неприкрашенные вербальные маркеры «чужого», открыто выражающие презрение к людям. Что касается «Словаря нечеловека» Д. Штернбергера, то здесь пальму первенства, без всякого сомнения, заслуживает националсоциалистическая система. Глубинный уровень: важнейшие расхождения. Из рассматриваемых в дальнейшем расхождений двух языков пропаганды три первые имеют определенные общности: в них, по сравнению с марксизмом-ленинизмом, выражаются более сильные внутренние противоречия нацистской идеологии. Первое противоречие относится к противопоставлению ориентации на прошлое и будущее, что в языковом отношении выражается оппозицией . В чистом виде это противопоставление выступает как соответствующая понятийная пара, причастная к основополагающему дуализму «друг-враг», причем ‘новое’, как и следовало ожидать, включается в позитивный, а ‘старое’ – в негативный полюс. В Советском Союзе высший расцвет риторики ‘старого – нового’ приходится, правда, не на времена Сталина: антитеза ‘старый мир: новый мир’ господствует прежде всего в пропаганде 1920-х гг., затем отходит скорее на второй план и переживает свое возрождение во времена Н. С. Хрущева (см. об этом [Weiss 1999a]). При этом её референциальный потенциал со временем растет: первоначально эпитет ‘старый’ относится только к дореволюционной России или капиталистическому Западу, однако в период «оттепели» этого ярлыка могут также удостаиваться пережитки сталинизма. Подобные изменения находятся в тесной взаимосвязи с равным образом переменчивой историей идеологемы создания нового человека (Подробнее об этом см. [Müller 1998], который видит начало этой идеологемы в выступлении М. Горького на первом съезде Союза писателей 1934 г. О новом человеке в сравнительном анализе тоталитарных систем с точки зрения истории искусства см. [Голомшток 1994: 187-194]). В риторике национал-социализма оппозиция занимает менее видную позицию, тем не менее она встречается во многих фраземах, таких как: новая Германия (!), новая Европа, новый европейский 151
порядок, хотя и здесь ‘старое’ представляет собой негативный полюс, в первую очередь период Веймарской республики. Новый человек (в смысле ‘человек труда’) существует и как постулат: по Альфреду Розенбергу, задача нашего времени заключается в том, чтобы «из нового жизненного мифа создать нового человека». В следующем текстовом примере новый человек олицетворяет снятие социальных противоречий между «белыми» и «синими» воротничками, посредством чего устанавливается связь с семантикой единства (см. выше пример 5): (8) Они вновь должны научиться уважать друг друга, работающий головой – работающего руками и наоборот. [… ] и из этих двоих должен выкристаллизоваться новый человек – человек грядущей Германской империи. [Гитлер, Речь 24.4.1923] Впрочем оппозиция ‘старого’ и ‘нового’ в нацистском дискурсе порой сглаживается за счет неожиданных формул гармонизации. Это относится, например, к академической среде, где, как показывает Маас [Maas 1995], в большей мере действовала политика невмешательства; отсюда появляются такие фразы, как «обмен нового мировоззренческого познания и дошедшего до нас научного наследия и учения» или «синтез традиции и новой перспективы» [Там же: 180-181]. Резкий контраст этому являет одинаковый по времени раскол советской науки на старые «буржуазные» и новые «советские» исследования; см. выше комментарий в связи с делом Лысенко в главе 1. Оппозиция может помимо понятийной реализации также находить проявление в противопоставлении определенных пластов языка, при котором производятся сознательные внутриязыковые заимствования исторических или историзированных терминов. В нацистской системе, на фоне характерного для нее прославления германского мифического прошлого, предсказуем не только сам факт таких заимствований, но и их аксиологическая принадлежность: в отличие от только что рассмотренной понятийной оппозиции, ‘старое’ получает теперь положительное наполнение. Обращение к прошлому обнаруживается на различных уровнях, а именно: а) л е к с и ч е с к и – в предпочтении архаизированных терминов из социальной и политической областей, а также в возрождении старогерманских личных имен; б) с е м и о т и ч е с к и – в обращении к более древним письменным системам (руны, фрактура) и символам (свастика) (Нельзя не отметить определенную долю иронии в том, что та же свастика как символ солнца была предметом дискуссий молодой советской власти при выборе символа государства до того, как было принято решение о пятиконечной звезде (символ пяти континентов)) и в) м и ф о л о г и ч е с к и – в возврате к миру германских саг, в особенности к эпосу о Нибелунгах, 152
что сопровождается попыткой возрождения германских обрядов наподобие праздника солнцестояния. Группу а) иллюстрируют такие понятия, как племя (Stamm), племенное сообщество (Stammesgemeinschaft), дружина (Gefolgschaft), гау (Gau), гауляйтер (Gauleiter), Восточная марка (Ostmark), род, клан (Sippe), рыцарский замок (Orden(sburg), тинг (Thing) или солнцестояние (Sonnenwende), а также наименования военных формирований, которые характерным образом закрепились за военизированными подразделениями СА и СС, как, например, Rotte (ячейка), Schar (отделение), Trupp (взвод), Sturmbann (батальон). Определенной популярностью пользуются также подражающие старине перифрастические образования, к примеру, Reichsnährstand (кормящее сословие империи) для обозначения ‘крестьянства’; аналогично Arbeitsmaid («арбайтсмайд» – девушка, состоящая в Германском трудовом союзе) или курьёз Reichsbräuteschule (имперская школа будущих невест). При всем том степень историчности не имеет значения: очевидно, что некоторые из приведенных понятий относятся уже не ко времени германских племенных союзов, а к феодальному средневековью (орден, кормящее сословие) (Мир средневекового рыцарства находит распространение и в плакатной графике того времени: так, например, на одном из плакатов, посвященных имперскому партийному съезду 1934 г., изображена в профиль фигура рыцаря по пояс, в доспехах и с поднятым в руке мечем; его щит украшает свастика и дубовые ветви (www.webshots.com)); Восточная марка как обозначение ‘Австрии’ совершенно аисторично, так как нигде не зафиксировано в исторических источниках, а слово Gefolgschaft (сопровождение-дружина) восходит к исторической терминологии XIX века, в которую оно вошло как калька с известного из Тацита comitatus и расширяет теперь свое значение вплоть до обозначения служащих коллектива (Betriebsbelegschaft) (Так, если умершим был владелец фабрики, то помимо некролога вдовы, также «содружники» („Gefolgschaft“), т. е. сотрудники были обязаны опубликовать отдельный некролог от своего имени; ср. [Klemperer 1946 / 1982: 131]). К XIX веку восходят, кроме того, многие из реставрированных теперь понятий, в частности к движению «Вандерфёгель» и «Турнфатеру» Ф. Л. Яну. Так, немецкое Schaft, путем грамматикализации давно ставшее суффиксом, которому Ф. Л. Ян хотел вернуть статус свободной номинальной корневой морфемы, в противовес двум другим кандидатам, а именно суффиксам Heit и Keit, пользовалось успехом у нацистов, ведь Schaft выступало теперь как один из вариантов слов Jungenschaft и Mädelschaft и, в свою очередь, стало входить в состав сложных слов (ср. Schaftsführer (in)). 153
Помимо древнего периода германской истории и немецкого средневековья можно выделить третий источник вдохновения – Римскую Империю: тайное восхищение Гитлера вызывали отнюдь не германские варвары, а император Август. Как показал недавно проведенный сопоставительный анализ текстов, отчетный доклад Гитлера 1939 г. был даже построен по образцу описания одного из деяний римского императора 13 г. н. э.; см. об этом [Grimm 2002]. К коллективной ориентации на прошлое примыкает, наконец, индивидуальный возврат к прошлому, навязываемый уже расовой теорией и ее реанимацией генеалогического принципа, что находит отражение в таких административных терминах, как генеалогическое свидетельство (Abstammungsnachweis), паспорт предков (Ahnenpaß), р одословная (Ahnentafel), – более того, руководитель имперского сельского хозяйства В. Дарре рекомендует устраивать в домах уголок для почитания предков! И без таких псевдорелигиозных акцентов архаизированный терминологический пласт, проиллюстрированный выше, безусловно, являет собой резкий контраст на фоне прочего модернизма языка нацистов с его техницизмами, динамизмами и милитаризмами: находясь в сердцевине официального языка, ‘старое’ и ‘новое’ вряд ли сочетаются здесь гармоничными узами (В пропагандистском плакате есть блистательные примеры странного сочетания элементов современности и доисторического сказочного мира. На одном из плакатов с надписью «Deutschlands Sieg – Europas Freiheit“ (Победа Германии – свобода Европы) изображен немецкий «ландсер» в стальном шлеме, наступающий на красного дракона с пятиконечной звездой во лбу. При этом две молнии, исходящие из рук наступающего, образуют клин, пронзающий дракона). Рост популярности германских л и ч н ы х и м ё н, наблюдаемый в общественной практике уже со времен вильгельминской эпохи, поощряется во времена нацистского режима соответствующими указами; тем не менее, этот период «не оставил глубокого следа в истории имен» [Kunze 1998: 53]. К примеру, популярность имени Адольф в Киле падает уже после 1933 г. С другой стороны, благодаря канонизированной нацистами фигуре Хорста Весселя, популярным становится имя Хорст, которым еще в средние века называли лошадей. Мода на «германскость» оказала, впрочем, свое влияние также на наименования типов оружия; так, одно из новых орудий было названо именем «Тор». Попутно отметим архаизированные элементы с и н т а к с и ч е с к и х структур в речи Гитлера, которые привлекают к себе внимание маркированным порядком слов (ср.: „die deutsche Nation hat doch bekommen ihr germanisches Reich“ («Немецкая нация все-таки получила свою гер154
манскую империю» (нем.)) [Речь фюрера во время партийного съезда труда, Мюнхен 1937, 19], что служит лишь средством к возвышенному пафосу. Следующая вышеприведенная группа б), т. е. семиотическое архаизирование, не требует дальнейших комментариев, в то время как группа в), напротив, заслуживает нашего внимания, ведь речь идет о пропагандистской инструментализации целой средневековой эпической традиции. Х. Мюнклер и В. Шторх [Münkler / Storch 1988: 86 и сл.] указывают на то, что мотив коварного убийства Зигфрида Хагеном является больше, чем метафорой "Dolchstoß" (предательского удара ножом в спину): он служит равным образом объяснительной моделью поражения будто бы непобедимой на фронтах германской армии, причиной которого послужил, как утверждалось, прорыв внутреннего фронта в 1918 г. Распространяя тезис «об ударе ножом в спину», Гитлер и Геббельс лишь эксплуатировали это выражение; миф о Нибелунгах облекается нацистами в высшую степень святости благодаря Герману Герингу, который сравнивает битву за Сталинград с битвой Нибелунгов в замке Этцеля; полное уничтожение целой армии было таким образом «разыграно как героическое самопожертвование» [там же, с. 105]. То, что трагической гибелью племени Нибелунгов был предначертан закат Третьего рейха, многие исследователи не расценивают как внутреннее противоречие: пессимистическая альтернатива, принимавшаяся в расчет уже в «Майн кампф» («Германия либо победит, либо прекратит свое существование») и с самого начала включавшая в себя индивидуальное ожидание смерти («Завтра мы идем на смерть», – цитирует Г. Бауэр одну из ранних песен немецких штурмовиков СА [Bauer 1988: 93]), нашла грандиозное воплощение в гитлеровском предвидении заката; «миф о Нибелунгах, будучи военным самообманом в конце Первой мировой войны, был возведен в ранг политического девиза в конце Второй мировой» (Münkler/Storch [1988: 106]. О мистике жертвенности и смерти в национал-социализме см. также [Bauer 1988: 93-94]). В итоге можно констатировать следующее: подобно нацистской идеологии, национал-социалистический дискурс пропаганды был охвачен неразрешимым противоречием между ретроградными и модернистскими элементами; аксиологическая оппозиция обращается перед лицом положительной переоценки отдаленного прошлого в ничто. Как с этим обстоит дело в сталинском Советском Союзе? От марксизма-ленинизма как идеологии, ориентированной, в первую очередь, на будущее, нельзя ожидать историзирующих элементов. Однако в период сталинизма 30-х гг. меняется общественно-политический 155
контекст: нарастающий советский патриотизм и уже состоявшаяся переоценка национальной истории России делают вновь возможной ориентацию на прошлое как добавочный ориентир. И всё же, в пределах центрального пропагандистского канона не обнаруживаются явления, даже отдаленно соизмеримые с подражающим старине нацистским жаргоном. В области лексики возрождаются лишь некоторые понятия, сошедшие со сцены со времен Октябрьской революции, такие как родина или отечество; о пропагандировании древнерусских имен не может быть и речи (вместо этого еще с 1920-х гг. успехом пользуются «футуристические» имена типа Революция, Октябрина или даже Электрификация); печатный и письменный шрифт также не переживает возврата к допетровским, церковнославянским временам. Несмотря на это, возврат к покрытым вековой пылью легендам и преданиям имеет место: в соответствии с соцреалистическим требованием большей народности, вымирающая традиция устной эпики и причитаний, сохранившаяся еще в отдаленных регионах (прежде всего на севере России), с 1934 г. начинает вновь возрождаться с поощрения властей. Так, оставшиеся сказители (зачастую преклонного возраста и неграмотные) берутся сочинять – под руководством консультантов в области научной фольклористики – новые былины о Сталине и достижениях советского государства, вместе с причитаниями по убитому С. Кирову, погибшему лётчику-герою В. Чкалову и по давно ушедшему из жизни Ленину (О политических условиях, а также об отнесении этого архаичного жанра советского фольклора к определенному языковому и пропагандистско-историческому контексту ср. [Weiss 1998: 470493] и [Weiss 1999б]. Исчезновение этого жанра после смерти Сталина рассматривается в [Weiss 1998] как первый шаг в сторону десталинизации советской пропаганды). В языковом отношении эти произведения созданы на подлинном фольклорном интердиалекте, резкий контраст которому, разумеется, представляют многочисленные совьетизмы. На фоне простой, аксиологически совершенно единой антитетики «старого / нового» 1920-х гг. возобновление интереса к древности должно было казаться разрывом с существующей пропагандистской системой ценностей; в свете марксистской веры в науку, вновь почитаемые мотивы преданий, такие как живая вода, волшебное кольцо или звери, спешащие на помощь к оказавшимся в беде советским пограничникам, требовали особого обоснования. По этой же причине Н. Леонтьев, который сам раньше был консультантом народных бардов, язвительно озаглавил в 1953 г. свою статью-расплату с фабрикацией всего псевдофольклора как «Волхвование и шаманство».
156
В нацистской пропаганде подобного архаического шаманства не наблюдается: там не рождаются эпосы о Гитлере или причитания по Хорсту Весселю, сфабрикованные на какой-либо некодифицированной разновидности немецкого (или даже на средневерхненемецком). Скорее тривиальное тому объяснение заключается в отсутствии аутентичной устной традиции. В этом отношении нацистская пропаганда, несомненно, более гомогенна с языковой точки зрения, чем ее советский аналог. С другой стороны, соответствующие жанры советского фольклора относятся к абсолютной периферии пропагандистского канона, не вторгаясь в него даже в форме цитат (Исключение, впрочем, весьма знаменательное, составляет «Краткая биография» Сталина, где на с. 242 можно прочесть следующее: «Мы идем со Сталиным, как с Лениным, говорим со Сталиным, как с Лениным, знает все он наши думкидумушки, всю он свою жизнь о нас заботится», говорится в одном из замечательных русских народных сказов». Этот жанр оказался весьма благодатной почвой, если учитывать, кто был главным адресатом советского фольклора), в то время как центральные жанры канона продолжают последовательно внедряться в сферу современного языка. Притом их функция заключается отнюдь не в пении дифирамбов феодальному прошлому России, а, парадоксальным образом, в прославлении советской действительности: в отличие от эпоса о Нибелунгах, который использовался нацистами в целях исторической аргументации, эпический советский фольклор, наряду с панегирическим преподнесением общественных достижений, служит прежде всего культу героя и культу личности (не только Сталина, но и многих других знаменитостей советского пантеона). Лишь во время Второй мировой войны мотивы древнерусского эпоса порой инструментализируются в аргументативных целях; так, на одном военном плакате изображен красноармеец, пьющий из шлема воду из Днепра, – явное заимствование из «Слова о Полку Игореве» – со следующим комментарием: «Пьём воду родного Днепра, будем пить из Прута, Немана и Буга!», – что возвещает о неудержимом продвижении советских войск на Запад. Существование угрозы немецкого агрессора способствует теперь реанимации национального прошлого и по содержанию: воскрешаются прежние победы над вражескими захватчиками, этот отрезок истории должен-де еще повториться. При этом нельзя забывать и о семантике преемственности «новояза» (ср. формулу «Так было – так будет!» из военных плакатов с изображением наколотых на штыки немецких рыцарей, Наполеона и Гитлера). В заключение можно констатировать, что и в том и в другом дискурсе наряду с ‘новым’ в языке также ‘старое’ относится к собст157
венному лагерю и тем самым к положительному полюсу дуальной картины мира, однако в сталинистской пропаганде ‘новое’ и (позитивное) ‘старое’ вступают в конфликт только в периферийных жанрах, в то время как в национал-социалистической пропаганде соотношение между ними напряжено в рамках центрального дискурса. Кроме того, сталинистская реанимация ‘старого’ ограничивается языковой ф о р м о й, что обусловлено освоением пропагандой традиционных фольклорных жанров (Небезынтересны попытки использования фрагментов былин в пропагандистском фильме. В киносценарии к колхозной идиллии И. Пырьева «Свинарка и пастух», вышедшей в 1939 г., на с. 124 в качестве эпизодической фигуры появляется «пастух, седобородый дед, как будто вышедший из былин», которому отводится целая строка в былинном сказе; в экранизированной версии эта сцена, к сожалению, не вошла в фильм. Свадебное причитание (из этого же фильма) по сути является одним из типов подлинной севернорусской традиции причитаний, однако, в фильме это скорее оперная ария); в Третьем рейхе, напротив, связанные с германской древностью с о д е р ж а н и я при всей их расплывчатости представляют собой позитивные ценности. Наше следующее идеологическое противоречие тесно связано с оппозицией , правда оно характерно только для нацистской пропаганды: речь идет о в о с х и щ е н и и т е х н и к о й с одной стороны, и, с другой стороны, о ностальгии по простой деревенской жизни и естественности природы, что находит выражение в лозунге «К р о в ь и п о ч в а». Увлечение техникой было уже проиллюстрировано в главе 1; что касается «кроваво-почвенной» идеологии, то здесь необходимо упомянуть такие ключевые понятия, как коренной (bodenständig) или органический (organisch) и, кроме того, коричневую рубашку – цвет, символизирующий землю. Наиболее содержательными в этой связи являются контрпонятия, относящиеся к негативному полюсу: сюда относятся не имеющий корней (wurzellos) и часто употребляемые Геббельсом сочетания с компонентом асфальт, как то: человек асфальта (Asphaltmensch), асфальтовое чудовище (Asphaltungeheuer) и т. д., которые возводят в образ искусственное отчуждение жителей города от «органического грунта». Город также является благоприятной почвой для смешения рас. Следующая цитата из А. Розенберга эксплицитно устанавливает желаемые соотношения (цит. по [Bering 1982: 132133]): (9) Город мирового значения начал свою работу по уничтожению рас. Ночные кафе людей асфальта превратились в ателье […] Вокруг свирепствовал расовый хаос из немцев, евреев, отчужденных от природы уличных поколений. 158
Большевистской же идеологии было глубоко чуждо как прославление "органически выращенного", так и очернение городской жизни. Коллективизация сельского хозяйства не только физически уничтожила миллионы крестьян, но и полностью разрушила традиционную русскую деревенскую культуру. С другой стороны, в ходе форсированного развития тяжелой промышленности в одночасье были построены целые города. Разумеется, из-за постоянной нехватки продовольствия не обошлось без мобилизации сельских масс, хотя при этом подчеркивались достижения новой колхозной жизни (противопоставление ‘старого’ и ‘нового’ постоянно превозносилось, например, в многочисленных советских поговорках, построенных на антитезе раньше – теперь; см. [Weiss 1998: 479-480]), а вместо приверженности земле чествовались так называемые достижения механизации – недаром трактор стал ключевым символом ‘нового’. Это же относится к иконографии пропагандистского плаката, в которой крестьянка за рулем трактора гармонично соседствует со Сталиным за рычагом управления новой электростанцией. Скорее попутно следует отметить различные идеалы женской красоты: если в нацистской системе ценностей крестьянская внешность оценивалась позитивно (Ср. следующую выдержку из брачного объявления «врача, чистокровного арийца» (цит. по [Bauer 1988: 60]): «Здоровая арийка, целомудренная, молодая, скромная, бережливая, привычная к тяжелому труду, с широкими бедрами; должна носить обувь на низком каблуке, не носить серёг, по возможности не иметь собственности»), то в советском плакате 30-х годов даже при изображении колхозниц одно время доминировал тип спортивной, подтянутой женщины, мало отличающейся от жительницы города (Bonnell [1997: 105 и сл.]. Особенно показателен в этой связи плакат К. Зотова (комментарий там же, 118-119) с цитатой-надписью из Сталина: «Любой крестьянин, колхозник или единоличник, имеет теперь возможность Жить почеловечески, если он только хочет работать честно...». На плакате изображена семья реально существующего ударника и тракториста (Н. В. Лебедев). Помимо имплицитной отрицательной оценки прежней сельской жизни как недостойной человека, бросаются в глаза прежде всего атрибуты новой жизни «по-человечески», как то: электрическая лампочка, книжная полка с сочинениями Горького, Ленина и Сталина, а также – граммофон! Образцом, несомненно, служила городская культура, в отличие от нацистской пропаганды, где она порицалась Геббельсом. Приход колхозницы на смену традиционной бабе как очередная инкарнация «нового человека» был отмечен отказом от традиционной косынки. Лишь в конце 30-х гг. в связи с новым акцентом материн159
ской роли на плакатах вновь появляется дородная крестьянка в традиционной одежде (В военном плакате вновь доминирует защита традиционных ценностей от фашистских варваров: так, на плакате «Воин Красной Армии, спаси!» крестьянка, прижимающая к себе ребенка, снова изображается в традиционной косынке). Трактование аграрной темы в сталинистской пропаганде, в отличие от её аналога в Третьем рейхе, проходит полностью под знаком ‘нового’, под знаком внедрения техники. И это не удивительно, ведь сельскохозяйственные предпосылки были абсолютно разными: необходимо было всеми силами преодолеть отсталость традиционного сельского хозяйства. То, что «органически выращенному» не полагалось бережное отношение, наглядно демонстрируют различные воплощенные и не воплощенные в жизнь мегапроекты того времени, будь то гигантские гидроэлектростанции вместе с прилежащими водохранилищами или такие комплексы рудников, как Магнитогорск, или же изменение направления сибирских рек на юг, оставшееся сокровенной мечтой. Природа была достаточно часто чуждым элементом, который нужно во что бы то ни было покорить. В сравнении с этим, стремление немецких строителей автострады причинить как можно меньший урон ландшафту звучит на удивление современно. За такими противоположными подходами к окружающей природе скрываются не только несхожести идеологических установок, но и, не в последнюю очередь, различия в топографических условиях: в Советском Союзе пространственные ресурсы были безграничны, тогда как в плотно населенном Третьем рейхе «народу без пространства» («Volk ohne Raum“) приходилось бережно обращаться с природой, ведь новое «жизненное пространство» на европейском востоке еще предстояло завоевать. Одним из интересных для лингвистики следствий идеологически противоположных подходов к деревенской культуре является различное отношение обоих режимов к д и а л е к т а м. В Третьем рейхе, как показал Я. Виррер [Wirrer 1995], отмечается, несмотря на централизм языковой политики нацистского режима, терпимость в отношении территориальных «языков племён» в области пропаганды, как в случае с нижненемецкими диалектами. В качестве мотивации, наряду с повседневными теориями, к примеру, теорией объединяющего воздействия регионального языка якобы в силу его большей выразительности, эмоциональности и образности, подчеркивалась также его действенность в качестве орудия в пограничной войне против датчан и поляков. В Советском Союзе, напротив, единственное, что никогда не использовалось в пропагандистских целях, это – территориальные варианты русского языка, тогда как просторечие или фольклорный интердиалект 160
(правда, также базирующийся на региональных разновидностях) ставились очень высоко, не говоря уже об арго, жаргонах и сленге, которые в 1920-х гг. служили материалом для большевистской пропаганды. Третье и последнее противоречие, которое нам предстоит рассмотреть, это – противоречие между рационализмом и иррационализмом, между приверженностью науке – с одной стороны – и восхвалением инстинкта и эмоций – с другой. Данное противоречие фигурирует только в нацистской пропаганде и указывает на уже отмеченный выше разрыв между увлечением современностью и подражанием древности. На обращение к науке как инстанции, способной придать законность нацистской идеологии, указывают прежде всего многочисленные заимствования из терминологии животноводства, расовой теории, социалдарвинизма, истории и языкознания, которые уже частично упоминались. Некоторые из этих понятий меняют в результате идеологического захвата свое значение, при этом, однако, притязание на «научную точность» сохраняется, а двусмысленность, получающаяся в результате использования термина не по назначению, вполне осознается. Так, например, старое (хотя уже расширенное) значение слова арийский – «индогерманский», относящееся к истории языка, вступает в конфликт с новым значением «нееврейский», в результате чего при трактовке нового Закона о чиновниках потребовалась специальная оговорка, разъяснявшая, в частности, что «мадьярский» не является «неарийским» языком; из-за неясности это понятие даже было отклонено одним школьным учебником как «непригодное» [Schmitz-Berning 2000: 57] и заменено в законодательстве на deutschblütig (немецкой крови). Не лучшая участь постигла слово антисемитский, употребление которого из внешнеполитических соображений (в особенности с учетом арабского мира) было запрещено министерством пропаганды специальными инструкциями прессе [там же: 38]; его субститутом стало антиеврейский. На фоне такого рода приверженности науке ярким контрастом выступает часто отмечаемый в литературе антирационализм нацистской идеологии, который проявляется в позитивной оценке таких ключевых слов, как слепо (blindlings), слепая вера ((blinder) Glaube) и прежде всего часто комментируемого фанатичная клятва / признание (fanatisch (es Gelöbnis / Bekenntnis etc.)). Недаром папа римский Пий XI выразил протест против размытия границ между языком политики и языком религии. В очередной раз показательны в этом плане коллокации. В качестве значений лексической функции Magn от фанатизм выступают оба термических экстремума (ср. mit kaltem Fanatismus und heiβem Hass (с холодным фанатизмом и горячей ненавистью), но и 161
также: mit heissestem Fanatismus (с горячайшим фанатизмом)). Это особенно примечательно тем, что холодный на языке нацистов обычно имеет коннотацию ‘мёртвый’, ‘обескровленный’, ‘стерильный’ и т. п. (ср. холодный разум, холодная интеллектуальность [Bering 1982: 1112]). Следующие экстремумы иллюстрируют сочетания со святым / диким / упрямым фанатизмом (Schmitz-Berning [2000: 228]. Употребление характерных слов самим Гитлером первоначально не было закреплено за определенной референтной группой, поскольку в «Майн кампф» речь идет о фанатически настроенном коммунисте и о фанатической дикости русских евреев. В новом издании, вышедшем во время войны, в последнем примере «фанатическая» было заменено на «дьявольская»). Позитивное оценивание потери контроля над собственным «рацио» становится еще более явным в ключевом слове инстинкт, которое часто снабжается атрибутами здоровый, природный, расовый и т. д. (так, «политический инстинкт нового немецкого руководящего слоя» должен «реагировать естественно и непринужденно»). В «Майн кампф» даже истерические страсти расцениваются положительно. Всё это не находит соответствий в сталинистской пропаганде: ни слепой, ни фанатичный /фанатический не входят в характеристику «наших», а инстинкт не служит руководством к политическому действию. Всё это еще не подразумевает, что интеллект полностью порицался нацистской идеологией; скорее здесь, как подробнее излагает Беринг [Bering 1982: 94-147], открывается целый аксиологический спектр. Для «своих» наиболее задействованным является слово Geist (дух, ум); ср.: рабочий умственного труда или работающий головой (Geistesarbeiter / Arbeiter der Stirn), духовная Германия (das geistige Deutschland). Более амбивалентно ведет себя слово интеллигенция, но и здесь возможна комбинация с определениями народная (völkisch), расовочистая (arteigen), истинно немецкая (echt deutsch). Худшая ситуация наблюдается, правда, со словами интеллигенты (Intelligenzler), интеллектуалисты (Intellektualisten) или даже звери интеллекта (Intellektbestien): все они принадлежат к лагерю лишенных собственных корней людей асфальта (wurzellose Asphaltmenschen). Это же повсеместно относится к интеллектуалам (Intellektuelle): их разум является своего рода антонимом здравому смыслу, чаще всего он снабжается атрибутами абстрактный, бескровный и разлагающий, так как отличается своей тягой к критике и духом постоянного отрицания (по словам Геббельса); особенно зловеще звучит, разумеется, сочетание еврейскоинтеллектуальный (jüdisch-intellektuell).
162
Здесь, как показывает Д. Беринг на примере источников по истории немецких коммунистов, можно отметить определенное схождение двух идеологий. У марксизма, понимающего себя как научное мировоззрение, не было причин для заклеймения интеллектуалов; если тут и встречалось ругательное слово, то объяснялось это прежде всего недоверием к категории людей умственного труда, работающих на договорных началах, которую сложно вписать в классовую схему. Лица этой категории называются то «мелкобуржуазными», то «холопами буржуазии» и подозреваются в неустойчивой позиции в классовой борьбе. В русском языке история слов интеллигент, интеллектуал и т. д. еще не написана, но коннотация ‘слабовольный, колеблющийся, бездеятельный’ закрепляется по крайней мере за словом интеллигент уже с начала XX века. После Октябрьской революции интеллигенция включается в антитетику «старого / нового» молодой советской власти: представителей старой, дореволюционной интеллигенции диффамируют как гнилую интеллигенцию, в противовес этому, позднее появившаяся новая советская интеллигенция оценивается положительно, а сталинская конституция 1936 г. официально объявляет Советский Союз государством рабочих, крестьян и интеллигенции. Невзирая на это, пейоративная традиция продолжает жить дальше (ср. соответствующие производные формы интеллигентик, -ище, -щина). Подводя предварительные итоги данного исследования, можно отметить следующее: национал-социалистическая идеология и подчиненный ей пропагандистский дискурс обнаруживают больше внутренних противоречий относительно трех рассмотренных оппозиций , , , чем современный им сталинистский дискурс, поэтому последний оказывается более когерентным в аксиологическом отношении. В советской пропаганде сильнее ощутима еще противоречивая оценка ‘старого’, которое то предстает в виде изжившей себя системы эксплуатации и отсталости, то вновь мифически преображается. Однако во втором случае речь идет лишь об инструментализации существующей древней, географически и социально абсолютно периферийной текстовой традиции вместе с присущим ей языковым запасом формул для орнаментально-панегирических целей; реальное воссоздание соответствующих исторических и мифических смыслов с этим вряд ли связано, не говоря уже об их претворении в руководящие принципы для актуальных действий. О разных образах врага. Для обоих языков пропаганды характерно четкое противопоставление образов врага. Как уже иллюстрировалось на приведенных ранее примерах, образ врага в нацистской пропаганде можно без труда 163
свести к единому о б щ е м у з н а м е н а т е л ю: е в р е й. В языковом плане это выражается в изобилии соответствующих сложных слов типа еврейско-либеральный / -марксистский / -большевистский / -интеллектуальный, а также в обобщающем диффамирующем слове оевреенный (verjudet); вездесущность врага сигнализируют слова всееврейский (alljüdisch), всеиуда (Alljuda), мировое еврейство (Weltjudentum), которое, несмотря на исходящую от него всеобщую угрозу, превращается обратно в жидок (Jüdlein). Все остальные языковые маркеры отчуждения, каковыми, к примеру, являются слова лишенный расы (entrasst), дегенерированный (entartet), асфальто-, плутократы (= западные державы), а также метафоры паразитирования (см.: глава 2) тяготеют к тому центру, к которому они присоединяются атрибутивно или предикативно. При этом реактивируются древнейшие защитные рефлексы, как, скажем, в обозначении номады, позволяющем провести необходимую параллель со второй группой жертв – цыганами – и теперь уже включающем лишенных корней жителей города. В образном коде еврейская звезда выполняет функцию общего маркера отчуждения: на плакате из [„Parole der Woche“ 18/ 1939] по случаю вручения американскому президенту «медали иудея» изображено искаженное лицо Ф. Д. Рузвельта, обрамленное еврейской звездой; на фоне медали – надпись: «Франклин Д. Рузвельт – наш современный Моисей», а внизу вопрос: «За каких вообще идиотов держит господин Рузвельт нас неевреев?» Сегодняшним наблюдателям еще абсурднее покажется плакат 1938 г. на тему «дегенерированное искусство», где фигурирует темнокожий саксофонист с подчеркнуто толстыми губами, с серьгами, в цилиндре и во фраке; на лацкане у него – еврейская звезда (Параллелизм в изображении негров и евреев можно наблюдать и в другом плакате [„Parole der Woche“ 1940/24], в текстовой части которого речь идет только о «гнусных поступках» темнокожих солдат французской армии; между тем на плакате, рядом с двумя негроидными физиономиями, неожиданно появляется фигура, воплощающая стереотип еврея [Heyen 1983: 72]). Следствием всеобщей угрозы, исходящей от этого врага, является, естественно, отмежевание от него всеми возможными средствами: особенно точно это передает уже знакомый нам из главы 1 девиз: «когда двое делают одно и то же, то это уже не одно и то же». Так, господин Лёвенштайн превращается в еврея Лёвенштайна, еврейский врач или адвокат становится Krankenbehandler (медработником) или Rechtskonsulent (консультантом по праву), о чем уже писал В. Клемперер [Klemperer 1946]. К семиотическому «отлучению» относится не только звезда Давида, но и надпись Jude, стилизованная под еврейские литеры, 164
а также желтый цвет, который в средние века маркировал различные социальные маргинальные группы (включая проституток). Впрочем, использовался не только желтый цвет: в оккупированной Варшаве, например, звезда Давида была бело-синего цвета. Всего лишь шаг разделяет социальное и правовое отмежевание, распространившееся вскоре и на предприятия, школы и даже (в случае с крещеными евреями) кладбища, от территориального выселения в гетто и потом в концлагеря. Резкий тому контраст – образ врага в сталинском Советском Союзе: здесь нет общего знаменателя, вместо того в социалистическом пандемониуме находим множество старых, т.е. дореволюционных врагов (капиталист, монополист, империалист, буржуй, поп, помещик и т. п.), к которым с началом коллективизации примыкает новая разновидность: кулак, лодырь, прогульщик, тунеядец, паразит, вредитель. Нельзя забывать и о страхах, нарастающих, постоянно подпитываемых (в связи с фобией окружения молодого Советского государства), перед диверсантами, агентами, шпионами, иудами, двурушниками, изменниками и предателями. Некоторые маркеры предназначены для отдельных профессиональных групп, как, положим, эпитет формалист, относящийся к представителям нежелательных направлений в искусстве (Мейерхольд, Шостакович). Среди зооморфных метафор некоторые также припасены для специальных групп противников, ср. акулу или паука. Для обозначения военных противников рождаются вновь «реактивированные» слова-ругательства (ср.: изувер, зверь, стервятник и т. д.); кроме того, здесь находит употребление слово нечисть, уже использовавшееся применительно к различным внутренним врагам. Если при этом еще остается кандидат на роль общего маркера, то это, скорее всего, враг народа (Об официальной отмене этого термина в период десталинизации см. [Weiss 1998: 493-494]; о происхождении этого термина из лексикона Французской революции и его неофициальном дальнейшем употреблении после 1956 г. см. [Вайсс 2000: 543]), хотя оно и обозначает только внутреннего врага. Подобного референциального ограничения не обнаруживает относящееся к полю метафор ‘болезни, распада’ гнездо слов гнилой, прогнить, загнивающий и т. д., которые употребляются повсеместно; см. [Weiss 2000a: 204-212]. В отличие от оформления образа еврея, когда достаточно было лишь прибегнуть к стереотипам европейской карикатуристической традиции (Подробнее об этом: [Die Macht der Bilder 1995]. Впрочем, в случае Л. Троцкого этим клише воспользовалась и советская пропаганда. Так, например, в карикатурах В. Дени «Шагают к гибели своей» и «Весь в вашем распоряжении» (выставочный каталог 1992, № 122 и № 123) смехотворно маленькая фигура Л. Троцкого с явно выражен165
ными еврейскими чертами лица еще дополнительно снабжена надписью «Иуда Троцкий»), у рассматриваемых образов врага отмечается нехватка способов в и з у а л и з а ц и и; их наличие еще можно наблюдать в случае зооморфных метафор (Изображая нацистов, карикатурист В. Дени предпочитал представлять их в виде человекообразных обезьян или свиней – и то и другое активирует коннотацию «бескультурный, примитивный»; наряду с этим нацист может быть представлен даже в виде жабы; ср. № 117. Распространенным способом воплощения фашистского гада или фашистской гадины была либо змея, либо что-то вроде волосатого осьминога в виде свастики), равно как враги, унаследованные от 1920-х гг., легко узнаваемы по таким типичным атрибутам, как цилиндр, цепочка для часов (капиталист) или толстое брюхо (поп). Также характерно, что у врага народа нет типизированного или хотя бы идентифицируемого лица: на одном из плакатов Н. Коршунова 1933 г. с лозунгом «Брак – подарок классовому врагу» изображен, хотя и чудовищно бесформенный, но, странным образом, безликий обвиняемый перед скамьей подсудимых, рядом приводится текст его самооговора: «Я – враг рабочего правительства» [Kummer 2000, 289-290]. Эта безликость находит естественное объяснение в своеобразии сталинской паранои с её пристрастием представлять своего врага в м а с к е; не зря излюбленными штампами злостной пропаганды того времени были слова: разоблачить или сорвать маску с лица Х-а. В эту иконографию идеально включается следующая повседневная метафора: на военном плакате «Враг коварен – будь на-чеку» В. Иванова и О. Буровой (1945 г.) молодой советский солдат срывает овечью шкуру с головы нацистского волка, помеченного свастикой. Вывод: галереи образов врагов в обеих политических системах кардинально отличаются друг от друга. Нацистская пропаганда в конечном счете довольствуется тем, что еврей – геометрическое место всего зла, тогда как сталинистская пропаганда имеет в наличии самые разнообразные и зачастую даже абстрактные типы. Очевидно, это объясняется фундаментальной разницей в функционировании т е р р о р а: в национал-социалистическом государстве террор был направлен (вплоть до начала войны) против некоторых четко очерченных групп этнически и социально маргинализированных жертв, которые необходимо было обособить: евреев, цыган, гомосексуалистов, умственно отсталых, духовных лиц; террор же сталинистского образца мог в принципе коснуться любого, в частности, собственный аппарат власти (заметим, что приверженцы партии Гитлера после путча Рёма избежали дальнейших чисток) и даже самое близкое окружение диктатора. Грубо упрощая, принципиальное различие можно сформулировать так: гитле166
ровский террор был более «рациональным» или предсказуемым в том смысле, что был направлен против тех, кто с самого начала был исключен из союза «фольксгеноссе» как «чужой»; сталинский террор, напротив, коснулся именно «своих», которые в один миг могли превратиться в «чужих» без каких-либо рациональных на то оснований. Найти объяснение сталинской разновидности террора намного сложнее, чем его нацистскому аналогу, ведь до сегодняшнего дня нет единого мнения по этому вопросу (О состоянии исторической дискуссии на сегодняшний день см. [Schmiechen-Ackermann 2002: 80-81]). При всем том ни в коем случае нельзя однозначно сводить первопричину сталинского террора к параноидной личности его создателя. В заключение добавим, что отдельные механизмы функционирования террора были различными: так, ритуал самооговора является особенностью сталинской системы, а прославление доносительства в Третьем рейхе не переживает такого мифологического возвышения, как в Советском Союзе, где маленький Павлик Морозов, выдавший, как гласит легенда, на расправу собственного отца (Миф о «гитлерюнгене» Квиксе заметно отличается этим эпизодом от советского аналога, см. [Голомшток 1994: 356]. По-видимому, донос на собственных родителей не предусматривался кодексом чести Третьего рейха), был причислен к пантеону советских мучеников: целая детская организация «Октябрята» была названа его именем, на детских площадках ему были поставлены памятники, а миф о нем лег в основу фильма С. Эйзенштейна («Бежин Луг»). Культ фюрера vs. культ личности. Наш последний сравнительный критерий вновь относится к явлению, допускающему, казалось бы, большую степень схождений, которое, однако, в действительности поднимает на поверхность еще более глубокие различия. Прежде всего поражает совпадение девизов Für Führer und Vaterland и За родину, за Сталина, а также огромная ономастическая продуктивность с обеих сторон в использовании соответствующих личных имен при наименовании мест, организаций и институтов (ср.: Adolf-Hitler Kanal, -Platz; Hitlerjugend, Adolf-Hitler-Schule, Spende, -Dank с одной стороны, и Сталино, Сталинск, Сталинград, Сталинабад, Сталинири, Пик Сталина, Залив Сталина; Сталинская Конституция, Сталинская премия – с другой). Правда, в этом «почетном» ономастическом соревновании Сталин превосходит своего противника по той причине, что он а) в силу мультинационального характера советской системы восхваляется на многих языках (ср. приведенные таджикские и грузинские названия городов) (Расширение социалистической государственной системы после окончания Второй мировой 167
войны породило дальнейшие иноязычные образования типа Stalinogród, Sztalinváros); б) дает свое имя промышленным изделиям (ср. трактор «Сталинец», а также сплав и мера твердости сталинит); в) прилагательное сталинский, наряду с ленинский, переходит из разряда притяжательных прилагательного (в широком смысле) в разряд качественных (ср. сталинская забота) (Обратная сторона этого явления проявляется в ироничном истолковании данного определения в неофициальном дискурсе; ср. сталинская дача, сталинский курорт = лагерь, заключение и сталинские шлепки = расстрел; см. [Мокиенко/Никитина 1998: 583]). Все это еще, правда, не отличается особой оригинальностью: культ личности приводит к подобным «отклонениям» также во многих других государствах, в настоящее время, например, в Северной Корее, Туркменистане. Прежде чем обратиться к текстовому оформлению обоих культов, необходимо указать на их очень разноплановый статус внутри соответствующих идеологий. Хотя Гитлер и не основал НСДАП, он все же очень быстро стал её неоспоримым лидером и помог ей захватить власть; этой позиции он добился благодаря своей харизме и риторическому воздействию на массы, что оправдало себя с момента принятия решения принимать участие в парламентской игре и в успехе многочисленных предвыборных испытаний. Нацистская идеология, с самого начала рассчитанная на авторитарную фигуру лидера, стала благодатной почвой для такого развития. Впрочем, Сталин, с самого начала находясь в тени законного основателя партии Ленина, не мог претендовать на то, что именно ему удалось привести марксизм в Советском Союзе к победе. Залогом последовавшего его взлета являются совсем другие качества по сравнению с Гитлером: Сталин был всем чем угодно, только не харизматической фигурой и к тому же боялся масс, как черт ладана; несмотря на это, он прекрасно сумел использовать в собственных интересах внутренние расстановки сил. Однако это еще не было обоснованием для создания собственного культа личности, тем более что партия была в курсе того, что его способности как теоретика, ритора и предводителя оставляют желать лучшего, а также помнила его пассивную роль во время Октябрьской революции и негативную оценку его Лениным. В отличие от национал-социалистического движения, самой главной помехой была коллективистская ориентация марксистско-ленинской идеологии, чинившая препятствия всяческому культу личности. Все эти препятствия Сталин устранил с пути двойной процедурой: постепенное создание культа Ленина (см.: [Тумаркин 1997; Ennker 1997]) позволило ему, в соответствии со знаменитым мифом о клятве верно168
сти и согласно девизу «Сталин – это Ленин сегодня» (очередное проявление семантики преемственности!), сформировать параллельный культ Сталина, чья законность восходила к культу Ленина. О закреплении этого явления в иконографии ср. вошедший в традицию сталинского периода известный фотомонтаж, на котором изображены сидящие на скамейке в парке Сталин с Лениным в Нижнем Новгороде/Горьком. В двойном фотомонтаже появился однажды и Гитлер, что оказалось, однако, лишь эфемерным эпизодом предвыборной борьбы (выборы в рейхстаг 5.3.1933): на одном из плакатов с надписью «Der Marschall und der Gefreite kämpfen mit uns für Frieden und Gleichberechtigung“ («Маршал и ефрейтор борются вместе с нами за мир и равноправие») рядом с П. Гинденбургом в штатском предстает Гитлер в черном кожаном плаще), и посредством террора 1930-х гг., в особенности московских показательных процессов, избавиться от всех без исключения обладателей коллективной партийной памяти. На основании изложенного определение И. Кершоу нацистского режима как «харизматической диктатуры фюрера», а сталинизма как «бюрократической диктатуры партии» становится более понятным. Это также объясняет, почему иначе, чем в случае с Гитлером, путь к культовой фигуре для Сталина был сопряжен с огромными усилиями и почему он весьма долго тщательно скрывал свои планы. Культ фюрера в Германии основывался еще и на более удачных предпосылках в другом смысле: залог его успеха заключался в более современном маркетинге. На своем пути к институтам парламентской демократии НСДАП научилась владеть методами предвыборной борьбы, что также подразумевало заимствования у современной рекламы; Беренбек [Behrenbeck 1996] говорит даже о распространении б р е н д а «Г и т л е р». Это, к примеру, означало возрастающую стереотипизацию портретного стиля: Гитлер, который, впрочем, начал украшать предвыборные плакаты НСДАП лишь с 1932 г., хотя и занимал героически «монументализированную позу» предводителя, никогда не изображался помпезно, а был одет в простую, часто военную форму (или черная кожаная куртка, или коричневая нацистская униформа). При этом он всегда принимал одинаково мрачное, («фанатически») решительное, озлобленное выражение лица. Там, где располагался слоган типа «Фюрер, мы следуем за тобой!», на заднем плане плаката изображались массы [там же: 63]. Не стеснялись и заимствований у авангардистов: на плакате, посвященном голосованию по Закону о полномочиях от 19.8.1934, тот же самый фронтальный портрет Гитлера с обязательной мрачной «миной» воспроизводится целых шестнадцать раз, каждый раз с простой подписью „ja!“. Это одновременно отражает установку на 169
желательное однородное поведение избирателей, насильственно приобщаемых к господствующей идеологии [там же: 64-66]. К возрастающей унификации внешних картин проявления бренда присоединяется «защита бренда»: сюда относится языковая монополизация понятия фюрер, которая не имела аналога в сталинизме. В сочинениях самого Сталина слово вождь встречается не менее 101 раза в примерах нейтральных с референциальной и аксиологической точки зрения. Из них 16 раз оно употребляется применительно к Ленину, а также другим партийным величинам, среди которых С. М. Будённый, Я. М. Свердлов и К. Е. Ворошилов; даже среди классовых врагов находятся единичные вожди; ср. вождь гитлеровской молодежи Бальдур фон Ширах). Наименование вождь полагалось не только Сталину, но и Ленину, иногда оно встречается и у других партийных деятелей; в этой связи следует указать на отсутствие русского соответствия слову Gefolgschaft. Еще более современным представляется комплекс мероприятий по продвижению товарного знака, а именно производство аксессуаров (не всегда исходящее от партии) с изображением фюрера (пивная кружка, диванная подушка и даже голова Гитлера в витринах мясных лавок, вытопленная из свиного сала или медовые пряники в форме сердца как предвыборный подарок с девизом „Deutsche Frauen, deutsche Treue, Adolf Hitler wählt aufs Neue!“ («Немецкая верность, немецкие жены, Адольфа Гитлера выбирайте снова вы») [Bauer 1988: 157]. Тенденция к злоупотреблению преследовала и другие символы правящей партии, в особенности свастику. Геббельс расценивал такие продукты как китч, хотя и признавал, что те отвечают массовым потребностям. И все же, принимая во внимание слишком спонтанный энтузиазм населения, партийной верхушке пришлось прибегнуть к сдерживающим мерам: (10) Имперским министерством народного образования и пропаганды разрешаются к продаже следующие товары: новогодние открытки и ёлочные украшения со свастикой, прозрачный портрет рейхсканцлера с устройством для иллюминации, куклы СА и СС с учётом качества их выполнения, а также того, что одеты они в достойную униформу СА и СС. В список запрещенных товаров были включены прежде всего: ... галстуки с узором-свастикой, подставки для меню из дерева в форме свастики, свитеры с вышитой свастикой и нашивкой ‘Хайль Гитлер!’ [Франкфуртер Цайтунг, 1.-2.12. 1933] Подобная невербальная сопроводительная деятельность свидетельствует об абсолютно современном понимании PR-а. Это же относится к популистским усилиям приблизить личность Гитлера к массам, в частности, через публикацию фотоальбома «Гитлер, каким его никто 170
не знает» (выполненного придворным фотографом Гитлера Г. Хоффманом) с фотографиями из частной жизни фюрера, а также его родителей. В сравнении с этим вербальный культ фюрера выглядит скорее традиционно. Также здесь нельзя не отметить элементы кича, ср. следующую версию мифа о сотворении мира (цит. по [Bauer 1988: 59]): (11) Он – творец и хранитель нашей великой прекрасной германской империи, и тем самым – хранитель моего маленького кусочка земли, моего сада. / Каждый цветок, который здесь цветёт, цветёт в благодарность ему, каждое яблоко, которое спеет, спеет в благодарность ему. [H.G. Schulzendorf 1939] Заимствования из языка р е л и г и и далеко не редки, ср. цитату из Клемперера [Klemperer 1946: 45]: «В тринадцатый час Адольф Гитлер придет к рабочим». Характер откровения, которые носят гитлеровские вдохновения, передает следующая выдержка: (12) С гор с их царственной свободой спускаются пророки, они страстно отстаивают истину в союзе с Богом. К величественному одиночеству гор все время стремится Фюрер. Разговаривая с самим творческим духом, овевающим даль и фирн скал, принимает он свои поворотные решения. Он выходит из одиночества гор, как человек неограниченной власти... [S. Leffler, Christus im Dritten Reich] Существенным, учитывая нижеследующее, представляется именно момент уединения фюрера от масс в одиночестве гор. Теперь обратимся к культу Сталина. Очевидно, что здесь тоже наблюдаются тенденции к «брендингу», хотя принимают они сравнительно традиционные черты. В области портретирования, с Гитлером часто совпадает простая военная форма, которая, правда, позже (особенно в фазу генералиссимуса) выдержана в белых тонах. Поза предводителя также не чужда Сталину; кроме того, он фигурирует на плакатах в роли машиниста локомотива (немыслимая поза для Гитлера!), а также капитана государственного корабля. Роль проектировщика и инициатора принадлежит к репертуару обоих: если Гитлер охотно фотографировался перед дорожными стройками и архитектурными моделями, то Сталин, к примеру, изображался перед картой юга России с отмеченными на ней гигапроектами строительства гидроэлектростанций или прикладывал свою руку к рычагу управления при торжественном открытии мощной электростанции. Существенную разницу, однако, представляет выражение лица: в отличие от Гитлера с его неизменным озлобленным выражением лица, Сталин часто изображается с расслабленной улыбкой на лице, что дополнительно подчеркивается таким атрибутом, как трубка. Одиночество гор – также не в духе Сталина. 171
Напротив, он, как единственный в кремлевском кабинете, кто неустанно бдит о судьбах своей спящей страны, является олицетворением бдительности [Weiss 1995: 382]. Этот мотив прослеживается и в советской колыбельной песне («За древней кремлевской стеною / Не спит он порою ночною, / В труде не щадит свои силы, / чтоб в радости рос ты, мой милый»). Потоку мерчандайзинга в Третьем рейхе сталинизм не мог противопоставить (по понятным соображениям) ничего равноценного. Равным образом отсутствует популистское ознакомление с частной сферой жизни Сталина. Несмотря на то, что в вербальной среде оба культа вновь сближаются, пальму первенства заслуживает, пожалуй, Сталин. Характерным и для многих других типов текста является насыщенность сталинских песен [Щербинина 1998] мифами: вождь – горный орел («Как орел среди орлят, / Самый первый депутат»), солнце («За мостами от заставы / Всходит солнышко во мгле, / Вместе с солнцем встанет рано / Сталин – солнышко в Кремле») (В Третьем рейхе солнце как метафора не являлось знаком Гитлера, вместо того оно ассоциировалась со свастикой либо с германцами как таковыми (см. примечание 7)), гениальный учитель, отец, но и замена матери («Как учит отец различать добро, / Так нас заставлял терпеливо Сталин. / Как мать неустанно растит сыновей, / Растишь ты героев на диво, Сталин»); его имя означает не что иное, как источник жизни («Это имя хранит нас от горя и бед», «Если от горя нечем дышать, / Произнеси только слово Сталин – / И к подвигам будешь готов опять»). Гитлер как «создатель» садовой флоры (пример 11) находит серьёзного соперника в «древе жизни» по имени Сталин: (13) Внедряясь в почву прочными когтями, / Сияя благодатною листвой, / Нас осеняя мощными ветрами, / Ты – древо жизни, Сталин, вождь родной... Верх блаженства составляет нанизывание как можно большего числа различных ролей: (14) Живи и славься, Вождь, Отец народов, – / Ты, ставший нам всех ближе и родней, / Генералиссимус прославленных походов, / Великий Сталин – солнце наших дней! К этой коллекции остается лишь добавить героя из волшебной сказки и доблестного богатыря из былины, от одного крика которого враг уже готов выронить оружие из рук (ср. [Weiss 1998: 474]). Таким образом, вывод о том, что репертуар ролей Сталина оказывается значительно богаче репертуара Гитлера. В изобразительном искусстве существовало иное положение. Так, существует не только монтаж, выполненный Г. Гореловым в 1940 г., на котором Сталин предстает верхом на 172
коне в стиле старорусских былинных героев В. Васнецова 1898 г.; есть также портрет Гитлера (работы Х. Ланцигера 1938 г.) в рыцарских доспехах верхом на лошади [Голомшток 1994: 209]. Кроме того, разумеется, наш обзор не будет полным, если не принимать во внимание представление персонажей Гитлера и Сталина в фильмах. Весь этот репертуар имеет древние источники, уходящие корнями, прежде всего, к эпике кавказских народов [Vajskopf 2000]. Точно так же спектр панегирических текстов на службе культу личности Сталина, несомненно, обширнее, чем то, что было в распоряжении Гитлера (ср. ссылки на большие архаизирующие формы советского фольклора в главе 3). В первую очередь отношение подчиненных к вождю проникнуто большей степенью эмоциональности: атрибутам, имеющим решающее значение, – близкий, родной, любимый – свойственна еще и градация («Он живет в нашем сердце навек,/ Самый мудрый и самый любимый, / Самый близкий для нас человек!»; см. также ближе и родней в примере 14); такая близость к народу являет резкий контраст Гитлеру, решившему уединиться от общей массы в горах! Тем самым мы приближаемся к рассмотрению, на мой взгляд, решающего отличия культа фюрера от культа личности: культ Сталина не мог (по меньшей мере вербально) обойтись без к о л л е к т и в и с т с к о г о принципа, в то время как культ фюрера свидетельствует о претензии на исключительную э л и т а р н о с т ь; массы были для него не только на практике, как у Сталина, но и expressis verbis лишь маневрируемой массой, безнадежно подчиненной духовно, массой, которую он открыто презирал (цитаты в (а) из: [Winckler 1970: 33 и сл.]; цитаты (б) – (е) из: [Schmitz-Berning 2000: 478]: (15а) Ведь все мы знаем, что задачу руководящего государственного деятеля в наши времена видят не столько в том, чтобы он обладал творческой мыслью и творческим планом, сколько в том, чтобы он умел популяризовать свои идеи перед стадом баранов и дураков и затем выклянчить у них их милостивое согласие на проведение его планов. Ну, а что делать государственному деятелю, которому не удалось даже какой угодно лестью завоевать благоволение этой толпы? Да разве вообще любое гениальное действие в нашем мире не является наглядным протестом гения против косности массы? Или неужели в самом деле найдутся такие, кто поверит, что в этом мире прогресс обязан не интеллекту отдельных индивидуумов, а мозгу большинства? [Моя борьба: 68-69] (15б) Английская пропаганда прекрасно поняла примитивность чувствований широкой массы. Блестящим свидетельством этого слу173
жит английская пропаганда по поводу "немецких ужасов". [Моя борьба: 153] (15в) Восприимчивость массы очень ограничена, круг ее понимания узок, зато забывчивость очень велика [Моя борьба: 150] (15г) Всякая пропаганда должна быть доступной для массы; ее уровень должен исходить из меры понимания, свойственной самым отсталым индивидуумам из числа тех, на кого она хочет воздействовать. Чем к большему количеству людей обращается пропаганда, тем элементарнее должен быть ее идейный уровень. [Моя борьба: 150] (15д) C совсем другими чувствами наблюдал я теперь массовую демонстрацию венских рабочих, происходившую по какому-то поводу в эти дни. В течение двух часов я стоял и наблюдал, затаив дыхание, этого бесконечных размеров человеческого червя, который в течение двух часов ползал перед моими глазами. [Моя борьба: 38] Из этих цитат очевидно, почему Гитлер вряд ли придавал большое значение тем же эпитетам, что и Сталин: кто же хотел быть «самым близким» стаду баранов да еще червем? Возвращаясь к началу второй главы, необходимо отметить, что известное нам из анализа советской системы референциальноаксиологическое отнесение квантора общности к разряду «своих», а квантора существования к противнику, или разряду «чужих», – чему противоречат словообразования вроде «всеиуда», – не может функционировать в нацистской пропаганде уже потому, что гениальный индивидуум аксиологически превосходит косную, тупую массу. Обособление может равным образом представлять в этой системе ценностей позитивное, данное природой или Богом начало, а не просто являться маркером врага. С другой стороны, коллективизм требуется только там, где «многие» могут последовать за «одним»; последний не думает о том, чтобы слиться с массами, даже если девиз звучит так: „Ein Volk, ein Reich, ein Führer“. Расхождение между двумя языками пропаганды наблюдается в их центральной области. Сталин, вероятно, и разделял представление о «стадах баранов», но открыто это выражать он бы не осмелился. Вместо того, преемственность центральной рамки внутри «новояза», т. е. поддержание аксиологической оппозиции «квантора общности / квантора существования» на протяжении всего сталинского периода сохраняется: культ гениального индивидуума не мог даже в языковом плане вступать в конфликт со старым коллективистским идеалом. Пропагандистский приём заключался, соответственно, в следующем: включив средствами языка культ личности в существующую систему ценностей и даже подчинив его ей, создать тем самым иллюзию максимальной 174
преемственности системы (Ср. слова А. Буллока: «Применительно к Гитлеру, идеология заключалась в том, что фюрер определял как таковую; в случае Сталина она сводилась к тому, как, по мнению Генерального Секретаря, её определяли Маркс и Энгельс»). Подводя итоги последней главы, можно, таким образом, констатировать парадокс. С одной стороны, культ фюрера в Третьем рейхе представляет собой законченное целое, тогда как сталинский культ личности, при всех беспредельных (а для постороннего наблюдателя смехотворных) проявлениях мании величия, не может обойтись без такой «шапки-невидимки», как коллективизм. С другой стороны, сохраняется сущность центральной аксиологической оппозиции советской пропаганды, в то время как в пропаганде национал-социализма она задействована двояко, что отражается в противоречивых явлениях: с одной стороны, одну и ту же массу, в соответствии с семантикой единства и согласно лозунгу «Общее благо впереди личного», вербуют в «позитивных» целях, с другой стороны, она же противопоставлена гениальному индивидууму как объект, по сути заслуживающий презрения. Тем не менее, в результате наблюдается – по избранным в этой работе сравнительным критериям – гораздо больше расхождений двух языков пропаганды, чем сходств. СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ Вайскопф, М. 2000 Писатель Сталин, Москва. Вайсс, Д. 2000 Новояз как историческое явление. В: Х. Гюнтер / E. Добренко (ред.), Соцреалистический канон, Санкт-Петербург. Винокур, Г. 1925 Культура языка, Москва. Голомшток, И. 1994 Тоталитарное искусство, Москва. Горяева, Т.М (отв. ред.) История советской цензуры. Документы и комментарии, Москва. Добренко, Е. 2000 Между историей и прошлым: писатель Сталин и литературные истоки советского исторического дискурса. В: Х. Гюнтер/ Е. Добренко (отв. ред.), Соцреалистический канон, СанктПетербург. Душенко, К. 1996 Русские политические цитаты от Ленина до Ельцина. Что, кем и когда было сказано, Москва. Елистратов, В.С. 1999 Словарь крылатых слов (русский кинематограф), Москва. Земцов, И. 1985 Советский политический язык, London. Купина, Н.А. 1995 Тоталитарный язык: Словарь и речевые реакции, Екатеринбург/Пермь. 175
Мокиенко, В. М., Никитина Т. Г. 1998 Толковый словарь языка Совдепии, Санкт-Петербург. Апресян Ю.Д. и др. (отв. ред.), 2000 Новый объяснительный словарь синонимов современного русского языка. Второй выпуск, Москва. Ржевский, Л. 1951 Язык и тоталитаризм, München. Селищев, А.М. 1928 Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком последних лет (1917-1926), Москва. Тумаркин, Н. 1997 Ленин жив! Культ Ленина в Советской России, Санкт-Петербург. Фесенко, А и Т. 1955 Русский язык при советах, New York. Чудинов, А.П. 2002 Россия в метафорическом зеркале IV. В: Русская речь 1. Щербинина, Н.Г. 1998 «Герой» воспетый. Политологический анализ песен о Сталине. В: Полис 6. Юровский, В. 2000 Структура и стиль советского политического некролога после 1945 года. В: D. Weiss (ed.), Der Tod in der Propaganda (Sowjetunion und Volksrepublik Polen), Bern/Frankfurt. Bauer, G. 1988 Sprache und Sprachlosigkeit im „Dritten Reich“, Köln. Behrenbeck, S. 1996 „Der Führer“. Die Einführung eines politischen Markenartikels. In: G. Diesener/ R. Gries (eds.), Propaganda in Deutschland. Zur Geschichte der politischen Massenbeeinflussung im 20. Jahrhundert, Darmstadt. Bering, D. 1982 Die Intellektuellen. Geschichte eines Schimpfwortes, Frankfurt/Berlin/Wien. Bonnell, V.E. 1997 Iconography of Power. Soviet Political Posters under Lenin and Stalin, Berkeley/Los Angeles. Bullock, A. 1998 Hitler and Stalin. Parallel lives, London. Courtois, S. / Werth, N. / Panné, J.-L. e.a. 1998 Das Schwarzbuch des Kommunismus. Unterdrückung, Verbrechen und Terror, München/Zürich. Diesener, G./Gries, R. (eds.) 1996 Propaganda in Deutschland. Zur Geschichte der politischen Massenbeeinflussung im 20. Jahrhundert, Darmstadt. Ehlich, K. (ed.) 1995 Sprache im Faschismus, Frankfurt am Main. Emmerich, W./ Wege, C. (eds.) 1995 Der Technikdiskurs in der Hitler-Stalin-Ära, Stuttgart/Weimar. Ennker, B. 1997 Die Anfänge des Lenin-Kults in der Sowjetunion, Köln/Weimar/Wien. Finková, D./ Petrová, S.1986 The militant poster 1936-1985, Prague.
176
Grimm, G. 2002 „Mein Kampf“ und „Meine Taten“. Hitlers „Rechenschaftsbericht“ und die „Res gestae“ des Kaisers Augustus. In: Antike Welt. Zeitschrift für Archäologie und Kulturgeschichte 33/2002. Guldin, R. 2002 Körpermetaphern. Zum Verhältnis von Medizin und Politik, Frankfurt/Bern. Günther, H. 1993 Der sozialisitsche Übermensch. Maksim Gor’kij und der sowjetische Heldenmythos, Stuttgart/Weimar. Hartmann, A./ Eggeling, W. 1995 Das zweitrangige Deutschland – Folgen des sowjetischen Technik-und Wissenschaftsmonopols für die SBZ und die frühe DDR. In: W. Emmerich/C. Wege (eds.), Der Technikdiskurs in der Hitler-Stalin-Ära, Stuttgart/Weimar. Heid, L. Was der Jude glaubt, ist einerlei…“. Der Rassenantisemitismus in Deutschland. In: Jüdisches Museum der Stadt Wien (ed.), Die Macht der Bilder. Antisemitische Vorurteile und Mythen. Wien: Picus Verlag. Herf, J. 1995 Der nationalsozialistische Technikdiskurs. Die deutschen Eigenheiten des reaktionären Modernismus. In: W.Emmerich/C. Wege (eds.), Der Technikdiskurs in der Hitler-Stalin-Ära, Stuttgart/Weimar. Heyen, F.-J. (ed.) 1983 Parole der Woche. Eine Wandzeitung im Dritten Reich 1936-1943, München. Jurovskij, V. 2001 Ein Vergleich des sowjetischen Heldenkults der dreiβiger und sechziger Jahre. In: Forum für osteuropäische Ideen-und Zeitgeschichte 5/1 2001. Kämpfer, F. 1985 „Der rote Keil“. Das politische Plakat, Theorie und Geschichte, Berlin. Kittler, F. 1995 Auto Bahnen. In: W. Emmerich/C. Wege (eds.), Der Technikdiskurs in der Hitler-Stalin-Ära, Stuttgart/Weimar. Klemperer, V. 1946/1982 LTI. Lingua Tertii Imperii. Die Sprache des Dritten Reichs. Notizbuch eines Philologen, Frankfurt am Main. Kummer, R. 2000 Ljubi Rodinu bol’še žizni – Ja bol’še ne mogu: Der plakatpropagandistische Todesdiskurs im Spannungsfeld der Gut-BöseDichotomie. In: D. Weiss (ed.), Der Tod in der Propaganda (Sowjetunion und Volksrepublik Polen), Bern/Frankfurt. Kunze, K. 1998 dtv-Atlas Namenskunde. Vor- und Familiennamen im deutschen Sprachgebiet, München. Maas, U.1984 „Als der Geist der Gemeinschaft eine Sprache fand“. Sprache im Nationalsozialismus. Versuch einer historischen Argumentationsanalyse, Opladen. Maas, U. 1995 Sprache im Nationalsozialismus. Analyse einer Rede eines Studentenfunktionärs. In: K. Ehlich (ed.), Sprache im Faschismus, Frankfurt am Main.
177
Medwedjew, Sh. A. 1974 Der Fall Lysenko. Eine Wissenschaft kapituliert, München. Müller, D. 1998 Der Topos des Neuen Menschen in der russischen und sowjetrussischen Geistesgeschichte, Bern. Münkler, H. 1994 Politische Bilder, Politik der Metaphern, Frankfurt am Main. Münkler, H./ Storch, W. 1988 Siegfrieden. Politik mit einem deutschen Mythos, Berlin. Neumayr, A. 1995 Diktatoren im Spiegel der Medizin. Napoleon Hitler Stalin, Wien. Schmitz-Berning, C. 2000 Vokabular des Nationalsozialismus. Berlin. Schmiechen-Ackermann, D. 2002 Diktaturen im Vergleich, Darmstadt. Schütz, E. 1995 Faszination der blaßgrauen Bänder. Zur „organischen“ Technik der Reichsautobahn. In: W. Emmerich/C. Wege (eds.), Der Technikdiskurs in der Hitler-Stalin-Ära, Stuttgart/Weimar. Sériot, P. 1985 Analyse du discours politique soviétique, Paris. Steinke, K. (ed.) 1995 Die Sprache der Diktaturen und Diktatoren, Heidelberg. Volmert, J. 1995 Politische Rhetorik des Nationalsozialismus. In: K. Ehlich (ed.), Sprache im Faschismus, Frankfurt am Main. Weiss, D.1986 Was ist neu am Newspeak? Reflexionen zur Sprache der Politik in der Sowjetunion. In: R. Rathmayr (ed.), Slavistische Linguistik 1985, München. Weiss, D. 1995 Prolegomena zur Geschichte der verbalen Propaganda in der Sowjetunion. In: D. Weiss (ed.), Slavistische Linguistik 1994. Referate des 20. Konstanzer Slavistischen Arbeitstreffens, München. Weiss, D. 1998 Die Entstalinisierung des propagandistischen Diskurses (am Beispiel der Sowjetunion und Polens). In: Locher, J.P. (ed.), Schweizer. Beiträge zum XII. Internationalen Slavisten-Kongress 1998 in Krakau, Frankfurt/Bern. Weiss, D. 1999a Der alte Mann und die neue Welt. Chruščevs Umgang mit „alt“ und „neu“. In: W. Girke/A. Guski e.a. (eds.), Vertogradь mnogocvĕtnyi. Festschrift für H. Jachnow, München. Weiss, D. 1999b Mißbrauchte Folklore? Zur propagandistischen Einordnung des „sovetskij fol’klor“. In: R. Rathmayr/W. Weitlaner (eds.), Slavistische Linguistik 1998. Referate des XXIV. Konstanzer Slavistischen Arbeitstreffens Wien, 15.-18.9.1998, München. Weiss, D. (ed.) 2000 Der Tod in der Propaganda (Sowjetunion und Volksrepublik Polen), Bern/Frankfurt. 178
Weiss, D. 2000a Die Verwesung vor dem Tode. N.S. Chruščevs Umgang mit Fäulnis-, Aas- und Müllmetaphern. In: D. Weiss (ed.), Der Tod in der Propaganda (Sowjetunion und Volksrepublik Polen), Bern/Frankfurt. Weiss, D. 2000b Alle vs. einer. Zur Scheidung von good guys und bad guys in der sowjetischen Propagandasprache. In: W. Breu (ed.), Slavistische Linguistik 1999. Referate des XXV. Konstanzer Slavistischen Arbeitstreffens, Konstanz, München. Weiss, D. 2002 Personalstile im Sowjetsystem? Stalin und Chruščev im Vergleich. In: N. Boškovska/P. Collmer/S. Gilly u.a., Wege der Kommunikation in der Geschichte Osteuropas. Festschrift für C. Goehrke, Bern/Frankfurt, 223-252. Weiss, D. 2003 Uniting the Communist system: the making of Polish “newspeak” and its relation to the Russian original. St.Ureland (ed.), Studies in Eurolinguistics. Vol. 1: Convergence and Divergence of European Languages, Berlin. Winckler, L. 1970 Studie zur gesellschaftlichen Funktion faschistischer Sprache, Frankfurt am Main. Wirrer, J. 1995 Dialekt und Standardsprache im Nationalsozialismus – am Beispiel des Niederdeutschen. In: K. Ehlich (ed.), Sprache im Faschismus, Frankfurt am Main. Wodak, R. (ed.) 1989 Language, Power and Ideology. Studies in Political Discourse, Amsterdam (Phildelphia). Wodak, R. / Kirsch, F.P. (eds.) 1995 Totalitäre Sprache – Langue de bois – Language of Dictatorship, Wien. © Вайс Даниэль, 2007 © Бернольд Анна (перевод), 2007
179
2.2. Советологи о политической коммуникации в годы холодной войны (1946 – 1964 гг.) В настоящем разделе представлены две статьи, подготовленные американскими советологами в разгар холодной войны. Это статьи не столько лучшие, сколько типичные для соответствующего этапа развития советологии. На этих публикациях легко обнаружить знаки искренней враждебности к Советскому Союзу. Вместе с тем легко заметить, что авторы хорошо знакомы с реальным положением дел в нашей стране, оперируют значительным фактическим материалом, хотя их общие выводы не отличаются значительной новизной или оригинальностью. Обе эти статьи переведены на русский язык и публикуются в данном сборнике прежде всего потому, что это поможет современным читателям лучше понять характер взаимоотношений двух ведущих мировых держав в середине прошлого века и тот этап, на котором находилась в те годы советология. Представляется, что именно о такой советологии Президент России сказал, что ее нужно «упразднить», поскольку она была чрезмерно политизирована и служила «инструментом, чтобы нанести друг другу как можно больше ударов, уколов и всяческого вреда» (официальный сайт Президента России www.kremlin.ru). Отметим, что авторы предлагаемых публикаций широко известны в США и считались ведущими специалистами по Советскому Союзу. Профессор Фредерик Баргхорн после Второй мировой войны работал пресс-атташе в американском посольстве в Москве, а поэтому хорошо знал советскую реальность и взаимоотношения между Соединенными Штатами и Россией. С 1949 по 1951 гг. он возглавлял федеральный исследовательский проект по интервьюированию иммигрантов из СССР (так называемый «Гарвардский проект»), а в нач. 60-х гг. несколько раз приезжал в СССР, собирал в архивах материалы для книги «Советская иностранная пропаганда». В 1963 г. Ф. Баргхорн был арестован КГБ и освобожден по личной апелляции президента Дж. Кеннеди. Именно с тех пор Госдепартамент США запретил многим специалистамсоветологам ездить в СССР. С 1947 г. Ф. Баргхорн преподавал советологию в знаменитом Йельском университете, работал в Чикагском и Колумбийском университетах, а данная статья по своим жанровым особенностям во многом напоминает, с одной стороны, университетскую лекцию для первокурсников, а с другой – статью в популярной газете. Это исследование было опубликовано в 1954 году в журнале «The ANNALS of the American Academy of Political and Social Science» [Barghoorn 1954]. Удивляет не тот факт, что Ф. Баргхорн видит множество недостатков в советской 180
пропаганде и советском обществе, а то, что автор вообще не нашел в нашей стране чего-либо поучительного. В его представлении все коммунисты – это сознательные обманщики. Профессор Эрнест Дж. Симмонс в середине прошлого века работал в Корнеллском, Гарвардском и Колумбийском университетах. Он считается инициатором изучения советской и русской литературы в США, является автором многих работ о русских и советских писателях. Особое внимание Э. Симмонс уделял влиянию идеологии на литературу. Профессор Э. Симмонс тоже бывал в СССР, но в отличие от Ф. Баргхорна показания он давал уже в США, в Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, которая подозревала многих советологов, побывавших в СССР с научными командировками, в симпатиях к коммунистическому режиму. Представленная в настоящем издании статья была впервые опубликована в сборнике, посвященном исследованию советского общества [Simmons 1961]. Публикации Э. Симмонса носят вполне академический характер, исследователь, несомненно, хорошо знаком с литературными текстами, о которых он пишет, и с биографиями ведущих советских писателей. Однако американский профессор не в полной мере представляет советские реальности, а предложенная им схема развития советской литературы чрезмерна прямолинейна. При всем этом он заслуженно считался лучшим в США специалистом по советской литературе Обе представляемые статьи вполне типичны для советологии середины прошлого века и знакомство с ними поможет лучше понять историю развития американской науки о политическом дискурсе Советского Союза. Третья из представленных в настоящем разделе публикаций принаждежит перу Андрея и Татьяны Фесенко – эмигрантов из Советского Союза…. Это фрагменты из достаточно обширной книги (192 страницы), опубликованной на русском языке в Нью-Йорке в 1955 году. Авторы считают, что основная тенденция преобразований русского языка в Советском Союзе – это его полнейшая деградация и умудряются находить признаки этой деградации едва ли не в любом языковом факте. С эти тезисом трудно согласиться, но аргументация авторов в целом ряде случаев воспринимается как небезынтересная.
181
Баргхорн Ф. К. СОВЕТСКИЙ ОБРАЗ СОЕДИНЕННЫХ ШТАТОВ: ПРЕДНАМЕРЕННОЕ ИСКАЖЕНИЕ Перевод: И.С.Поляковой Эта статья посвящена официально одобренному Кремлем и Кремлем же созданному советскому образу Соединенных Штатов. Так как я не верю в то, что советская пропаганда является непобедимой, а советская мораль – неуязвимой, я хочу, прежде всего, сказать несколько слов об отношении к США обычного советского человека. Можно предположить, что тоталитарное государство боится своих подданных – наличие секретной полицейской машины является достаточным основанием для такого предположения. Оно боится своих подданных, потому что правит страной в большой степени с помощью террора и обмана, а такие методы вызывают недовольство. Я уверен, что в лучшем случае часть недовольства внутри Советского Союза происходит благодаря тому, что Америка выступает как главный источник и символ сопротивления кремлевской власти. Вдобавок, существует стойкая традиция дружбы с Америкой среди украинцев, грузин, русских и других народов, живущих под властью кремлевского режима. Одним из самых важных направлений советской политики начиная с 1945 года было стремление уничтожить эту традицию. Насколько я могу судить, эти усилия разжечь ненависть не были столь успешны, как мог бы ожидать человек, верящий в абсолютную способность тоталитарного режима формировать общественное мнение. Однако время, несомненно, будет на стороне Кремля, если не появятся другие силы как внутри советского общества, так и вне его. Чтобы сделать эти силы максимально эффективными, мы должны знать, что Кремль говорит своим подданным. Даже краткое изучение советской пропаганды требует разработки теоретической базы, на основании которой должны пониматься все заявления, символы и темы 1. Среди элементов, из которых складывается советская пропаганда, необходимо выделить, прежде всего, идеологию, холодный расчет и циничную демагогию. В Советском Союзе марксиЛитература по советской идеологии и пропаганде, которая еще недавно была немногочисленной, сегодня стала настолько объемна, что невозможно составить достаточно представительный список для данной работы. Однако среди авторов, внесших значительный вклад в разработку этой темы, следует упомянуть хотя бы следующих: Раймонд А. Бауэр, Вальдемар Гуриан, Алекс Инкелес, Джордж Кеннан, Натан Лейтес, Джордж А. Морган, Баррингтон Мор младший, Итиел дэ Сола Пул и Сергиус Якобсон. Ряд кратких, но весьма полезных статей о различных аспектах советской пропаганды содержатся в сборнике, недавно изданном издательством «The Johns Hopkins University Press» под названием «The threat of Soviet Imperialism» (Baltimore, 1954). 1
182
стко-ленинская доктрина в значительной степени превратилась из утопии в идеологию в том смысле этих терминов, как их использует Карл Мангейм в своей классической работе «Идеология и утопия». Однако, по моему мнению, сказанное относится в большей степени к внутренней, чем к внешней политике Кремля. Советы выработали общественную систему, которую можно охарактеризовать с помощью термина «государственно-монополистический капитализм». Новая элита использует марксизм-ленинизм как средство оправдания своей власти. Сложности в сохранении цельности советской доктрины, возникающие в результате несовпадения положений марксистского учения с реальной жизнью весьма значительны. Тем не менее, возможно, что они не так велики во внешней политике, как во внутренней. Вполне очевидно, что советская элита заинтересована в том, чтобы убедить самих себя и заставить верить своих подданных, что в СССР существует «социализм». Еще больше они заинтересованы в том, чтобы закрепить мнение о «капиталистическом» мире как о недоброжелательной, агрессивной и одновременно нестабильной и разрушительной силе – такой, какой ее видели или представляли себе Маркс, Энгельс, Ленин и Сталин. Сомнения, порожденные реальной жизнью в стране, компенсируются, вуалируются или погашаются привилегиями, пропагандой и полицейскими методами. Этот политический арсенал в совокупности с очень важным и сложным механизмом, общеизвестным как «железный занавес», используется для предотвращения иностранного влияния, направленного на подрыв единства между реальностью, обозначенной в доктрине, и реальностью, провозглашенной кремлевской пропагандой. Требуется немало холодного расчета для осуществления упомянутого выше процесса. Маркс призывал своих учеников изменить мир. Советские правители стремятся реорганизовать его в соответствии с советской моделью. Но они должны принимать во внимание силы, противостоящие реорганизации, а также людей, не желающих «перевоспитываться» в соответствии с моделью «нового советского человека». Вся история большевизма демонстрирует необыкновенную ловкость, хладнокровие и настойчивость в осуществлении расчетов власти на «изменение мира» и одновременно на выживание и рост во враждебном окружении. Как отмечает Г. Морган, «Ленин и его последователи были не романтичными а, скорее, прагматичными фанатиками» 2. Мы кратко остановились на «идеологических» и «рациональных» факторах, лежащих в основе советского поведения, включая поведение 2
The threat of Soviet Imperialism, p. 28. 183
в области пропаганды. «Демагогический» или «манипулирующий» элемент в советской пропаганде приобретает необычайно своеобразные формы. В советской пропаганде необычайно высока роль обмана или, как его называют некоторые авторы, «преднамеренной дезинформации». В работах Ленина содержится немало призывов к большевикам «использовать» временных союзников, которые подлежат устранению или, при необходимости, уничтожению после того, как они сыграют свою роль. Социальные классы и национальные движения, включающие десятки тысяч и даже миллионов человек, были использованы таким образом, а затем ассимилированы, подавлены или даже «ликвидированы» в соответствии с ленинским лозунгом. Однако большевистский вариант пропагандистской демагогии не является обманом в обычном понимании смысла этого слова. Такая политика становится особенно опасной, так как доктрина и практическая деятельность большевизма оправдывают и превозносят наиболее утонченные формы искажения и обмана как высокоморальные поступки. Цели оправдывают средства. Недостойные средства могут рассматриваться в качестве инструмента для решения «временной» ситуации. Можно заметить, что в рамках данной доктрины эти недостойные средства являются «саморазрушительными», так как они ассоциируются с обществом и типом общественных институтов, которые неизбежно обречены на исчезновение. ПРЕИМУЩЕСТВА И МАСТЕРСТВО СОВЕТСКОЙ ПРОПАГАНДЫ
Эти элементы, вероятно, не являются исключительно большевистскими. Уникальными являются их особые формы, комбинации, соотношения и объемы. Очень важно понять, что монополия на использование технологий медийной пропаганды в советской системе принадлежит немногочисленной группе людей. Тип организации, которым они располагают, предоставляет им огромные преимущества. В очень высокой степени он дает им мировую инициативу в политике и пропаганде. Внутри страны они могут проводить политику максимальной интеграции, в то время как их внешняя политика может быть направлена на абсолютную дезинтеграцию. Конечно, это монопольное положение, вытекающее из политической и экономической монополии советской элиты, имеет ряд соответствующих недостатков. Кремль, даже в большей степени, чем верхние эшелоны элиты вообще, вынужден бороться за то, чтобы предотвратить отделение и изоляцию от реальности. До сих пор Кремлю удавалось решить эту проблему с удивительным успехом. Он выработал политическую, экономическую, военную и 184
психологическую политику, которая сочетает исключительную стабильность целей с высокой гибкостью методов. Методы, с помощью которых был достигнут такой результат, известны недостаточно хорошо и не могут быть описаны и проанализированы в данной статье, но одной составляющей этих методов является, безусловно, повышенное внимание советских правителей к проблемам информации и разведки. ЛОЗУНГ ДЛЯ КАЖДОГО ПЕРИОДА Твердо придерживаясь главной цели – поддержания и расширения зоны прямого административного советского управления и усиления щупальцев, которые протянулись в несоветские страны, Кремль принимает «генеральную линию» для каждого исторического периода, и, в определенной степени, для каждой политической ситуации и для каждого географического и культурного региона. Баланс конфликтующих интересов достигается на основе обширной информации и с помощью «коллегиального» или «коллективного» метода принятия решений на самом верху. Мы знаем об этом процессе гораздо меньше, чем нам хотелось бы знать, но удивительно, что для каждой исторической ситуации существуют свои темы и даже лозунги. Конечно, они подвергаются изменениям без предупреждения. Во время второй мировой войны значительная часть советской политики сводилась к часто повторяемому лозунгу «все для фронта». По окончании войны два других лозунга приобрели особое значение. Одним из них был лозунг «морального и политического поражения фашизма», который служил оправданием политики приведения «демократических» сил к управлению везде, где действовала советская военная и полицейская власть. С этим было также тесно связано обеспокоившее проницательных иностранных обозревателей в Москве в 1944 и 1945 годах требование усиления «военно-экономической мощи Советского Союза». Эти лозунги отражали понимание Кремлем того, что период равнения международных сил на «англо-советско-американскую коалицию» подходил к концу. Я уже писал об этом периоде и о ранних стадиях холодной войны в других работах, и поэтому не буду даже пытаться кратко охарактеризовать их в этой статье 3. «Доктрина Трумэна», план Маршалла и нервное напряжение, связанное с блокадой Берлина и корейской войной – все эти события при3 Barghoorn F. The Soviet Image of the United States. – New York, 1950. По вопросу использования соответствующей «линии» для данной исторической ситуации см.: КПСС в резолюциях. – М., 1953, т. 1, с. 517. Хотя в этом источнике речь идет о начале Новой экономической политики (НЭПа) 1921 года, он выражает основное правило советского поведения, которое действует и сегодня.
185
надлежали следующему периоду, описанному покойным Андреем Ждановым в его речи в честь основания Коминформа как борьба «двух лагерей». Конечно, наиболее важным событием этого периода была первая попытка мирового коммунизма распространить свое влияние с помощью военной силы в прямом столкновении с Соединенными Штатами. Я твердо убежден в том, что корейская война была крупной ошибкой Кремля. Основным последствием этой ошибки в исключительно сложной системе отношений был не столько вызов сопротивления со стороны Америки, сколько два других фактора: угроза и впечатляющая экономическая и военная мобилизация Соединенных Штатов и, что еще важнее, общее чувство тревоги и решимости Запада сопротивляться советской коммунистической агрессии. Здесь, конечно, не место для того, чтобы попытаться ответить на вопрос, почему коммунисты сделали этот конкретный шаг. Этому, вероятно, в большой мере способствовала победа коммунизма в Китае. Очевидная неспособность Запада справиться с этим бедствием, возможно, вызвала чувство самонадеянности. В то же время, растущий оптимизм по поводу перспектив развития всего «колониального» мира, который возрастал начиная с 1945 года, также внес свой вклад. Однако поражение при Дьенбьенфу и неспособность западных держав эффективно противостоять тактике Китая и Советского Союза в Индокитае и на Женевском совещании министров иностранных дел создают угрозу того, что коммунистам удастся вернуть, возможно, даже с избытком все то, что они потеряли в Корее. КОРЕЙСКАЯ ВОЙНА Порожденная корейской войной атмосфера вызвала сильную обеспокоенность и напряжение в Советском Союзе. В отношении советской пропаганды можно с полной уверенностью утверждать, что иррациональные воззвания, предназначенные для обеспечения массовой поддержки внутри страны, используются особенно широко, когда режим обеспокоен возможностью международного конфликта. Вряд ли Кремль когда-либо полностью, или хотя бы частично «чувствует» те сантименты, которые он пытается вызвать у русского и других народов во время кризиса. Тем не менее, он очень убедительно манипулирует символами патриотизма и защиты отечества от иноземных угроз. Первая широкомасштабная попытка использования символов русского национализма была сделана большевиками во время войны с Польшей в 1920 году, когда советское правительство сделало известного царского генерала Брусилова председателем специальной военной конферен-
186
ции 4. Обычно скрытые, элементы русского патриотизма, которыми режим мог бы манипулировать, были максимально использованы во время Второй мировой войны. Во время корейской войны, особенно в речи ветеранапропагандиста П. Н. Поспелова, посвященной ленинскому дню 21 января 1951 года, Соединенные Штаты и американский народ были гневно осуждены как извечные враги русского народа. Тон речи Поспелова и большинства советской пропаганды этого периода свидетельствовали о том, что Кремль планировал расширение корейского конфликта. Эта речь была полна положительных патриотических символов, таких как «Россия», и отрицательных символов типа «кровососы», «звери», «людоеды», отражающих зоологическую ненависть к Соединенным Штатам. К этому периоду относится также создание советскими и китайскими коммунистами бактериологических артиллерийских зарядов. Пропаганда корейской войны была призвана максимально мобилизовать население Советского Союза, Китая и союзных государств на возможность любых последствий этой войны. Как и вся советская пропаганда, она имела превентивный и предвосхищающий характер. Ее минимальной целью было усиление образа американского «варварства». Во-вторых, она была предназначена для того, чтобы предотвратить использование американцами авиации, атомного и бактериологического оружия против Китая. И, наконец, она оправдала бы использование Китаем или Советским Союзом супервооружений. ПЕРЕГОВОРЫ О ПЕРЕМИРИИ Возможно, что начало переговоров о перемирии в Корее обозначило начало новой фазы в советской политике. Заявления на XIX съезде партии, в особенности статья Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР» и его прощальное обращение к иностранным коммунистам подтвердили и определили новую тактику. Сталин выразил уверенность в том, что «противоречия» между капиталистическими державами, скорее всего, приведут к войне внутри капиталистического мира, чем между этим миром и странами советского блока. Таким образом, из всего арсенала доктрин он выбрал те, которые подходили к политике данного периода. «ОСЛАБЛЕНИЕ МЕЖДУНАРОДНОЙ НАПРЯЖЕННОСТИ» Однако полное развитие линии XIX съезда партии не получило своего полного воплощения до периода после смерти Сталина. Вообще говоря, кажется, что ко времени написания статьи в июне 1954 года, 4
Fedotoff D. White. The Growth of Red Army. – Princeton, 1944, p. 210-211. 187
несмотря на многочисленные отклонения, период после смерти Сталина сформировался как самостоятельный этап в советской политике по отношению к Соединенным Штатам 5. Сталинские последователи действовали под лозунгом всеобщей кампании за «ослабление международной напряженности». Это ключевой лозунг периода, который мы сейчас переживаем, и он направлен, конечно же, против Соединенных Штатов. Иногда используются и другие формулировки, например такие как «мировая кампания за переговоры» 6. К концу этого периода Кремль стал проявлять бόльшую уверенность в своих силах и начал оказывать давление на дрогнувший Запад. Ярким подтверждением этого является тот факт, что в первомайских лозунгах 1954 года («Правда», 21 апреля 1954) отсутствовало включенное в соответствующие призывы 1953 года утверждение о том, что не существует такого вопроса, который нельзя было бы решить с помощью переговоров. В оставшейся части статьи я попытаюсь сделать краткий аналитический обзор использования в пост-сталинский период темы «переговоров» против Соединенных Штатов. Одним из первых заметных воплощений этого тезиса была передовая статья в «Правде» от 24 мая 1953 года. Этот жизненно важный документ, занявший всю первую страницу «Правды», был ответом на речь премьер министра Черчилля в Палате Общин в поддержку переговоров между западными лидерами и новым кремлевским руководством. Поддерживая инициативу Черчилля и положительно оценивая ее по сравнению с заявлениями президента Эйзенхауэра от 16 апреля и 20 мая, эта передовая статья отвергла предложение Черчилля о новом Локарно. Понимание Черчиллем германской проблемы было неверным, так как оно предполагало последовательное расчленение Германии, а «идея Локарно» не давала гарантии безопасности соседям Германии – Франции, Бельгии, Голландии, Польше и Чехословакии. Было искусно рассчитано, что передовая статья сыграет на разногласиях Соединенных Штатов и Великобритании. Хотя в статье и критиковалась суть предложений Черчилля, его призыв о встрече великих держав на высшем уровне был поддержан. Это предложение противопоставлялось «вялым попыткам установить международное понимание» других западных государств.
5 Наблюдалось важное «ужесточение» советской политики после падения Берии, но невозможно сказать, было ли реальное различие между внешней политикой Берии и политикой его врагов. 6 Передовая статья «Правды» от 24 июня 1953 года содержала это выражение, но одновременно предупреждала, что использование силы против любого «национальноосвободительного движения» может привести к созданию «нового очага войны».
188
Упомянутая выше передовая статья содержала резкую критику англо-франко-американской конференции министров иностранных дел, которая к тому времени была уже запланирована. После того, как эта конференция состоялась, 23 июля «Правда» напечатала в своей передовице комментарий об этой конференции. Одним из главных положений этого комментария было утверждение о том, что три западных державы проведением конференции продемонстрировали попытку обязать четвертую сторону, СССР, выполнять решения, выработанные «за его спиной». В этой передовой статье и в других заявлениях, сделанных летом 1953 года, высказывается контраргумент о том, что простые люди выражают мнение о необходимости проведения настоящей четырехсторонней конференции. Это народное пожелание заставило Госсекретаря Даллеса в конце концов согласиться с проведением четырехсторонней конференции. Делая это заявление, советская пресса также выразила сомнение в том, что западные страны, ведомые Соединенными Штатами, делают все возможное для «предотвращения реального снижения международной напряженности». Из этих передовых статей и из дальнейших заявлений возникает главный элемент «крупномасштабной» советской политики. Советская кампания за переговоры является всего лишь современной версией старой, но мощной большевистской стратегии, состоящей в попытке приписать ответственность за агрессию лидерам «капиталистического» мира. Что еще более характерно, советская пропаганда пытается использовать ситуацию, создавшуюся после в конечном итоге удачных мирных переговоров по Корее, и другие факторы, связанные с постсталинским раскладом международных сил, для того, чтобы показать, что если бы Соединенные Штаты захотели проявить достаточно доброй воли и понимания, то в холодной войне не было бы необходимости. Москва пытается навязать Вашингтону роль «противника мирного процесса». СОВЕТСКАЯ ПРОПАГАНДА В 1953 И 1954 гг. Советская пропаганда по всем главным международным событиям 1953 и 1954 годов до сих пор точно укладывается в описанные выше рамки. Возвращение к конференциям великих держав по типу Ялтинской и Потсдамской конференций было, конечно, тем, к чему Кремль на самом деле стремился. Они надеялись использовать такие встречи для замедления западных мероприятий оборонного характера и для вбивания клиньев между и внутри несоветских стран. Отказ от их проведения был окрещен как «реакционная» политика, направленная на поддержание гонки вооружений и доходов капиталистов. Советская 189
пресса, дипломатический корпус и аппарат международных организаций коммунистического фронта, особенно Всемирный Совет мира, очень активно требовали проведения конференций такого типа. Советы требовали проведения конференций великих держав, а также заключения «мирного пакта» между Соединенными Штатами, Великобританией, Францией, СССР и коммунистическим Китаем даже задолго до смерти Сталина. Новым и особенно коварным после смерти Сталина было то, что произошла смена декораций, посредством которой Москва пыталась показать, что наступила бы новая эра, если бы Вашингтон проявил достаточно понимания и пошел бы на удовлетворение желаний Москвы для «ослабления международной напряженности» хотя бы наполовину. В данной статье недостаточно места для обсуждения или даже простого перечисления многочисленных второстепенных мер, предпринятых Кремлем для создания впечатления о том, что их новая пропаганда идет успешно. Среди этих мер необходимо отметить возобновление дипломатических отношений с Югославией, снятие некоторых произвольных и возмутительных требований, предъявленных ранее сталинским режимом по Турции, предоставление виз советским женам нескольких американских граждан и, возможно, самый важный и эффектный жест – ряд действий, направленных на возобновление более нормальной модели культурных отношений между Советским Союзом и Соединенными Штатами. Маленков даже посвятил целый параграф культурным отношениям в своей очень важной речи 8 августа 1953 года. Характерно то, что он упрекнул Соединенные Штаты в том, что они якобы сделали невозможным приезд команды советских шахматистов в эту страну (США) и предположил, что тем самым, как и многими другими действиями, приписываемый Соединенным Штатам обструкционизм разрушал положительные и конструктивные усилия СССР. ВОЕННЫЕ ПЛАНЫ США – ДО СТАЛИНА И ПОСЛЕ НЕГО
Но, как мы уже отмечали в связи с темой «ослабления напряженности», старая проблема войны и мира все еще лежала в основе советской пропаганды в отношении Соединенных Штатов. Для сравнения до-сталинского и постсталинского образа «американской угрозы» так, как Москва видит, или притворяется, что видит его, требуется значительно более глубокий анализ, чем может быть предложен в данной статье. Но абсолютно ясно то, что постсталинский подход является, по крайней мере, внешне, более надежным и менее напряженным и на190
стойчивым. Это можно сразу увидеть, сравнив речь Маленкова 5 октября 1952 года с его важным обращением от 8 августа 1953 года 7. Какой бы качественный или количественный анализ мы ни использовали, мы обнаружим, что в документе 1953 года тема опасности или конфликта и внешней агрессии была заметно приглушена по сравнению с документом 1952 года. Из документов постсталинского периода резко исчезают наиболее оскорбительные и зажигательные символы, такие как «агрессор», «поджигатель войны», «людоед», «кровосос», которые широко использовались в вокабуляре советской внешней политики позднего сталинского периода. Вообще говоря, можно сказать, что если до смерти Сталина, вплоть до самого XIX Съезда партии и даже после него Соединенные Штаты обвинялись в заговоре и даже в планировании войны против Советского Союза, то сейчас главный упор делается на приписываемую Соединенным Штатам роль обструкциониста в решении основных вопросов международной политики, таких как Германская проблема, положение Китая среди великих держав, война в Индокитае. Но все-таки время от времени высказываются обвинения в адрес Соединенных Штатов в том, что их «правящие круги» или «реакционные силы» планируют новую войну. Настоящий поток таких обвинений полился после Берлинской конференции, но не сразу по ее окончании, а в связи с выходом московской интерпретации тезисов о политике Соединенных Штатов на предстоящей Женевской конференции. Например, «Правда» от 26 марта 1954 года в одной из своих специальных передовых статей обрушила яростную атаку на госсекретаря Даллеса 8. Передовая статья называлась «Сеятели страха и нагнетатели военной истерии». Она атаковала заявление господина Даллеса в сенатском комитете по международным отношениям от 19 марта, а также его речь в совете по международным отношениям от 12 января. Среди прочего, в передовице отмечалось, что «заявления Даллеса – не что иное, как попытка разжечь военную истерию в Соединенных Штатах с целью удовлетворить крайне агрессивные круги в США, недовольные результатами Берлинской конференции. …» Тема «сеятелей страха» была продолжена в статье от 31 марта, в которой утверждалось, что «истерические вопли» господина Даллеса навредили американскому правительству дома и за рубежом. В «Правде» говорилось, что они никого не напугали и что для сокрытия этого «поражения» американская «буржуазная» пресса хранила молчание о советском ответе на эти запуСм.: «Правда», 6 октября 1952 г. 9 августа 1953 г. Обычно первая полоса советской газеты представляет собой набор постоянно воспроизводимых от номера к номеру штампов, но иногда важные специальные передовицы посвящаются текущим событиям. 7 8
191
гивания. Такие высказывания, однако, звучат относительно мягко по сравнению с преобладающим тоном советских комментариев на международные отношения в период до XIX Съезда партии. Эти атаки представляют собой один аспект двунаправленной наступательной политики. Другим аспектом являются обещания и маневры, направленные на то, чтобы доказать народам мира, а также колеблющимся представителям элиты и правительственных кругов в Европе, что более не существует необходимости в делении мира на системы союзников и военные блоки. Первоклассным примером такой тактики до сих пор является предложение Молотова о том, чтобы Советскому Союзу было дано разрешение на вступление в НАТО. ВОЕННАЯ ПОЛИТИКА США Этот набросок сегодняшнего советского образа Соединенных Штатов был бы явно не полным, если бы не принял во внимание американскую военную политику так, как ее видят в Москве. В течение всего послесталинского периода шло последовательное осуждение американских военных баз за рубежом. Характерное заявление было сделано маршалом Булганиным в его первомайском обращении в прошлом году, в котором он заявил: «Но так как до настоящего времени отсутствуют признаки того, что Соединенные Штаты снижают гонку вооружений и сокращают широкую сеть военных баз, распространенную на территории многих государств в Европе и Азии, и особенно на территории, граничащие с Советским Союзом, наше правительство в будущем предпримет усилия, необходимые для гарантии защиты и безопасности нашей Родины …» 9. В речи 8 августа 1953 года Маленков сделал значительный упор на проблему безопасности советских границ, особенно в Средней Азии. В самое недавнее время была высказана резкая критика в адрес американских переговоров с Испанией, Пакистаном и другими странами в отношении военных баз. Еще одной важной темой выступают советские обвинения Соединенных Штатов в том, что они экипируют, тренируют и поддерживают иностранные войска. Особенно важной является кампания, так четко выделенная в заявлении Молотова на недавней Конференции министров иностранных дел в Берлине, о том, что Соединенные Штаты стараются создать новый вермахт. Во время осени и зимы 1953-1954 гг. советская пресса изобиловала тенденциозно представленными новостями по поводу встреч немецких ветеранов войны, похожие новости публиковались и об Австрии. Другой весьма заметной темой, которую 9
«Правда», 2 мая, 1953 г. 192
можно назвать в этой связи является утверждение о том, что германские промышленные и военные круги планируют новый аншлюс с Австрией. Довольно естественно, но в крайне зажигательных и искаженных формах советские государственные деятели и органы пропаганды продолжают упорно пробивать тему «бдительности» по отношению к агентам «империалистических» держав, реально или потенциально угрожающих Советскому Союзу. Особенно истеричный характер «кампания за бдительность» имела в месяцы перед смертью Сталина, но и сегодня эта тема жива благодаря таким событиям, как выдвинутое в конце марта 1954 года обвинение против четырех членов американской военной миссии в СССР, которые, якобы, занимались шпионской деятельностью во время поездки из Владивостока в Москву. Вполне возможно, что этот шаг был предпринят Москвой как контрудар в ответ на побег в Японию агента МВД Растоворова, явившегося для Москвы крайне неловким событием. Время от времени появляются нападки на якобы существующие планы Соединенных Штатов, направленные на вербовку советских граждан для подрывной работы в СССР, обычно в связи со средствами, выделенными согласно закону о взаимной безопасности для помощи беженцам из стран железного занавеса. Нападки на различные стороны того, что мы называем политикой «освобождения», достигли значительной высоты в течение нескольких недель после восточногерманского восстания 16 и 17 июня 1953 года. Восстание явилось для Кремля неожиданным ударом и, возможно, было каким-то образом связано с падением Берии. Мы не можем отдать должное этому важному событию в этой статье, но необходимо отметить, что советская реакция на него была обеспокоенной и неискренней. Советская пропаганда, конечно, попыталась преуменьшить подлинно народные элементы восстания. Оно было приписано «фашистским наемникам». Среди всего прочего, советская пресса выдвинула обвинение, что «берлинская авантюра» была инспирирована американской «службой разведки». Совсем недавно советские лидеры обвинили Соединенные Штаты в том, что они нанимали агентов для свержения советского режима на Украине. ЭКОНОМИЧЕСКАЯ И ПОЛИТИЧЕСКАЯ СИСТЕМА США Даже в таком кратком обзоре как этот, нельзя не остановиться на обсуждении американской экономической и политической системы. Центром марксистко-ленинской доктрины по международным отношениям является тезис о том, что внешняя политика «империализма» не193
избежно проистекает от сил, созданных капиталистической экономикой. Ленинская ортодоксальная точка зрения на этот важный момент получает постоянную поддержку. Едва заметное отклонение от устаревшего ленинского образа капиталистических общественных отношений, замеченное в известной работе Евгения Варга «Изменения в экономике капитализма как результат Второй мировой войны» не пережило политику послевоенной реконверсии, и, по сведениям автора, в постсталинском периоде нет ничего, что могло бы свидетельствовать о движении к более тонкому и реалистическому подходу. Поэтому неудивительно, что «Правда» и другие издания в доброй старой традиции публиковали материалы о продолжающемся обнищании американских рабочих и фермеров, моральном и культурном вырождении и прочих явлениях в духе ленинского мифа. Подобная ортодоксальность проявляется и в отношении к американской внутренней политике. Типичной в этом плане была статья И. Филиппова в «Правде» от 11 августа 1953 года. Филиппов мягко критиковал президента Эйзенхауэра за его якобы попытку представить деятельность восемьдесят третьего по счету конгресса «в наиболее благоприятном виде». По мнению советского журналиста, новый конгресс не мог отличаться от предыдущего. Его политика не изменилась, так как его классовый состав оставался прежним. Он состоял из адвокатов, бизнесменов, журналистов, богатых фермеров и нескольких реакционных лейбористских лидеров. Он просто продолжал программу Трумэна. Таким образом, советский образ американской внутренней политики мало отличается от того образа, который преобладал до смены руководства как в СССР, так и в США. Даже отношение к сенатору Маккарти и к людям с подобным образом мышления изменилось незначительно. Вообще Маккарти уделялось относительно мало внимания. При этом использовалась смесь тенденциозной критики с сатирой. Маккарти много раз подвергался критике и в американских, и европейских источниках. Очевидно, что советская пресса пытается использовать «Маккартизм» ни коим образом не с целью совершенствования советской политики или решения проблем коммунизма, а для демонстрации патологических тенденций в американской социальной и политической системе. В течение всего рассматриваемого периода государственный секретарь Даллес был главной мишенью советской критики. Его часто называют «лидером» или «рупором» «наиболее агрессивных сил в Америке». В отличие от этого, критика в адрес президента Эйзенхауэра редко высказывается прямо, и если даже такое и происходит, то критикуется президент относительно мягко.
194
ЯДЕРНОЕ ОРУЖИЕ Я приберег в качестве последнего объекта для описания наиболее важные черты советского постсталинского образа Соединенных Штатов. В советском отношении к атомному, водородному и другим супервооружениям наблюдаются поразительные новые оттенки. Главной отличительной чертой нового советского подхода является намного более свободная интерпретация, высказываемая самим режимом через свою монолитную прессу, таких вопросов, как советские и американские возможности в области этих вооружений. Возможно, что начало новому направлению было положено заявлением Маленкова в речи 8 августа по поводу того, что Соединенные Штаты больше не владели монополией на водородную бомбу. Маленков, Молотов и Булганин в середине марта делали прямые или «косвенные» заявления, из которых «было понятно, что Россия в состоянии адекватно ответить на любую ядерную атаку» 10. Возможно, что эти заявления отражают возросшее чувство силы и безопасности советского режима, вызванное его прогрессом по сравнению с 1949 годом, когда президент Трумэн объявил о первом советском атомном взрыве. Но эти заявления, и в особенности приписывание агрессивных намерений Соединенным Штатам, против которых эти заявления делались, представляют собой только одну сторону полномасштабной политической игры Кремля с целью создания искаженного образа Америки. В частности, кажется, что, начиная с речи Маленкова, произнесенной в августе прошлого года, Москва старается направить исключительно против Соединенных Штатов страх, вызванный существованием оружия, которое с американской стороны было создано как главный элемент защиты от возможностей Советского Союза вследствие преимущества в населении, географическом положении и других факторах. Предложение президента Эйзенхауэра на Генеральной Ассамблее Организации Объединенных Наций о создании общего фонда расщепляемых материалов для употребления в мирных целях сначала не было отвергнуто, но подверглось комментарию на первых страницах советских газет 22 декабря, спустя две недели после того, как оно было сделано. Комментарий, как и сделанное ранее сообщение о предложении, не содержал наиболее важных размышлений президента о разрушительной силе супероружия. Он был уклончивым и вращался, главным образом, вокруг идеи о том, что такие ограничения по использованию оружия массового поражения, как Женевский протокол 1924 года о химическом и бактериологическом оружии, могут дать «положитель10 Гарри Шварц в «Нью-Йорк таймс», 18 марта 1954 г. С марта в Москве было сделано несколько дополнительных более резких заявлений по этому вопросу.
195
ные результаты». Возможно, что такие заявления были призваны проторить путь для явно окончательного отклонения плана президента в начале мая. РЕЗЮМЕ К чему все это сводится? В целом, постсталинская Москва пытается, представляя образ Соединенных Штатов, создать впечатление, что ситуация в мире изменилась и что новый Советский Союз без устрашающей фигуры Сталина готов к сотрудничеству, но негибкие и обструкционистские Соединенные Штаты отказываются идти навстречу Москве. Тем временем, Москва возвращается к лозунгу «международной солидарности с пролетариатом всех стран» 11. Сегодня советская генеральная линия внутри государства может быть кратко определена как советский национализм, а вне его – как парадоксальная, но в определенной мере успешная попытка солидаризации Москвы с национальными движениями, революциями и интернационализмом везде, где только эти силы могут быть использованы для ослабления влияния Соединенных Штатов. Многое будет зависеть от того, насколько эффективно Москва и Вашингтон смогут сформулировать и понятно представить различным мировым аудиториям образы, способные установить поддающиеся идентификации представления и вызвать необходимые отклики. А. Фесенко, Т. Фесенко РУССКИЙ ЯЗЫК ПРИ СОВЕТАХ (фрагменты) Рассматривая развитие русского языка в период большевистской диктатуры, нельзя не согласиться с замечанием А. Горнфельда о том, что этот язык растет «в стране с притуплённым личным почином, жизнь которой искони в значительной степени определяется начальст11 Второй из предпраздничных лозунгов, опубликованных в «Правде» 25 октября 1953 г. Этот лозунг, типизируя новый акцент на «пролетарский интернационализм», заменил соответствующий по номеру лозунг 1952 года, осуждающий «поджигателей войны». Сергиус Якобсон в своей статье для сборника «Language of Politics» (New York, 1949) показал, насколько полезным может быть изучение этих лозунгов для диагностики настроений в кремлевской внешней политике [упоминаемая Ф. Баргхорном статья была написана С. Якобсоном в соавторстве с Г. Лассвеллом, в русском переводе см.: Якобсон С., Лассвелл Г. Первомайские лозунги в Советской России (1918-1943) // Политическая лингвистика. 2007. № 1 (21). – Прим. ред.].. Показательно, что в апреле 1954 года первым предпраздничным лозунгом был следующий: «Выше поднимайте знамя пролетарского интернационализма».
196
вом» («Новые словечки и старые слова», стр. 14). Отсюда проистекает и то, что некоторые моменты в языке не являются результатом свободного народного творчества, а привнесены извне, навязаны языку «сверху». Правда, многое, втиснутое в него насильно, со временем выбрасывается им как ненужный и вредный сор. По утверждению самих же марксистов, пришедших к власти в России, их учение создано не народными массами, а кучкой ученых интеллигентов, язык которых часто находился ближе к латыни, бывшей в средние века международным языком, чем к родной речи и пестрел выражениями вроде: «финансовая олигархия», «аграрная реформа», «калиталистическая эксплоатация», «классовая дифференциация», «диалектический материализм», «оппортунизм», «оппозиция», «индустриализация» и т. п. Отсюда и непонятность его для человека из народа, к которому направлялись слова вождей революции, строивших свою речь на интернациональной политической терминологии, часто вывезенной из эмиграции. Попытка в слишком большой мере интернационализировать русский язык привела к тому, что последний засорился варваризмами, вдобавок искажавшимися малознающими людьми (часто, к сожалению, обладавшими духовным и административным влиянием на массы) 1. Так слово «констатировать», например, восемь раз употребленное в одном только постановлении СНК РСФСР от 12 июня 1925 года, всё же не освоено массами как орфоэпически, так и орфографически. И до сих пор не то по ассоциации с именем «Константин», не то по созвучию со словом «станция» очень многие упорно говорят и пишут «константировать». То же можно сказать и о слове «проблема», искажаемой порой в «промблема», очевидно, по ассоциации с часто встречающимся элементом абревиатур — слогом «пром» (промышленный). О неудачном применении слов иностранного происхождения достаточно резко высказывался и сам Ленин: «Русский язык мы портим. Иностранные слова употребляем без надобности. Употребляем их неправильно. К чему говорить «дефекты», когда можно сказать «недочеты» или «недостатки» или «пробелы». Конечно, когда человек, недавно научившийся читать вообще и особенно читать газеты, принимается усердно читать их, он невольно усваивает газетные обороты речи. Именно газетный язык у нас, однако,
1 Это в свое время было отмечено в пражском журнале «Slavia» Л. Успенским в его статье «Русский язык после революции»: «Уже в 1923 году деятелями советской прессы была замечена малая доступность их продукции пониманию рабочего и крестьянина. Разница в языках «руководящей верхушки» и «широкой массы» оказалась столь резкой, что стала грозить самой возможности сгладить ее в будущем...» (т. 10, 1931, вып. 2, стр. 256).
197
тоже начинает портиться. Если недавно научившемуся читать простительно употреблять, как новичку, иностранные слова, то литераторам простить этого нельзя. Не пора ли нам объявить войну употреблению слов без надобности? Сознаюсь, что если меня употребление иностранных слов без надобности озлобляет (ибо это затрудняет наше влияние на массу), то некоторые ошибки пишущих в газетах совсем уж могут вывести из себя. Например. Употребляют слово «будировать» в смысле возбуждать, тормошить, будить. По-французски слово «bouder» (будэ) значит сердиться, дуться. Перенимать французско-нижегородское словоупотребление значит перенимать худшее от худших представителей русского помещичьего класса, который по французски учился, но, во-первых, недоучился, а во-вторых, коверкал русский язык. Не пора-ли объявить войну коверканью русского языка?»
Цитированная нами статья была посмертно напечатана в «Правде» от 3 декабря 1925 года. Примерно за сто лет до Ленина, но с еще большей резкостью о вреде варваризмов высказался Пушкин. Он, призывавший учиться русскому языку «у московских просвирен», полностью признавал преимущества народной речи перед искусственно насаждаемой иностранной лексикой. Пушкин сам, хотя и воспитанный на французской культуре, чувствовал, что подлинным творцом русского языка является народ с его простой речью; он отмечал, что «разговорный язык простого народа, не читающего иностранных книг, и, слава Богу, не искажающего, как мы, своих мыслей на французском языке, достоин также глубочайших исследований». Позже, бывший директор Института Маркса-Энгельса-Ленина Д. Рязанов вынужден был признать: «Мы разучились говорить на хорошем ядреном русском языке. Мы до сих пор еще злоупотребляем советским птичьим языком».
Как бы это ни звучало парадоксально, но именно Революция создала в России исключительно благоприятную почву для засилия всякой канцелярщины, бюрократии и соответствующего им языка.
«К сожалению наш аппарат, страдающий до сих пор бюрократическими извращениями, среди прочих изъянов сохранил и канцелярский бюрократический язык». (Гус, Загорянский, Коганович, Язык газеты, 225).
В «Литературной Энциклопедии», т. II, 1929, в статье «Газета», мы читаем: «Язык наших газет характеризуется резолютивно-тезис-ными оборотами, канцеляризмами, архаизмами, ничем не оправданными ин198
версиями, ненужными варваризмами и неологизмами... Бедны наши газеты и поэтическими приемами: тропы, фигуры и эпитеты не блещут здесь оригинальностью, шаблонны».
На это же указывает и В. Гофман («Язык литературы», стр. 63), говоря, что «Михаил Презент в своей небольшой книге «Заметки редактора» (1933 г.) ...справедливо восстает против канцелярскобюрократической фразеологии, засоряющей газетно-журнальный язык, против обедненного словаря...». То, что указанные авторы отмечали, как уродливое явление в 20ых годах, оставалось типичным для партийно-бюрократического языка и через двадцать с лишним лет, как это отмечает Б. Галин в своем нашумевшем очерке «В одном населенном пункте» (Новый Мир, № 11, 1947):
Но была одна особенность в его речи, которая поразила меня. Он почему-то любил вводить в свою свободно текущую речь тяжелые бюрократические обороты, вроде: «в данном разрезе», «на сегодняшний день»... Я остался с ним один-на-один и спросил: — Откуда, Герасим Иванович, вы взяли эти никчемные слова? —• Он удивился и даже обиделся. — Ведь так говорит мой сын (второй секретарь райкома — Ф.), так говорит Василий Степанович Егоров (первый секретарь райкома —• Ф.), так говорите и вы, товарищ Пантелеев (штатный пропагандист райкома — Ф.).
Такую тяжеловесность и нескладность речи, на этот раз младшего поколения партийных работников — комсомольцев, отмечал и В. Викторов в статье «Язык великого народа» (Комсомольская Правда, 16 окт. 1937): «...Неприятно и странно слышать из уст многих комсомольских работников исковерканную, нестройную речь, уснащенную дикими выражениями, вроде «на сегодняшний день мы имеем», произвольными ударениями в словах, неимоверными по длине периодами, в которых нет ни складу, ни ладу... Многие комсомольские работники бесконечно злоупотребляют местоимением «который»...
В своей статье «Назревшие вопросы» (Предсъездовская трибуна: Лит. Газета, 23 ноября 1954) Н. Задорнов также признает, что «...канцелярщина въедается у нас в народный язык и местами сушит его. Не раз приходилось мне слышать, что молодежь в деревнях и на заводах, да и в высших учебных заведениях – подражает в разговоре
199
выражениям деловых бумаг. Часто канцелярские обороты речи считаются чем-то вроде хорошего тона» 2. Такой бюрократический язык, хотя и бытует в революционную эпоху, но полон архаизмов, еще церковно-славянского происхождения: сей, кои, коего, коему, каковой, таковой, дабы, ибо и множество других. Но всё же основным процессом в советском языке, конечно, явилась не архаизация 3, а политизация его при широком применении сокращений. Если Ленин пытался определить новый общественный строй формулой: советы + электрификация = коммунизм, то говоря о состоянии русского языка в начальный период существования советской власти можно для образности воспользоваться аналогичным построением: политизация + абревиация = советский язык. Насколько новые формы жизни, а с ними и соответствующая лексика были по началу чужды народу, так как в значительной степени, создавались не им самим 4, а где-то в правительственных кругах, свидетельствует небольшой диалог, данный Ф. Гладковым в его нашумевшем и в свое время очень, популярном романе «Цемент»: — — — — —
Кто ехал с тобой в фаэтоне? Товарищ Бадьин... предисполкома... Предисполкома? Это по каковски? По таковски. По русски. Врешь. Русский язык не такой. Это ваш жаргон...
(105).
Но этот «жаргон» неумолимо утверждался и даже развивался, охватывая живую речь и литературу. Так, у того же Гладкова находим целые фразы, построенные на советской терминологии, которые нашим
2 «Однако, — здесь же оговаривается Н. Задорнов, — я глубоко убежден, что язык наш далек от того, чтоб обеднеть, в массах он очень ярок, образен, сочен и звучен. В народной речи, как в зеркале, отражается вся жизнь страны». 3 Любопытное мнение о якобы революционном языке высказал Е. Поливанов («За марксистское языкознание», стр. 169), усматривавший именно в революционной фразеологии общность ее с архаичными церковно-славянизмами: «...Трафаретные выражения, фразеологическая рутина вроде «хищных акул империализма» и «гидры контрреволюции» — вот что является, по моему мнению, славянским языком революции и заслуживает этого названия, ибо по безжизненности и недвижности своей эти «акулы» и «гидры» вполне сравнимы с церковно-славянскими речениями в церковном языковом обиходе». 4 Уже упоминавшаяся А. Бэклунд правильно отмечает на стр. 12, что «это был язык коммунистического актива и подрастающего поколения — особенно комсомола...»
200
предкам показались бы совершенно чуждыми и непонятными, даже не русскими:
Мы об этом говорим на каждой партконференции, на съездах советов и профсоюзов: производительные силы, экономический подъем республики, электрификация, кооперация и прочее. (Там же, 83).
«Говорили, и многие не понимали», — могли бы мы добавить.
Не менее показательным в смысле насыщенности литературной речи советской спецификой является и отрывок из романа Шолохова: Процент коллективизации по району — 14,8. Всё больше ТОЗ. За кулацко-зажиточной частью остались хвосты по хлебозаготовкам. (Шолохов, Поднятая целина, 8).
Если в этой фразе найдутся еще «нейтральные» русские слова: «всё больше» и «остались», то, например, в следующем предложении, разбитом по отдельным словам и словосочетаниям: «...райпартком/по согласованию с райполеводсоюзом/выдвигает на должность/председателя правления колхоза/уполномоченного райпарткома/двадцатипятитысячника/ товарища Давыдова. (Там же, 111).
всё является непрерывной вязью советских выражений, и только в конце к ним примыкает нейтральная, вневременная русская фамилия «Давыдов». Следующие фразы из книг, написанных уже после Второй мировой войны, также говорят о множестве существующих в языке советизмов: Он читал вывески: «Приемный пункт Заготживсырье», «Сберкасса», «Ларек Сортсемовощь». (Вс. Кочетов, «Под небом родины», Звезда, № 10, 1950). Геннадий служил в экспедиции Союзпечати, по автотранспорту — в Заготзерне, снабженцем в гостинице, опять по автотранспорту в Главрыбсбыте... (В. Панова, Времена года, 76). Николай Николаевич снял телефонную трубку и стал звонить в крайплан, в крайсельпроект, в крайзу, в крайснаб, в крайсельэлектро... (Бабаевский, Кавалер Золотой Звезды, 197).
Известный английский писатель Джордж Орвелл, автор блестящих сатир на советскую действительность — «Скотский хутор» (The Animal Farm) и «1984» (Nineteen Eighty Four), раз-рабатывает в этой своей последней книге вопросы языка будущего, который, якобы, воцарится при победившем «ангсоце» (Ingsoc), т. е. английском социализме, и посвящает этой проблеме специальный раздел: «Appendix — The Principles of New-speak». Совершенно очевидно, что проницательный автор пародирует русский язык советского периода, заявляя, между прочим: 201
«Новоречь была построена на английском языке, как мы теперь знаем, хотя много фраз в новоречи, даже если они не содержали новообразованных слов, были бы едва понятны человеку, говорившему на английском языке нашего времени. ...Название всякой организации или группы людей, доктрины или страны, учреждения или общественного здания, неизменно сокращалось, пока оно не принимало обычной формы, а именно, не превращалось в одно легко произносимое слово с возможно меньшим количеством слогов, которое сохраняло бы связь со своим первоначальным происхождением». (Перевод наш — Ф., p.p. 304, 309).
Жизнь, сведенная согласно марксо-ленинской доктрине к борьбе классов, партийной бдительности и трудовому энтузиазму масс, привела к тому, что литературный и разговорный язык был также сведен к унылому перечню или набору стандартных словосочетаний, замкнувших политический горизонт и серый быт советского гражданина. Этот гражданин, иногда малограмотный, не всегда разбирающийся в подлинном смысле исконных слов родного языка, должен был оперировать множеством непонятных ему слов политической терминологии, созданной не потребностями его личного «я», а государственными формами, заране заготовленными большевистской кликой. В основном, эту фразеологию можно разбить на ряд семантических гнезд, с постоянными элементами (класс..., марке..., ленин... и т. д.) иногда иностранного, иногда местного происхождения, но всегда в каком-то новом словесном соединении, чуждом дореволюционному русскому языку: «беспартийный большевик», «блок коммунистов и беспартийных», «буржуазная агентура», «буржуазное загнивание, перерождение», «буржуазные предрассудки», «великодержавный шовинизм», «водительство партии», «восстановительный период», «враг народа», «врастание кулака в социализм», «выкорчевывание остатков эксплуататорских классов», «генеральная линия партии» (термин, вошедший в широкое употребление со времени борьбы сталинской клики с троцкистской оппозицией в 1926-27 гг.), «гнилая идеология», «гнилой либерализм», «движущие силы революции», «заклеймить пособников классового врага», «идейная перестраховка», «идейно-политический уровень», «идеологически-(не) выдержанный», «империалистическая война», «капиталистическая эксплуатация», «капиталистический мир», «капиталистическое накопление, окружение», «классики марксизмаленинизма», «классовая бдительность, группировка, прослойка», «классовое самосознание», «классово-чуждый элемент», «кулацкая агентура, идеология, опасность», «левый (левацкий) загиб, заскок, уклон» (так партийная печать окрестила выступления в конце 1928 и в 202
начале 1929 гг. партийцев-«леваков» — Шацкина, Ломинадзе, Стэна), «ленинские дни», «ленинский призыв, уголок», «ликвидация кулака как класса», «марксистский подход», «марксистско-ленинский», «марксоленинский семинар», «массовая литература», «массово-политическая работа», «международная реакция, солидарность», «мелкобуржуазные замашки», «мелкобуржуазное перерождение», «меньшевиствующий идеализм», «меньшевистское охвостье», «местный национализм», «мировая буржуазия, революция», «мировой пролетариат», «на основе сплошной коллективизации», «обобществленный сектор», «основоположники марксизма-ленинизма», «партия-авангард рабочего класса», «партийно-массовая работа», «поджигатели войны», «построение социализма», «правый оппортунизм», «пятилетка в четыре года» (лозунг, выдвинутый Комсомолом в 1929 г.), «раскрепощение женщины», «революционная бдительность, законность, солидарность, целесообразность», «реконструктивный период», «ровесники Октября», «социальный заказ», «строители социализма», «тихой сапой», «третий решающий» (название 1931 г., третьего года первой пятилетки, который должен был решить вопрос об успешности осуществления пятилетнего плана социалистической реконструкции народного хозяйства), «четвертый завершающий» (1932 г., последний год первой пятилетки), «целевая установка», «энтузиазм масс» и множество им подобных. Естественно, что в большевистской печати сталинского периода нельзя найти какой-либо критики политических штампов, но всё же в книге проф. А. Н. Гвоздева «Очерки по стилистике русского языка» (стр. 71) имеется общая отрицательная характеристика штампов, под которую нетрудно подвести и чисто-советскиие их образцы: «Речевые штампы теряют образность вследствие их привычности, вследствие того, что словесное выражение остается застывшим, примелькавшимся, в него перестают вдумываться...»
Говоря о советских речевых шаблонах, надо иметь в виду именно словосочетания, а не отдельные составляющие их слова (ровесник — октябрь; поджигатель — война и т. п.), известные и дореволюционному языку. Об условности этой фразеологии убедительно говорит упомянутый выше Л. Ржевский (Язык и тоталитаризм, стр. 27):
«Таковы сочетания типа «революционная – законность», «революционное право», «социалистическая этика» и т. д. Нетрудно проследить, что эти, казалось бы, «уточняющие» определения на самом деле, выполняя пропагандную задачу, опустошают определяемые ими понятия. Понятие законности, несмотря на абстрактность, всегда поддавалось логически четкому раскрытию. Но что такое «законность революционная»? Каждому, конечно, понятно, что это — нечто, допускающее, скажем, возможность совершенно по-разному су203
дить двух подсудимых, обвиненных в одинаковых преступлениях: одного отправить в ссылку, другого же, принимая во внимание пролетарское происхождение и партийный билет, оправдать».
Здесь же будет уместно упомянуть и о двух новых видах штампов, существовавших под знаком культа Сталина и гигантомании. Отсутствие внутренних связей между Сталиным и народом привело к тому, что правительственные круги и подхалимы «на местах» требовали от рядовых граждан ежедневного, чуть ли не ежечасного подтверждения их преданности партии и правительству, персонифицированных в «гениальнейшем» Сталине. Подобная «преданность» должна была проявляться в безудержном и лицемерном славословии, направляемом по всякому поводу «отцу народов», «мудрому вождю и учителю», «лучшему другу» (колхозников, доярок, артистов и т. д.), «великому вождю прогрессивного человечества», «гениальному продолжателю дела Маркса-Энгельса-Ленина», «гениальному кормчему страны социализма», «великому полководцу революции», «организатору великих побед», «знаменосцу мира во всем мире» и т. д. и т. п. Эпитет «сталинский» стал узаконенным синонимом всего положительного, первоклассного, наилучшего: «под солнцем сталинской конституции», «сталинский блок коммунистов и беспартийных», «сталинская забота о человеке», «сталинская закалка» (школа, выучка), «сталинская премия», «сталинский лауреат», «сталинский стипендиат», «сталинские соколы», «сталинское племя», «сталинский урожай», «сталинский маршрут», «сталинский план преобразования природы», «сталинские стройки коммунизма», «великие сооружения сталинской эпохи» и пр. Оказывается, что даже сухое слово «бюджет» в совмещении с эпитетом «сталинский» приобрело совершенно необычайные свойства, судя по выступлению В. Лебедева-Кумача на Второй сессии Верховного Совета РСФСР 1-го созыва (цит. по «Известиям» от 30 июня 1939 г.): Бюджет. В коротком слове этом Ничего как будто чудесного нет. Но оно загорится чудесным светом Если мы скажем «Сталинский бюджет».
В своих восторгах по поводу чудесных свойств этого эпитета от Лебедева-Кумача не отстал и Александр Бек (Зерно стали, Профиздат, 1950, стр. 182): — А наша авиация? — продолжал товарищ Серго. — Разве зря она зовется сталинской? И разве зря мотор, над которым вы работаете,
204
мощный советский авиационный мотор... разве зря мы его тоже будем называть сталинским мотором? ...Сталинский мотор! Вот награда нам...
В свое время, выступая на VII Съезде советов, писатель А. Авдеенко, автор нашумевшей книги «Я люблю», в своей речи, напечатаннной в «Правде» от 1 февраля 1935 г., заявил, обращаясь к Сталину: «...Люди во все времена, всех народов, будут твоим именем называть всё прекрасное, сильное, мудрое, красивое. Твое имя есть и будет на каждом заводе, на каждой машине, на каждом клочке земли, в каждом сердце человека».
Но уже непосредственно после смерти Сталина началась «переоценка ценностей», убедительные примеры которой приводит Е. Юрьевский в своей статье «Вторые похороны величайшего полководца» (Новое Русское Слово, Ныо-Иорк, 20 и 21 июлл 1954 г.). Готовясь к новой войне советское правительство вынуждено развеять миф о якобы гениальном полководце, единолично спасшем Россию от гитлеровского нашествия. Отмечая те или иные даты, связанные со Второй мировой войной, советские газеты уже не заикаются о сталинской артиллерии, о сталинских принципах ведения боя, о десяти пресловутых сталинских ударах. «Нынешние правители, — говорит Е. Юрьевский, — признали, что так называемая «сталинская эпоха» была проникнута порочным «культом личности». Стараясь доказать, что они были отнюдь не «мальчиками на посылках» у «вождя и учителя», а «соратниками, значение которых лишь искусственно затемнялось тем, кто считал себя великаном», лица, стоящие сейчас у власти в СССР, вынуждены опровергнуть легенду о всесторонней гениальности Сталина, а параллельно с этим уничтожить и еще недавно старательно насаждавшиеся речевые штампы, отражавшие культ Сталина. Так, в 4 издании «Философского словаря» 1953 г., в сильно сокращенной биографии Сталина он уже не именуется ни творцом Октябрьской революции, ни другом Ленина, ни даже творцом конституции. ***** Неприглядность советской жизни, расхождение многообещающей пропаганды и невеселой, подчас трагической действительности вызвали у властей необходимость в словесном одурманивании, правда, часто разоблачавшемся в народе. Самолюбование и самовосхваление являются ширмой, прикрывающей безотрадное существование советских республик, за которыми установились казенно-восторженные эпитеты: цветущая Украина, солнечная Грузия и т. п.
205
Одной из отличительных черт сталинской политики являлась и гигантомания — не так само стремление ко всему самому большому, грандиозному, дотоле недосягаемому, но, что значительно хуже, назойливое уверение в существовании всего этого в «стране победившего социализма». Француз Мерсье, побывавший в 1935 г. в СССР, в своей книге URSS; reflexions par Ernest Mercier, Paris, 1936, правильно отметил:
«Тенденция создавать всё в колоссальных, сверхамериканских масштабах, без всякой к тому необходимости, проистекает из стремления внушить гражданам чувство гордости за свою принадлежность к самому передовому народу в мире, в социальном и техническом отношениях. Этим объясняется, между прочим, и план постройки в Москве Дома Советов, вышиной в 450 метров».
В тон ему один наблюдательный русский в брошюре «Большевизм — враг русского народа» (1944 г.) удачно заметил, что в СССР вместо хлебопекарень — «хлебозаводы», вместо столовых «фабрикикухни», вместо обычного спортивного соревнования — «спартакиада», вместо курсов — «учебный комбинат», вместо сел.-хоз. имения — «фабрика зерна», вместо водохранилища — «Московское море», вместо дома пионеров — «дворец пионеров» 5, вместо дороги — «магистраль» или даже «сверхмагистраль» и т. д. Отсюда и гиперболические обороты: огромные достижения, небывалый (колоссальный) рост, невиданные перспективы, неслыханный расцвет, на недосягаемую высоту, великие стройки (сооружения) коммунизма и т.п. 6
Правда, надо сказать, что опыт пятилеток доказал нежизненность многих громоздких «гигантов». Они были обречены на «разукрупнение», согласно резолюции всесоюзного партийного съезда: «XVIII съезд ВКП(б) требует решительной борьбы с гигантоманией в строительстве и широкого перехода к постройке средних и не-
5 Так, новые здания Московского университета на Воробьевых горах именуются «Дворцом науки». 6 Я. Фоменко в своей статье «Лед не тронулся» ( Л и т е р а т у р н а я Газета, 18 мая 1954) жалуется на то, что «уж очень многие факты и жизненные явления наши публицисты именуют «историческими», «небывалыми», «выдающимися», «эпохальными»... Даже в чисто грамматическом отношении советский гиперболизм нашел свое характерное отображение во всё более интенсивном распространении превосходных степеней прилагательных: «первейшая задача», «почетнейшее задание», «ярчайший пример» и т. д.
206
больших предприятий во всех отраслях народного хозяйства Союза ССР».
«Разукрупнению» подверглись не только производственные, но и административные единицы страны, что повлекло за собою и увеличение бюрократического аппарата. Очень показательно в этом отношении появление незадолго до войны бесчисленного множества новых мелких народных комиссариатов, а вместе с ними ряда новых уродливых абревиатур, употребление которых часто делало речь просто косноязычной: Наркомобщмаша, Наркоммясомолпрома, Наркомпромстроймата, Наркомместтопа и др. Если отдельные самостоятельно-мыслящие личности в СССР критически воспринимали советские штампы, то основная масса населения усваивала их, иногда не совсем понимая, иногда же не понимая их вовсе (по специально проведенным тестам, о которых сообщают в своей книге «Язык газеты» Гус, Загорянский и Коганович, 25% предложений, встречающихся в газетах, широкой публикой не понимаются). Недаром «Правда», за № 86, за 1926 г., в незамечаемом ею противоречии с политикой партии, органом которой она является, вынуждена была заявить, что «бич нашей культработы — штамп». Л. Тан справедливо отмечает в своей интересной статье «Запечатленный язык» (Новый Журнал, Нью-Йорк, XXIII, 1950, стр. 282), что:
«...Советский человек, читая передовицы, слушая радио, посещая собрания, испытывает такое воздействие речевых шаблонов, которому не в силах противостоять самое яркое индивидуальное словоупотребление... Советский человек начинает «с воодушевлением» писать и говорить о «своей беззаветной преданности партии Ленина-Сталина», «беспредельной любви к социалистическому отечеству» — «новом» качестве «партийных и непартийных большевиков», он «клеймит презрением» преклонение перед «гнилостной буржуазной культурой», «решительно изживает» из своего сознания «пережитки старого», «активно включается в...», «торжественно заверяет... в том, что...», «изыскивает», «выявляет» и «ликвидирует», «мобилизует все силы на...», «добивается рекордных успехов в...», «приходя к новым очередным победам», «возможным только под руководством...» и т. д. и т. п.».
Подобная убогая стандартность советской фразеологии подчеркивается не только в эмигрантской прессе, но она привлекла внимание и советских сатириков — поэта М. Слободского и известного фельетониста Г. Рыклина: К словам ярлыки приколоты, — Готовы определения: — Как «уголь»? 207
— Черное золото. — А «хлопок»? — Белое золото. — А «лес»? — Зеленое золото. — А «нефть»? — Здесь «жидкое золото». Имеется для сравнения... Он в раздумьи не застынет: Нет ни трудности, ни тайн. Кто верблюд? — «Корабль пустыни»! Кто «корабль степей»? — Комбайн. Кто ткачиха? — «Мастер пряжи». Слесарь? — «Мастер молотка». У него доярка даже — «Знатный мастер молока»... (Цит. по «Новому Русскому Слов у», 30 янв. 1951). «...Это было очень оживленное собрание и о нем стоит рассказать... За городом на веселой весенней лужайке собрались имена существительные... ...К нам, например, [промолвили Прения] журналисты прикрепили на всю жизнь глагол «развернулись» и нам из-за него дышать невозможно. Как только газетчик упоминает о прениях, сейчас же его перо уже само выводит «развернулись»... — У меня тоже нелады с глаголом, — сказала хорошенькая Окраина. — За мной как тень бродит глагол «преобразилась». И обязательно в таком сочетании: «преобразилась до неузнаваемости»... — А я упорная, — сказала Борьба. — Чудесная характеристика, что и говорить! Но нельзя же всю жизнь одно и то же! Ведь русский язык красив, богат и разнообразен! ...Многие журналисты [произнесла Речь] привыкли называть меня взволнованной, и нет мне в жизни другого прилагательного. Иногда на одной странице я восемь раз взволнована... — А нам на двоих, на меня и на Образ, выдали одно прилагательное, — грустно сказал Факт. — Вы его хорошо знаете: это прилагательное «яркий». Яркий образ. Яркий факт. Так и ходим со столбца на столбец, сияя своей яркостью... — А вот я всегда целый, — заявил Ряд. — Так у нас и шпарят: «целый ряд домов», «целый ряд людей»... В общем, как видите, ... на лужайке, недалеко от окраины, которая за сравнительно небольшой отрезок времени до неузнаваемости преобразилась, широко развернулись прения, и целый ряд ораторов выступил со взволнованными речами, где были приведены яркие факты упорной борьбы имен существительных против шаблона». (Подчеркну-
208
то автором). (Совещание имен существительных, Крокодил, 30 мая 1951).
Стандарность словосочетаний в языке советской литературы вызывает не только улыбку, но и возмущение. Так, выступая на Втором всесоюзном съезде писателей К. Чуковский взволнованно вопрошал: «Как можно, например, поверить, что мы восхищаемся художественным стилем Некрасова, если об этом самом Некрасове мы пишем вот такие слова: «Творческая обработка образа дворового идет по линии усиления показа трагизма его судьбы»... Что это за «линия показа»? И почему эта непонятная линия ведет за собой пять родительных падежей друг за дружкой... И что это за надоедливый «показ», без которого в последнее время, кажется, не обходится ни один литературоведческий опус («показ трагизма», «показ ситуации» и даже «показ этой супружеской четы»)? И что это за такая «линия», которая тоже вошла в жаргон литературоведческих книг так прочно, что мелькает чуть ли не на каждой странице... Если ты написал «отражают», нужно прибавить «ярко»; если «протест», то «резкий», если «сатира», то «злая и острая». Десятка полтора таких готовеньких формул зачастую навязываются учащимся еще на школьной скамье... Каждое из них (словосочетаний — Ф.) вполне законно и правильно, и почему же не воспользоваться ими при случае. Но горе, если они в своей массе, в своей совокупности определяют стиль наших книг и статей». (Литературная Газета, 25 дек. 1954).
Симмонс Э. Дж. ПОЛИТИЧЕСКИЙ КОНТРОЛЬ И СОВЕТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА Перевод: С.Я.Колтышевой. В начале 20-х гг. XX века советская литература представляла поразительный контраст сегодняшней литературе. Свобода, можно сказать почти анархия, вдохновленная огромной энергией, которую принесла революция, царила в писательских кругах. Страстное желание радикальных писателей полностью отмести все старое, сосуществовало с осторожной политикой, поддерживаемой партией, которая считала, что лучшие классические произведения прошлого должны быть сохранены и осмыслены, чтобы на этом фундаменте была построена новая социалистическая литература. Либеральные взгляды на права авторов выражать себя свободно, без страха преследования, традиции русского мар209
ксизма ХIX века продолжали существовать и разделялись видными коммунистами в правительстве. Анатолий Луначарский, первый Нарком (Министр) образования, публично объявил, что революционному правительству следует сохранить право на индивидуальное творчество. Хотя сначала издательское дело было национализировано, начиная с 1921 года и вплоть до окончания НЭПа, частным издателям разрешалось работать, подчиняясь довольно формальной цензуре со стороны вновь созданной центральной правительственной издательской фирмы – «Госиздат». К 1922 в Москве действовало 220 частных издателей, они опубликовали 803 печатных работы (газеты, журналы, книги), но отказ цензуры последовал только в 5.3% случаев. В этой революционной атмосфере относительной свободы появились многочисленные независимые писательские организации, каждая из которых имела свой манифест, декларирующий многообразие художественных целей и идеологических убеждений. Такие группы, как «Пролеткульт», «Серапионовы братья» и «Формалисты», смело провозглашали свои намерения вести литературный процесс без государственного контроля. Ведущие коммунисты как поддерживали, так и осуждали их в печати, а талантливый партийный литературный критик и издатель «Красной нови» Александр Воронский опубликовал в этом своем журнале в начале 20-х гг. работы членов различных групп – партийных писателей, попутчиков и даже буржуазных авторов. Как издателю ему было ясно, что он больше заинтересован в хорошей литературе, нежели в идеологических вопросах, он чувствовал, что каждая литературная работа имеет не только эстетический, но социальный аспект. Он считал, что искусство не должно быть посвящено агитации и пропаганде или службе пролетарскому государству или осознанному продвижению идей или ценностей. Конечно, подлинный демократический дух раннего русского марксизма и чувство освобождения благодаря успешной революции не являлись причиной этой атмосферы свободы. Партия в эти ранние годы была слишком поглощена жестокой борьбой за установление власти и своим собственным существованием, чтобы эффективно заниматься проблемами контроля за литературой. Однако предупреждение о направлении будущей политики, возможно, появилось в начале 1920 года. Именно в этом году Ленин высказался о резолюции Конгресса «Пролеткульта», которая впоследствии была отменена. Резолюция выражала тезис о том, что пролетарская литература должна развиваться свободно от любого контроля со стороны правительства или партии. Центральный Комитет, однако чувствовал, что необходимо смягчить степень вмешательства, и опубликовал письмо в газете «Правда», кото210
рое убеждало творческих работников в том, что им будет гарантирована полная независимость. В то время партия играла роль не диктатора, а арбитра в литературной борьбе того времени, которая происходила между, с одной стороны, пролетарскими группами левого толка, которые настаивали на гегемонии партии и правительственной поддержке развития пролетарской литературы, а с другой – группами правого толка, которые настаивали на полной свободе творчества. Эта борьба отражалась и в прессе. Хорошо известные партийные чиновники публично выражали свои мнения в поддержку той или иной стороны по этому вопросу. Интересно заметить, что Бухарин поддерживал позицию правого крыла, утверждая, что партия должна старательно избегать установления директив по вопросу литературы, так как подобные проблемы должны находиться вне политики. На заседание агитационного отдела Центрального Комитета в мае 1924 года были приглашены представители всех фракций, чтобы представить свои мнения. Кажется, в полной мере все было отражено в этой демократической процедуре – и дискуссия, и формулировка, и голосование по выдвинутой резолюции. За этим собранием последовали другие встречи специальной комиссии Центрального Комитета (в феврале 1925), чтобы выработать политическое заявление, направленное на разрешение этого спора. Выводы комиссии были отражены в известной резолюции по вопросу литературы Политбюро (1 июля, 1925). Эта резолюция отвергла крайнюю позицию пролетарских литературных групп (пообещав им при этом будущее содействие), но она определенно поддерживала взгляды беспартийного правого крыла и его сторонников. Двойственность позиции партии в вопросе литературного контроля и либерализм резолюции 1925 года, несомненно, были связаны как с социальными, так и экономическими условиями того периода и борьбой за власть внутри партии. То есть, политическая борьба отражалась в литературной борьбе – правые считали, что литература должна быть свободной от прямого влияния партии, делали акцент на эмоциональном, эстетическом и личностном элементе в творческом процессе; левые требовали четкого партийного контроля и подчеркивали основную образовательную, пропагандистскую и утилитарную функции литературы. Рост партийного влияния Было неизбежно, однако, что тоталитарная форма правления и однопартийность окончательно приведут к полному контролю над лите211
ратурой как над любой другой идеологией. И было бы легко предложить марксистское обоснование такого развития: в социалистическом государстве идеологическая надстройка должна обязательно отражать социалистическую экономическую базу. Так как в своих работах Маркс и Энгельс мало обращаются к вопросам литературы, то определенные «отклонения» (от их теории) обнаружились уже во взглядах Плеханова. Советские критики вместе с Лениным и позднее со Сталиным окончательно разработали марксистскую теорию литературы, которая оправдывала в движение по направлению к абсолютному контролю партии над литературой. Однако ни социализм, ни реальный тоталитаризм не были ещё достигнуты. Но с триумфом Сталина над Троцким и его другими врагами и внедрением первой пятилетки в 1928 году, партия почувствовала возможность продвинуться дальше в направлении контроля за литературой. Летом 1928 года Центральный Комитет собрал Всесоюзную Конференцию по вопросам агитации и пропаганды. Была принята резолюция, которая указывала на то, что все виды искусства должны быть мобилизованы, чтобы охватить все население, чтобы бороться за новое культурное мировоззрение в поддержку нового пятилетнего плана. Декабрьская конференция 1928 года выработала официальную точку зрения Центрального Комитета. Эта точка зрения была представлена в форме директивы издательствам, указывая на виды книг, которые они должны выбирать для публикации и характере тем, предлагаемым авторам. Резолюция была откровенным уходом от осторожной политики 1925 года и должна рассматриваться как первое усилие партии в вопросе контроля над литературой и использования литературы как инструмента в поддержке своей программы. Во время этой компании партия выдвинула другую политическую стратегию – ее решением было не поддерживать какую-либо из конкурирующих литературных групп. Вместе с тем партия оказала поддержку самой мощной организации, Российской Ассоциации Пролетарских Писателей (РАПП), как лучшей в организации литературы как инструмента пропаганды в продвижении успешного пятилетнего плана. Благодаря поддержке партии и под руководством Леопольда Авербаха РАППу вскоре удалось установить контроль над многими литературными журналами и издательствами и таким образом обуздать непокорных писателей, которые не учли в своем творчестве «социального заказа» пятилетнего плана. Во многих отношениях РАППу удалось достичь необычного тематического соответствия в пьесах, романах и в поэзии, которые однообразно провозглашали достижения пятилетки. Несмотря на давление со стороны РАППа, писатели противи212
лись этим диктаторским методам, хотя и с не большим успехом. В это время РАПП, получивший огромный контроль над литературой, самоуверенно разработал свою собственную теорию литературы, которая имела мало общего с абсолютной решимостью партии использовать литературу, чтобы пропагандировать достижения пятилетки. Хотя Авербах чувствовал необходимость помогать писателям, осознавать социальные требования, письменно он заявлял, что невозможно диктовать темы автору. Не продиктованные темы, говорил он, но соответствующий видение мира – важная составляющая писателя. Если его взгляд на мир марксистский и основывается на диалектическом материализме, то писатель осуществит свою миссию перед пролетариатом. Он даже позаимствовал из теории Воронского, официально дискредитированной, идею о том, что искусство – это познание жизни, но вопреки Воронскому он говорил о том, что искусство – это форма познания реальности, инструмент классовой борьбы и средство изменения социальной реальности. В дальнейшем руководство РАПП защищало литературу, посвященную реалистическому и психологическому образу «живого человека» и «срыванию масок» советской жизни, изображению как плюсов, так и минусов советской действительности. Партия не могла больше терпеть такую самонадеянность со стороны поддерживаемой властью организации и после нескольких оставшихся без внимания предупреждений, Центральный Комитет издал резолюцию (23 апреля, 1932 г.) о роспуске РАПП. В резолюции также было предложено образовать единый Союз Советских писателей, который в действительности был организован в 1934 г. после чего все другие литературные группы самораспустились. Этот шаг приветствовался как проявление свободы в советском литературном мире и даже за границей, т.к. он завершил диктат РАПП. В действительности это свидетельство, указывающее на то, что партия, наконец, достигла того пункта, где она чувствовала, что может безопасно взять контроль над всеми литературными течениями в Советском Союзе и связать их своими целями. Относительный успех первой пятилетки помог во многом утвердить власть партии и единоначалие Сталина. В противовес утверждению РАПП новая резолюция постановила, что нет необходимости в пролетарской литературе, т.к. с большим прогрессом социализма вся литература в Советском Союзе должна быть социалистической, по сути. Существует веская причина полагать, что Сталин лично приложил руку к роспуску РАПП и породил идею создания одного большого Союза Советских Писателей. Разделение оппозиции для того, чтобы победить ее, – это типичная партийная тактика, но также это механизм 213
объединения фракций в одну большую организацию для более эффективного контроля. Этот механизм возможен, только когда партия имеет огромную власть, и к 1932 г. партия достигла такой стадии развития. Свобода для писателей скорее была воображаемой в то время, организация единого союза усилила контроль. Это оказалось последним проявлением свободы личностей и организаций, чтобы противостоять в печати официальным решениям партии в литературном вопросе, руководство РАПП смело опубликовало жесткую критику резолюции 1932 г. в своем журнале «На страже литературы». Фактически это была критика Сталина. Они осуждали линию партии по вопросу о публицистической функции искусства, а также тех людей, которые, не зная ничего о литературной критике, пытаются навязывать свои взгляды в этом вопросе. На самом деле дух сопротивления партийному контролю заметно сошел на нет в литературных кругах. Многочисленные митинги писателей по всей стране, другие манипуляции и партийное давление были необходимы, чтобы добиться покорности. После этого в 1934 г. был создан единый Союз Советских Писателей. С этого времени и до фашистского нашествия в 1941 г. советская литература развивалась в атмосфере диктатуры партии. Консерватизм взросления революции, которая уже начала влиять на литературу, был усилен всеохватывающим господством партии. В общем партия всё ещё предпочитала оставаться за кулисами, проявляя свой контроль главным образом через своего посредника – Союз Советских Писателей. Только изредка партия все же выпускала когти публично как в случае резкого осуждения формализма в искусстве газетой «Правда» в 1936 г. Вместо различных и часто высоко индивидуалистических школ критики, существовавших до 1932 г., внесших блестящий и впечатляющий вклад в теорию советской литературы, теперь существовал лишь один авторитет Ленина и официальное художественное кредо соцреализма. В этот период были сделаны бессмысленные попытки возвысить Ленина до статуса универсального авторитета в литературе, основываясь на нескольких случайных замечаниях по вопросам литературы, разбросанных в его работах, нескольких коротких эссе, посвященных Толстому, которые скорее представляют собой больше социальную, нежели литературную критику, а также его статьи (написана в 1905 г.) «Партийная организация и партийная литература». Эта статья стала камнем преткновения для всех литературных критиков, главным образом, из-за способа оправдания партийного направления в литературе, коммунистический и некоммунистический, хотя есть причина сомневаться, что именно это намеревался Ленин сказать в своей статье. 214
Некоторая оценка успеха этого апофеоза Ленина как литературного критика, а позже как писателя пришла из заявления о том, что «в его работах отражено все историческое развитие русской литературы» (Советская литература, № 1, 1951, с. 151). После 1932 г. критики утверждали, что только автор с марксистско-ленинско-сталинским мировоззрением может правильно отражать жизнь в Советском Союзе и за рубежом и, следовательно, только литература, написанная с этих позиций, может рассматриваться как настоящее искусство. Марксистское толкование соцреализма замкнулось в закрытом и порочном круге, утверждая, что только реальность социализма – реальна, и, следовательно, всё, что чуждо социализму – нереально. Такая позиция была логическим результатом партийного диктата и отношения партии к правдивости искусства в литературе, что хорошо изложено в типичном заявлении одного из критиков, Серебрянского, в 1938 году: «Правда в искусстве – это способность говорить все необходимое, но говорить правильно, т.е. с определенной большевистской точки зрения» (Литературные Очерки, с. 231). Вскоре после начала войны акцент пропаганды сместился от генеральной линии Коммунистической Партии к единству и патриотизму многонационального народа Советского Союза в защите родины, здесь можно усмотреть ослабление контроля над СМИ и интеллектуальной жизнью. В духе неожиданной свободы писатели изливали свои чувства в публикациях, которые часто имели мало общего с прежними предписываемыми образцами. В этой глубоко патриотической военной литературе можно найти даже прямую и скрытую критику партийного диктата. И в конце войны публичный доклад 10-го пленума Исполнительного Комитета Союза Советских Писателей откровенно выразил надежду выдающихся писателей, что вмешательство власти в искусство прекратиться. Эти надежды были разрушены резолюцией (от 14 августа 1946) Центрального Комитета Партии по литературе вскоре после войны и соответствующим выступлением Андрея Жданова, члена Политбюро, в котором он четко указывал не только на литературу которую нужно считать антисоветской, но и определял виды книг, которые нужно писать после окончания войны. Как сейчас хорошо известно, эта резолюция вызвала наступление со стороны партии на все аспекты советской художественной и интеллектуальной жизни. В этот период “постепенного перехода от социализма к коммунизму” такой перенос в идеологической линии должен пониматься как отражение новой послевоенной национальной и межнациональной политики партии. Последующая «чистка» имела, несомненно, несколько целей, но определенно одной 215
из них был сигнал о том, что все интеллектуальные и художественные усилия должны подчиняться партийному контролю и служить одной цели – прославлению Советского Союза и его превосходства над капиталистическим Западом и Америкой. На самом деле, наиболее очевидной чертой вмешательства власти в беллетристику в этот новый период, по сравнению с прежним, было прямое, открыто объявленное и полное господство партии в литературе. Было высказано требование партии поддерживать в литературе направляющий принцип партийности, который предполагает всеобщую организованную взаимосвязь литературы и политики. Такой всеохватывающий и жесткий контроль в литературе требует признание власти как безошибочного источника, на который все авторы и критики должны ссылаться. Естественно, Сталин в значительной мере занял место Ленина в этом отношении (как отправной источник), его идеи и взгляды быстро и без сопротивления были навязаны литературе. (Следует напомнить, что Ленин был удостоен такой незаслуженной награды только после его смерти). Однако высказывания Сталина, ещё более разрозненные, чем у Ленина, были усердно собраны и использовались критиками снова и снова повсеместно, чтобы освятить новую “линию” в литературе. Тем не менее, нужно сказать, что личные решения Сталина оставались в тени, не излагались, хотя изредка на них намекали как на нечто, сыгравшее значительную роль в направлении литературы, музыки и театра. Говоря об этом факте, есть подозрения на то, что именно Сталину принадлежит фраза, что “писатель – это инженер человеческих душ”. Советский критик пишет: “В самом деле, как глубока любовь и уважение человеческого и писательского труда, содержащаяся в этом известном определении Сталина! Только он, учитель миллионов, наставник наставников, для которого нет ничего более ценного на земле, чем человек, определил значимость писателя в новом обществе. Все сталинские принципы составляют творческое развитие ленинских взглядов на искусство и главным образом, ленинский важнейший, фундаментальный принцип социалистической эстетики – принцип большевистского партийного духа литературы” (В. Ермилов, Советская литература, № 4, 1950, с. 126). Техники контроля Теперь чудовищный аппарат контроля был развит, чтобы дать возможность партии осуществить её намерения по использованию литературы для своих собственных целей. Так как все производство, издательский процесс находились, в конечном счете, под правительственным контролем, взялись за содержание литературы. Решения, кото216
рые определяют общее направление, обычно инициировались Политбюро и реализовались в резолюциях Центрального Комитета, которые имели по существу силу закона. Одной из главных обязанностей Отдела Пропаганды и Агитации Центрального Комитета является четкое соблюдение идеологической линии в литературе и указание разными средствами на отклонения от главного курса. Время от времени Отдел может также продвигать новый аспект или толкование линии партии или делать акцент на необходимости уделять особое внимание этим вещам для писателей. Это обычно делается через статьи в «Правде», «Литературной газете» или через другой важный партийный орган. Следующий уровень ниже в иерархии контроля занимает Союз Советских Писателей, способный оказать немедленное давление на писателей. Союз Писателей разделен на секции, соответствующие различным областям литературы. Хотя коммунисты не представляют большинство среди членов Союза, все же они занимают большинство ключевых постов и контролируют Союз. Авторов поощряли читать свои произведения, над которыми шла работа, в секции Союза, которая и высказывала критические замечания по вопросу о том, воплотил ли писатель в своем произведении истинный дух линии партии. Дальнейшая проверка проходит в редакциях так называемых “толстых” журналов, т.к. лучшая литература, даже романы, появляется сначала в этих изданиях. Их редакционные советы, в свою очередь состоят главным образом из коммунистов и одна из их главных функций – проверка идеологической корректности представляемых им на рассмотрение произведений. Это же можно сказать о редакционных советах огромных государственных книгоиздательств. В итоге все литературные произведения должны получить одобрение официального правительственного отдела цензуры (Главлита). Если литературное произведение проходит беспрепятственно через этот жуткий порядок и появляется в печатной форме с некоторыми идеологическими отклонениями, которые изредка случаются, это почти всегда выявляется рецензентами (литературные журналы, также как и книги, подвергаются цензуре). Если возникают некоторые сомнения в рецензировании произведения в подобных случаях или если рецензентам не удалось охарактеризовать идеологические ошибки, тогда в прессе появляется заказное официальное заявление для разрешения проблемы в нужном направлении. Подобные случаи грозят наказанием всем без исключения – автору, чиновникам Союза Советских Писателей, главному редактору журнала и издательству, недобросовестному цензору и редактору публикации.
217
Можно сделать вывод, что история контроля за советской литературой в последние 34 года тесно связана с историей партии. Партийное вмешательство в литературу развивалось от осторожного отношения в период, когда партия была относительно слабой и позволяла больше свободы в литературе, до стадии абсолютного контроля, который исходит от единовластия партии сегодня. Резолюция ЦК 1925 года отражала компромиссное отношение, характерное для периода НЭПа и фракционной борьбы внутри партии. Резолюция 1928 года, обращенная к издательствам, связала литературу со службой “второй революции” – первой пятилетки и в тоже время символизировала растущее единство и силу партии под руководством Сталина. Резолюция 1932 года переместила акцент на пролетарскую литературу, которую затем назвали социалистической, и одновременно привела к роспуску всех литературных групп и созданию единого Союза Советских Писателей. Это свидетельство уверенности партии в своей власти над литературой. Резолюция 1946 года – это идеологическое отражение нового периода постепенного перехода от социализма к коммунизму, в котором партия различными способами публично установила свой абсолютный контроль над всеми идеологическими вопросами в национальной и межнациональной политике с далеко идущими последствиями. Прежняя литературная свобода, предоставленная партией, была способом окончательно подчинить себе литературу. Если все христианское искусство было создано во славу Господа, то сегодня все советское искусство создано во славу Коммунистической Партии. Писатель и его творчество Какой эффект имеет подобная система продиктованной партией идеологии и безжалостного контроля над советским писателем? В этих цирковых трюках, устроенных партией, ушли из жизни многие писателей, оскверненные или разрушенные муштрой тоталитарного режима. Следует помнить, что в наше время масса так называемой художественной литературы – это продукт умелых ремесленников, а не истинных художников. Массовая печатная продукция и огромный рынок читателей сделали из литературы коммерцию. Те, кто пишут литературу в Советском Союзе, как и везде, делают это с единственной целью – заработать на ней, авторы в первую очередь заинтересованы в производстве того, что хотят издатели. То, что хотят советские издатели, продиктовано не только интересом читателя, но и соответствием курсу партии. В этом смысле правильнее будет сказать, что большинство писателей стремятся соответствовать требованиям издателей в тематике и идеологической направленности. Но совсем другое дело, когда истин218
ный художник подчиняется губительному контролю. Всегда считалось, что полная свобода – это необходимое условие для существования творческого духа. Возможно, есть другая точка зрения, согласно ленинскому обобщению, человек не может жить в обществе и быть полностью свободным от его влияния. Ясно, что художник, область деятельности которого может быть реализм или фантастика, не может убежать от непреодолимого влияния установок, навязанных обществом или своих собственных идеалов. Он никогда не бывает полностью свободным. Но открытый или скрытый контроль может существовать для западного художника – экономический, социальный, законный или личностный, но факт остается фактом, он имеет свободу выбора темы и своего отношения к ней. В этом смысле он наслаждается большей свободой, т.к. самая суть произведения сконцентрирована в многообразии всевозможных отношений, в проявлении художественного суждения, в свободе выбора. В этом процессе автор живет своей собственной свободой. Советский художник сегодня не наслаждается полной свободой выбора. На эту область человеческого опыта, которую он может отразить в искусстве, наложены рамки и его творческий дух ограничен моделями взглядов, убеждений и условностей, предписанных партией. Наказание за неисполнение предписаний обычно принимает форму публичного осуждения. Если автор не откажется от своих взглядов, его могут изгнать из литературы и в конце концов его может постичь печальная учесть. В истории советской литературы осталось множество писателей, взгляды которых отличались от официальных. Эти люди уже не публикуют своих произведений и их дальнейшая судьба неизвестна. Некоторые из них, возможно, исчезли по другим причинам, нежели “литературное отклонение от основного курса”, но в большинстве случаев причиной было несоблюдение правил. О психологическом эффекте такого вынужденного подчинения можно только догадываться. Когда это выливалось в протест, то имело плачевные последствия для писателя. Те, кто пытался найти компромисс, чтобы писать и жить, должно быть, испытывали постоянную боль и чувство насилия над личностью в принудительной, удушающей атмосфере. Нужно отметить, что сильная вера в партию и все её постулаты иногда позволяла подлинному коммунистическому писателю принимать контроль как основы коммунистической религии, не препятствующие его художественному развитию. Здесь очевидна аналогия со средневековым христианским художником, для которого контроль церкви был неотъемлемой частью его религиозных убеждений. Страст219
ная вера в коммунизм для его истинных приверженцев не требует обоснования. Подобно церкви средних веков, Коммунистическая Партия в Советском Союзе проповедует свою модель жизни, которую истинно верующий в партию проживает от колыбели до могилы. Где начинается вера, там заканчивается оправдание; художник верит и не спрашивает причин. Такие коммунисты воспринимают партийную дисциплину не как рамки, которые связывает, но как внутреннюю идеологическую силу, направляющую их в их жизни. В такой странной, но правдоподобной манере партия и литература, как свобода и власть, становятся идентичными в сознании писателей с такой верой. «И партия и художественная литература в нашей стране имеют одну цель, – заявил выдающийся советский писатель Александр Фадеев в Париже. – Ни партия, ни правительство в Советском Союзе не вмешивается в личное творчество писателя; они никогда не диктовали и никогда не пытались диктовать темы и образы, не говоря уже о художественных формах» (Литературная Газета, 2 марта, 1949 г.). Многочисленные подобные заявления преданных партии советских писателей имеют фанатическую откровенность. Например, другой выдающийся писатель – Константин Симонов – написал в «Правде» (26 ноября, 1946 г.): «Публично, с трибуны искусства на весь мир, мы заявляем и будем продолжать заявлять, что мы боремся за коммунизм и считаем коммунизм единственной дорогой человечества в будущее, наши коммунистические идеалы были, есть и будут незыблемыми, и никто не изменит их». Из таких убеждений, несомненно, может появиться навязанное искусство, в котором идеологические рамки и контроль перестают быть преградой для творчества, потому что они не рассматриваются писателем с этих позиций. Акт художественного творчества становится актом веры в системе, которая контролирует его. Литература и советская реальность Несмотря на развитие контроля и его воздействие на писателя, необходимо оценить советскую литературу как явление жизни, которую она описывает. Если хорошая литература пропагандирует идеалы революции, то это не означает, что революция пропагандирует хорошую литературу. Художественную литературу, созданную в Советском Союзе за последние 34 года, можно рассматривать как репортаж, пристрастно представленный в духе официальных требований. Но очень ощутимая часть литературы соответствует традиционным канонам, эта литература обладает художественными качествами, глубоким значени-
220
ем. Почти вся эта литература представляет ценность для серьезного студента. Недостатком такой литературы нужно признать ее подчинение изменяющейся идеологии, навязанной в разной степени. Но в чем никогда не будет сомнения, так это в том, что периодизация советского социального, политического и экономического развития четко отразилась в литературе. Это можно это увидеть в текстовых изменениях, сделанных в романах, которые перепечатываются с целью подстроить их к изменившейся идеологии. В этом явлении заложена особая ценность. Пока никто не смог научно оценить на примере литературы степень оппозиции режиму. Многие темы запрещаются писателю. Однако к враждебным режиму элементам часто относятся как к обычным «буржуазным пережиткам». Тщательное исследование таких примеров подтвердило бы проявления такого рода и масштаб оппозиции в стране и, по крайней мере, некоторые методы, направленные на борьбу с оппозицией. В конце концов официальное представление о жизни в Советском Союзе, особенно с 1946 года, превалирует в подобной литературе, и нужно четко отделять официальную версию от советской реальности. Положительной стороной советской литературы, об этом должно быть обязательно сказано, является описание разнообразной жизни людей, что можно считать хорошим пособием для студентов. До образования единого Союза Писателей в 1934 г., когда партия получила возможность осуществлять более эффективный контроль, литература отражала с разной степенью достоверности суть советской действительности, ранние годы смертельной битвы между старым и новым в стремительном строительстве социалистического общества. Эта проблема приняла многочисленные формы в поэзии, драматургии и романах, успешно описывая события революции и гражданской войны, НЭП и первый пятилетний план, но фактически это была трагедия, принесенная в жертву коммунистической доктрине. Мотивация партии почти всегда присутствует в литературе, но что, как правило, забывается в этой раздражающей вездесущности партии в беллетристике – это то, что литература вполне правдиво описывает советскую действительность. В эти ранние годы определенная доля свободы позволяла критиковать как действия правительства, так и партии. Было много романов, пьес, стихов и рассказов в которых симпатия к оппозиции отчетливо вскрывала реальность её существования в советской жизни. Благодаря литературе можно проследить изменение модели поведения советских людей, которых мы видим в жестких сражениях гражданской войны и в титанических усилиях индустриального строительства и безжалостной 221
коллективизации. Писатели и драматурги пятилетки, утомляли своих читателей и слушателей техническими деталями огромного строительного процесса. Повсюду в этой литературе личность приносится в жертву коллективным усилиям в атмосфере непрекращающейся борьбы и невероятных человеческих лишений. И коммунистическая бюрократия, воровство и широко распространенное мещанство бесстрашно высмеивались, особенно в литературе НЭПовского периода. В начале 1930-х гг. партия начала атаку на писателей. Хотя литература изменилась, фундаментальная сущность осталась прежней. Официальная версия советской действительности превратилась в социалистическую утопию. Стахановцы совершают чудеса труда на фабриках посреди всеобщего ликования, а крестьяне в колхозах борются с враждебной природой за урожай. И рабочие, и крестьяне обильно прославлялись докладами об их достижениях, и все они объясняли свой успех воодушевляющим руководством Сталина. Все образы, кажется, живут красивой, трудовой, героической жизнью и искренней радостью за свои достижения. Но главный человеческий конфликт обычно происходит между коммунистическими достоинствами, олицетворенными в массах, и “буржуазными пережитками”, постоянно присущими образу злодея. И, конечно же, нет никакого сомнения в окончательном триумфе социалистических принципов. Не вся литература сразу впитала эту официальную версию советской действительности; жизнь, без сомнения, идеализированная появилась в пьесах и романах, написанных во время войны. И ранняя сосредоточенность на коллективном образе была заменена вниманием к индивидуальности и ее адаптации к новой социалистической реальности. Многочисленные образы описывались в литературе – директор фабрики, председатель колхоза, инженер, сельский учитель, ученый, нефтяник, строитель, бригадир. В соцреализме, как настаивают советские критики, типаж не реален, но отражает тенденцию к развитию образа, который подразумевается в реальной жизни. Однако образы могут быть идеализированы, их деятельность в окружающей их обстановке дает источник социальной, политической и экономической информации, достоверность которой можно проверить элементами связанности или другими соответствующими факторами. Полное исследование могло бы быть проведено, например, по образу директора фабрики, изображенного в советских пьесах и романах. Результатом этого исследования стала бы информация, которую трудно или невозможно получить из других источников: образ повседневной жизни директора фабрики, его социальный статус, отношения с министерством, с рабочими, с райкомом, с парткомом фабрики, с фабричным комитетом, с госпланом 222
и многие другие аспекты, которые составляют функционирование и экономическую политику советской фабрики. О таких фактах советский писатель обычно хорошо информирован, т.к. он обычно считает необходимым изучить факты из реальной жизни фабрики. Во время войны литература следовала довольно свободным и неортодоксальным курсом, тематически сконцентрированном на борьбе против захватчиков. Своей художественной силой она вернула дух нелакированного реализма великой русской классики ХIX века. Картины стойко переносящего трудности тыла, удивительные подвиги партизан и героизм на фронте открыли вечные качества русского народа во время войны. Подобные факты наблюдались в литературе неоднократно. Эта военная литература полна изобилием жизненных деталей и образами воинов Красной Армии. Почти каждый роман и пьеса содержит традиционный «образ врага». Все это служит для нас напоминанием о том, насколько мы были введены в заблуждение докладами пятой колонны в Советском Союзе до войны. Нужно отделять литературу, написанную во время войны и посвященную этой теме, от послевоенной литературы. Последняя находится под влиянием резолюции по литературе Центрального Комитета 1946 г., которая требовала пропагандировать антизападные настроения и прославлять коммунистическое руководство. Как было указано ранее, новая политика стала результатом идентификации партии с литературой и проявления полного контроля партии над литературой. Политика быстро отражалась в тематике произведений: писатели должны были возвеличивать роль Советского Союза в войне (это часто доходило до заявлений, что мы выиграли войну, несмотря на союзников) и освещать темы послевоенного восстановления и реабилитации вернувшихся воинов. Позже в литературе появились другие темы – враждебный образ Запада и особенно Америки. Интересно, может ли послевоенная литература, находящаяся под грузом такого бескомпромиссного контроля, иметь какую-либо значимость с точки зрения отражения реальной жизни в Советском Союзе. Недавняя интерпретация соцреализма, отражающая новую политику в литературе, свидетельствует о бесперспективности такого подхода. Советский критик заявляет: «Писатель, который в изображении наследия прошлого в сознании людей, просто записывает события без вмешательства в их ход, без принятия чьей-либо стороны, такой писатель не является социалистическим реалистом, его позиция чужда реализму…” (Анатолий Тарасенков, Советская Литература, № 5, 1949, с. 145). И затем этот критик продолжает осуждать определенные образы в современной советской литературе как «нетипичные» и «сильно искажающие» правду 223
жизни. Нереалистично, что трусость одного офицера ведет к уничтожению целой дивизии и что солдат показывает свою слабость. Эти характеристики, заявляет критик, являются «искажением реальности». Вкратце, можно сказать, что в этом новом мире советской реальности порок никогда не победит добродетель, а зло – добро. Игра складывается не в пользу плохого героя; он даже не реален, по крайней мере он исправится. По-видимому, можно писать об плохих людях, но только в качестве контраста хорошим людям. Они никогда не должны выигрывать; в конце произведения они либо изменяются, либо попадают в тюрьму, либо их убивают. Соцреализм в послевоенной литературе должен способствовать прогрессу советской жизни во всех ее аспектах или это не реализм. Таким образом, сегодняшний соцреализм, похоже, превратился в общепринятую сказку. Большой объем послевоенной литературы поддерживает эту концепцию соцреализма в его не изменяющемся черно-белом описании героев. Однако настоящие проблемы советской жизни хорошо представлены в литературе, связанной с деревней или провинциальным городом, с фабрикой или с огромным строительством, – все это дает важную социальную информацию для исследователя. За последнее время растет число романов, концентрирующих свое внимание на отдаленных районах Советского Союза. Эти романы представляют интересный материал о жизни и людях этих отдаленных регионов в условиях социализма. Однако психологическое изображение образа безнадежно стереотипно, обыденно и утомительно, опирается на официальную идеологию. Положительный герой сейчас почти всегда коммунист, отлитый по образу и подобию Сталина. В своем послевоенном развитии советская литература превратилась в идеальный инструмент пропаганды, т.к. она представляет ряд последовательных, идеализированных героев-коммунистов, которые, как надеется партия, проживут свои собственные жизни, совершат героические поступки и проявят непреклонную верность режиму. Отрицательной стороной советской литературы можно назвать идеализирование жизни, которое партия навязывает народу. Она отражает коммунистические идеалы и служит наркотиком, необходимым для ухода от настоящего. Однако советская литература сегодня наилучшим образом может служить целям социального историка. 2.3. Советологи о политической коммуникации в периоды разрядки (1964 – 1985 гг.) и гласности (1985 – 1990 гг.)
224
В настоящем разделе представлены статьи двух широко известных специалистов по советской политической коммуникации. Патрик Серио – профессор университета Лозанны (Швейцария) – автор многих исследований, посвященных проблемам русского языка и советского политического дискурса. Автор книги «Анализ советского политического дискурса» (1985). Составитель широко известного в России сборника «Квадратура смысла: Французская школа анализа дискурса» (М., Прогресс, 2002), который по существу открыл для широкого круга отечественных читателей труды знаменитых французских специалистов по дискурсу (в том числе политическому) – Жака Гийому, Жан-Жака Куртина, Жаклин Отье-Ревю, Мишеля Пеше и др. В настоящем разделе помещена статья Патрика Серио «Деревянный язык, язык другого и свой язык. Поиск настоящей речи в социалистической Европе 1980-х годов», которая была впервые напечатана на французском языке в 1989 году и до настоящего време не выходила в русском переводе. Даниэль Вайс – доктор философии, профессор Цюрихского университета (Швейцария). Возглавляет исследовательскую группу по изучению советского и европейского политического дискурса. Д. Вайса отличает опора на объемный и разнообразный речевой материал, детальная многоаспектная аргументация, стремление к сопоставлению различных дискурсов («сталинского», «хрущевского» и «брежневского», польского, восточногерманского, «гитлеровского» и советского). Одно из направлений исследований Д.Вайса – это использования в политической пропаганде образов животных, он детально изучил зооморфные метафорические образы в советской и польской политической пропаганде, проанализировал вербальный и невербальный уровени их представления. Исследование зооморфных образов оказывается тесно связанным и с метафорическим представлением образа врага в тоталитарном дискурсе. Исследователь выявил целый ряд важных закономерностей, которые представлены в статье, перевод которой включен в настоящее издание, и в целом ряде других публикаций. Не менее детально Даниэль Вайс сопоставляет фашистский и советский политический дискурс. При этом обнаруживаются яркие однотипные явления, например, культ молодости, чистоты и здоровья. Собственное здоровье как полюс, противоположный болезням и немощи политических врагов, демонстрировалось во время различных массовых спортивных мероприятий, которые были тогда неотъемлемой частью политических ритуалов и олицетворяли пышущую здоровьем сплоченность собственных рядов. Как отмечает исследователь, об этом культе здорового тела красноречиво свидетельствует изобразительное 225
искусство тоталитарной эпохи. Физическая закалка молодого поколения считалась одной из наиболее важных задач государства. С другой стороны, швейцарский исследователь постоянно выделяет существенные особенности сталинского и фашистского дискурса: для первого характерен интернационализм, а для второго – национализм; для первого коллективизм, а для второго индивидуализм; для первого обращенность к будущему, а для второго – культ прошлого. Фашисты умудрялись едва ли всех своих врагов представлять как евреев и им сочувствующих, тогда как образ врага в сталинском дискурсе был значительно разнообразнее. Для фашистского дискурса было характерно обращение к природе и «корням», а в советской пропаганде воспевалась индустриализация как победа человека над силами природы. Сталин всегда позиционировал себя как последователя ленинских идей, воплощающий в жизнь «заветы Ильича», тогда как Гитлер считал себя единственным создателем нацизма. В отличие от ряда других исследователей, Д. Вайс акцентирует не сходство, а существенные различия между советским и фашистским «новоязом» [Вайс 2007].
Д. Вайс
ПАРАЗИТЫ. ПАДАЛЬ. МУСОР. ОБРАЗ ВРАГА В СОВЕТСКОЙ ПРОПАГАНДЕ 1 Перевод: Л. В. Быкова
Данная статья возникла в контексте междисциплинарного исследовательского проекта по истории пропаганды в Советском Союзе и Польской Народной Республике. Она опирается прежде всего на работы Ренаты Куммер 2 и Даниеля Вайса 3, предметом которых является использова1 Поддержку проекта осуществлял Швейцарский Национальный фонд (1996-2001 гг.) В разное время в проекте участвовали семь сотрудников, на сегодняшний день опубликовано более 30 статей. Полную информацию см. на www.unizh.ch/slav/ (последнее обновление 15.07.05). 2 Ср. Kummer R. Ljubi Rodinu bol’še žizni - Ja bol’še ne mogu. Der plakatpropagandistische Todesdiskurs im Spannungsfeld der Gut-Böse-Dichotomie // Der Tod in der Propaganda (Sowjetunion und Volksrepublik Polen) / Daniel Weiss (Hg.). Bern; Frankfurt, 2000. S. 259335. 3 Ср. Weiss D. Der alte Mann und die neue Welt. Chruščevs Umgang mit “alt” und “neu” // Vertograd “mnogocvetnyj. Festschrift für H. Jachnow / Wolfgang Girke, Andreas Guski u.a. (Hg.). München, 1999. S. 271-292; Weiss D. Die Verwesung vor dem Tode. N.S. Chruščevs
226
ние в пропагандистских целях элементов научного (медицинского, биологического) дискурса. При этом речь шла о современном оформлении метафоры Тело социума и его недуги. До нового времени последние приписывались, как указывает Гульдин, социально мобильным или маргинальным группам (евреи, нищие, бродяги, преступники, проститутки и т. д.); источниками метафор наряду с такими традиционными заразными болезнями с явной внешней симптоматикой (гнойники, язвы), как чума и проказа, чаще всего служили распространенные в это время среди городского населения глистные заболевания 4. С развитием современной медицины и гигиены, строительством канализационных систем и пр. чума и гельминты утратили силу своей образности в коллективном сознании. Благодаря достижениям бактериологии в употребление вошли наименования новых возбудителей болезней. Наряду с этим в метафорическом употреблении остались зооморфные переносчики болезней (насекомыепаразиты). Сильные и слабые стороны отдельных групп маркеров пейоративного отчуждения очевидны. Нарывы, язвы и прочее прекрасно визуализировались и непременно вызывали отвращение, но их можно было при необходимости вскрыть и обезвредить 5. Гельминты же – как внутренний враг человека, ползающий по его собственным внутренностям, перед которым он совершенно бессилен. Бактерии и вирусы творят свое бесчинство в микроскопически скрытом мире, что исключало возможность их какой-либо визуализации, и за счет этого они представлялись еще более страшными. Исследование относительного веса различных групп метафор в политическом дискурсе может, такова наша гипотеза, помочь в дальнейшем сделать вывод о стратегиях отнесения к не-своим, лежащих в основе различных политических систем. Для более полного освещения своеобразия советской пропагандистской метафорики с этой точки зрения, в отдельных случаях были привлечены примеры из пропаганды Третьего Рейха 6. Медицинский дискурс оставил свой след в языках обеих пропаганд. Так называемые «Иные», подлежащие изолированию и вытеснению, приравнивались к инородным телам, паразитам и возбудителям болезUmgang mit Faulnis-, Aas- und Müllmetaphern// Der Tod in der Propaganda (Sowjetunion und Volksrepublik Polen) / Daniel Weiss (Hg.). Bern; Frankfurt, 2000. S.191-257. 4 Ср. Guldin R. Körpermetaphern. Zum Verhältnis von Medizin und Politik. Würzburg, 2000. S. 187-211. 5 Ср. существующую с античности метафору социального хирурга. Об этом Münkler H. Politische Bilder, Politik der Metaphern. Frankfurt am Main, 1994. S. 134-138. 6 О систематическом сравнении языка сталинской и национал-социалистической пропаганды Weiss D. Stalinistischer und nationalsozialistischer Propagandadiskurs im Vergleich: eine erste Annäherung // Slavistische Linguistik 2001. Referate des XXVII. Konstanzer Slavistischen Arbeitstreffens. Konstanz; München, 2003. S. 311-361. 227
ней. В случае идеологии национал-социализма эта разновидность диффамации использовалась значительно интенсивнее. В качестве примера можно привести следующие отрывки из «Майн кампф» / «Mein Kampf»: «революционные клопы», «еврей – это личинка в гнойнике на теле немецкого народа»; «паразит в теле других народов»; «паразит, который, как бацилла, распространяется все больше»; «вечная грибковая бактерия человечества»; «еврейский возбудитель болезней»; «ужасное отравление здоровья тела народа»; «зараза, худшая, чем сама черная смерть»; «заражение нашей крови»; «разложение нашей крови», «тела нашего народа»; «трупный яд марксистских представлений» 7. Навязчивые состояния Гитлера, например диагностированная Эрихом Фроммом склонность к некрофилии, приняли здесь особенно отвратительные формы; однако антисемитская традиция уже в 19 веке использовала те же мрачные источники 8. Гитлера, в его вербальной необузданности, не смущали и катахрезы, как в следующей цитате: «выжечь до мяса язвы внутреннего отравления наших колодцев» 9. В появившейся в то же время советской пропаганде дело обстояло по-другому. Там особенно популярным было слово «паразит», которое оставалось центральным ругательством до конца существования языка советской политической пропаганды, и уже давно стало одним из самых частотных ругательств в повседневной речи. Новая социалистическая система претендовала на то, что сумела создать общество без паразитов и нахлебников, то есть без бездельников и эксплуатирующих классов. Эта метафора как абстрактное родовое понятие (паразиты могут быть растительными и животными и принимать все возможные формы) едва ли может быть визуализируемой и, соответственно, не вызывает отвращения. Более годными оказались метафоры гниения и разложения, упот7 Процитировано по: Winckler L. Studie zur gesellschaftlichen Funktion faschistischer Sprache. Frankfurt am Main, 1970. S. 84 f.; Neumayr A. Diktatoren im Spiegel der Medizin. Napoleon – Hitler – Stalin. Wien, 1995. S. 178 (здесь без точного указания источников). Все выделения курсивом в последующих цитатах сделаны мной. 8 Так, Гитлер по Неймайеру сказал в начале 1941 г.: «Я чувствую себя Робертом Кохом от политики. Он открыл бациллу и указал медицине новые пути. Я изобличил в еврее бациллу, которая разлагает общество» (Neumayr, op. cit., S. 202). Но удивительным образом обнаруживаются более ранние примеры употребления подобных метафор. Так, Анри Лагард еще в 1888 г. рекомендовал следующее «радикальное средство»: «С трихинеллами и бациллами не ведут переговоров, их также не „воспитывают“, их как можно быстрее и основательнее обезвреживают». Процитировано по: Heid L. Was der Jude glaubt, ist einerlei ... Der Rassenantisemitismus in Deutschland // Die Macht der Bilder. Antisemitische Vorurteile und Mythen. Wien, 1995. S. 240. 9 Цитировано по: Weiss D. Stalinistischer und nationalsozialistischer Propagandadiskurs im Vergleich: eine erste Annäherung // Slavistische Linguistik 2001. Referate des XXVII. Konstanzer Slavistischen Arbeitstreffens. Konstanz; München, 2003. S. 325 f.
228
ребительные со времен Ленина, как в следующей цитате 1913 года: «Цивилизация, свобода и богатство при капитализме напоминают вконец зажравшегося богача, гниющего уже при жизни, который не позволяет жить всему, что молодо» 10. Возможность употреблять эту группу метафор не только абстрактно («прогнившая система») или применительно к группе людей («загнивающая буржуазия»), но и по отношению к отдельным людям сохранилась и позднее. Так Сталин в письмах к Молотову обрушивался с нападками на «насквозь прогнившего Туманова». В своем докладе на закрытом заседании двадцатого Съезда партии Хрущев говорит о сталинском судебном следователе Родосе, «ничтожной личности с куриными мозгами, морально полностью разложившемся человеке», а среди главных героев одного из современных фильмов в 1963 году он обнаружил «иногда еще встречающихся бездельников и полуразложившихся типов» 11. Дополнительная связь с продуктом гниения плесенью порой приводила к причудливым конструкциям, как в следующем примере из прессы позднего сталинского периода: «Что иное, кроме гнилостной плесени на теле разлагающейся буржуазии, представляют собой разные Сартры?». Не чужды этому дискурсу были также гнойники, язвы и пр. Так, приговоренный в 1937 году к смертной казни Рудзутак дал во время допроса следующие показания о пыточных методах: «Единственная просьба к суду довести до сведения ЦК ВКП(б) о том, что в органах НКВД имеется еще не выкорчеванный гнойник, который искусственно создает дела, принуждая ни в чем не повинных людей признавать себя виновными 12. В этом примере примечательно то, что возбудитель болезни является частью собственной системы, в то время как обычно язвы были привилегией загнивающего Запада. Так еще в 1981 году «Литературная газета» писала о «терроре, коррупции и многих других язвах на теле капитализма, которые с каждым годом воняют все сильнее». Очевидно, что здесь привлекается и чувство обоняния, как и у Хрущева, который говорил о «тухлой идее „абсолютной свободы“». Исследование показывает, что если использовался каузатив «разлагать» со значением истлевания, соответствующий агенс всегда был неметафорическим (например, буржуазные идеи, эгоистическая психология, Хрущев Н. С. Коммунизм – мир и счастье народов, т. 2. Москва, 1962. С. 18. Эта связь между ленью и плесенью, как указывает Гульдин, восходит к античности. Так еще Платон называл лентяев гнойными нарывами общества. Ср. Guldin, op. cit., S. 183. Стагнация как причина загнивания также ментальный образ у Гегеля. Ср. Münkler, op. cit., S. 138. 12 Оба примера из: Weiss D. Die Verwesung vor dem Tode. N.S. Chruščevs Umgang mit Faulnis-, Aas- und Müllmetaphern // Der Tod in der Propaganda (Sowjetunion und Volksrepublik Polen) / Daniel Weiss (Hg.). Bern; Frankfurt, 2000. S. 322. 10 11
229
идеология декаданса). Возбудители болезней, напротив, хотя и встречались в ранней советской пропаганде, но указывали на вполне реальные, неметафорические опасности заражения. Так, на пропагандистском плакате 1920 г. доминирующими становятся два огромных идущих на задних лапах черных таракана, за которыми следует смерть с косой. Из своих сумок с надписью „заразные бактерии“ они сеют повсюду подобную насекомым и микробам тварь, от чего один за другим погибают люди. Надпись на плакате гласит: «Все на борьбу с переносящими болезни насекомыми» (в параллельной версии на украинском языке вместо насекомых „паразиты“) 13. И платяная вошь как переносчик сыпного тифа, от которого за четыре года умерли три миллиона человек, побудила Ленина сказать: «Или вошь победит социализм, или социализм победит вошь» 14. И наконец, на политических плакатах фигурирует червяк, но не в своем историческом метафорическом образе маргинальных гельминтов в теле общества, а как сельскохозяйственный вредитель, который ассоциируется с кулаками и торговцами 15. Но самым популярным из использовавшихся метафорически животных раннего советского зверинца был паук. Его иконографический эффект был двояким. С одной стороны, паук олицетворял кровососа, и, соответственно, клас-сового врага. Интересно, что чаще всего так называли попов, как в «народной загадке» 1932 г.: «В деревне маленький паук отбирает деньги у крестьянок» 16. С другой стороны, паутина индицировала все старое, запущенное, пришедшее в упадок, что представлялось особенно привлекательным в 1920-х гг. в связи с повсеместным использованием противопоставления «старый мир» – «новый мир» (= социалистическая система) 17. Так в правом верхнем углу плаката 1920 г. с надписью «Долой кухонное рабство – даешь новый быт» видна паутина. Изобразительное послание раскрывается в прямом смысле слова плакатными средствами. Молодая рабочая представляет своей соратнице взгляд на светлое будущее, основанное на разделении труда, в котором и совреЦит. по Kummer, op. cit., S. 322. Ibid., S. 285. 15 Подробнее об этом см. Guldin, op. cit., S. 206-211; Weiss D. Die Verwesung vor dem Tode. N.S. Chruščevs Umgang mit Faulnis-, Aas- und Müllmetaphern // Der Tod in der Propaganda (Sowjetunion und Volksrepublik Polen) / Daniel Weiss (Hg.). Bern; Frankfurt, 2000. S. 218. 16 Weiss D. Missbrauchte Folklore? Zur propagandistischen Einordnung des “sovetskij fol'klor” // Slavistische Linguistik Slavistische Linguistik 1998. Referate des XXIV. Konstanzer Slavistischen Arbeitstreffens Wien, 15.-18.9.1998. München 1999. S. 312. 17 Об этом противопоставлении в общем и его втором рождении при Хрущеве см. Weiss D. Der alte Mann und die neue Welt. Chruščevs Umgang mit “alt” und “neu” // Vertograd “mnogocvetnyj. Festschrift für H. Jachnow / Wolfgang Girke, Andreas Guski u.a. (Hg.). München, 1999. S. 271-292. 13 14
230
менное здание фабрики, и «столовая», и «ясли», и «клуб». Кровососы и пыль, конечно, тоже хорошо комбинировались друг с другом. Плакат 1920-х гг. изображает толстого попа, окруженного паутиной, который протягивает руку, чтобы схватить верующего крестьянина. В сопроводительном тексте певца пропаганды Д. Бедного среди прочего можно прочитать: «Ваши души он „спасал“ – Вашу кровушку сосал / Да кормил жену и чад – / Паучиху, паучат». Пауки и змеи относятся в наивной зоологии к гадам, то есть вызывающим отвращение пресмыкающимся. Это слово также относится к излюбленным ругательствам повседневной речи. В плакатной пропаганде времен Второй мировой войны гад превращается в монстра в виде то змееподобной, то скорпионообразной свастики с когтями, раздавленной прикладом винтовки, или наколотой на штык 18. По сравнению с языком советской пропаганды в пропаганде национал-социализма метафора кровососа получила намного более творческое оформление. Так дополнительно к уже процитированным в начале формулировкам постоянно обнаруживаются метафоры, подобные следующим: «трутень, затаившийся среди людей» 19, «паук, который медленно сосет кровь из пор народа», «враждующая друг с другом до крови стая крыс», «вечная пиявка» 20, «вампир народов» 21. Перечень можно продолжить «мировым полипом» в образе ведомого инстинктом еврейского насильника, который склоняется над беззащитной Германией 22. Всех этих жутких тварей – личинки, пиявки, полипы, вампиры, бациллы – в советской пропаганде практически не было 23, только трутень использовался как одно из многочисленных обозначений исключения из общества уклоняющихся от работы личностей. На фоне такой сдержанности следующую цитату из одного из сочинений Ленина 1917 г., не опубликованных при его жизни, можно считать настоящей находкой: 18 Ср. изображения плакатов в Finkova D., Petrova S. The Militant Poster 1936-1985. Prague, 1986. S. 57. 19 Этот образ паразитирующего еврейского трутня входил в постоянный инвентарь антисемитских стереотипов. Его графическое изображение со стереотипными „еврейскими“ чертами было помещено в журнале «Кукареку» (1894 г.), оно сопровождается стихотворением для запоминания правила: «Зачем трудиться рабочим пчелам, они должны постоянно служить ленивым трутням, которые вкушают плоды их трудов, и при этом их количество постоянно увеличивается». См. Heid, op. cit., S. 239. 20 Уже тогда вызывающая отвращение визуализация пиявки как червяка доминировала над изначальной терапевтической полезностью ее как инструмента для кровопускания. 21 Процитировано по: Winckler, op. cit., S. 87; Neumayr, op. cit., S. 178. 22 von Braun Ch. Antisemistische Stereotype und Sexualphantasien // Die Macht der Bilder. Antisemitische Vorurteile und Mythen. Wien, 1995. S. 187. 23 Однако Хрущев позднее привнес монополистического спрута.
231
Многообразие форм контроля за богачами, мошенниками и лентяями это гарантия успеха в достижении общей цели: очищения русской земли от вредных насекомых, от блох (мошенников), от клопов (богачей). В одном городе около десяти богачей, дюжину мошенников и полдюжины лентяев, уклоняющихся от работы, посадят в кутузку. (…). В другом их отправят убирать туалеты. В третьем им после содержания в карцере выдадут желтый билет 24, чтобы народ мог следить за ними как за вредными элементами вплоть до их исправления. В третьем каждого десятого виновного в тунеядстве расстреляют по приговору военно-полевого суда 25. Здесь мы наблюдаем ранний аналог революционных клопов национал-социалистической пропаганды. Двумя страницами выше автор осыпает тех же самых врагов настоящей лавиной ругательств. Он называл их «отбросами человечества, этими безнадежно прогнившими, некрозными членами, этой эпидемией, чумой, этой язвой, которую капитализм оставил в наследство социализму»; чуть дальше они превращаются во «врагов народа». Несмотря на позднюю публикацию этой работы Ленина 1929 г., пассаж о «вредных насекомых» стал моделеобразующим. Слегка видоизмененный вариант обнаруживается в дальнейшем в «Правде» 26 1923 г. Показательным является возобновление использования его в передовице в «Правде» от 9 января 1938 года, накануне открытого процесса в Москве против Бухарина, Рыкова и других: «Наш народ беспощаден к своим врагам (…) Он стремится к достижению поставленной Лениным цели "очищения русской земли от всех вредных насекомых“, и успешен в этом». Традиционным становилось в особенности графическое изображение: на плакате 1920 г., сюжет которого заимствован из газеты «Беднота» от 10 октября 1918 г., можно увидеть Ленина, который выметает метлой легко узнаваемых по их знакам отличия пережитки феодализма, а именно царя, духовенство, буржуазию. Надпись на плакате гласит: «Товарищ 24 Желтым билетом в царской России называли удостоверение проститутки. Текстуальное сопоставление туалета и проституции в этой цитате указывает на метонимическую и метафорическую связь между опорожнением тела и контролируемой сегрегацией маргинальных слоев общества. 25 Процитировано по: Константин Душенко. Русские полицейские цитаты от Ленина до Ельцина. Что, кем и когда было сказано? Москва, 1996, с. 44 и след. 26 Приведено (к сожалению, без указания источника) у Ромашова «Основная задача состоит в очищении русской земли от разных насекомых: от блох (мошенников), от клопов (богачей)». См.: Ромашов Н. Н. Ранняя советская публицистика: использование в ней образных мотивированных единиц // Сообщения для преподавателей славянских языков. 2000. С. 9.
232
Ленин очищает землю от нечисти». Зооморфное происхождение метафоры, однако, не отображается графически. Здесь налицо все обороты речи, обладавшие образным воздействием. Сейчас вредители животного происхождения больше не упоминались по отдельности 27, а обобщались в языке как паразиты или насекомые, ассоциировавшиеся с грязью или мусором, которые следует вымести метлой 28. Последняя поначалу постоянно присутствовала в пропагандистском арсенале и служила для удаления всех видов органических отходов. Тем самым она выполняла ту же функцию, что и пинок сапога красноармейца, который намного реже представлялся графически. Оперирующими метлой наряду с Лениным и после него действовали и другие. На расписанном агитационном поезде, курсировавшем в 1919 году, в этой роли изображен молодой человек, который обращается прямо к метле: «Вымети, метла, быстро и безжалостно завшивевших царей и королей!» На одном из плакатов известного карикатуриста Виктора Дени в 1930 г. красная метла выметала из советского канцелярского кабинета совсем другой мусор, причем выметаемые снабжены надписями: «лодырь», «бюрократ», «оппортунист» (в сопутствующем лозунге используется другое сочетание: «Волокитчика, бюрократа, вредителя вон из Совета!»). 29 Как и другие обороты речи времен Гражданской войны, метла пережила второе рождение во время Второй мировой войны. На плакате того же карикатуриста в 1943 году ее можно увидеть как продолжение винтовки в руках красноармейца: на винтовке написаны названия выигранных битв, а лозунг гласит: «Красной Армии метла нечисть выметет дотла». Этот вербальный прогноз предвосхищается изображением: на левой стороне плаката (это значит, на Западе) летят по воздуху изображенные маленькими и звероподобными обезоруженные нацистские офицеры. В 1945 г. будущее время сменяется прошедшим, указывающим на свершившееся действие: «Метла Красной Армии вымела всю нечисть», при этом на выполненной красным цветом надписи черным выделяется слово «нечисть», а красноармеец топчет разорванное нацистское знамя. «Нечисть» представляла собой центральную лексему. Русское слово „нечисть“, как и его немецкий аналог, является собирательным именем. Но в отличие от нем. Ungeziefer оно полисемично: его этимологическое 27 Отдельное упоминание есть в примере из «Правды», который приводит Ромашов (опять же без точного указания источника): «очистим железной метлой ряды партии от осиных гнезд». 28 Следует отметить, что В. И. Ленин использует не лексему „чистка“, которая была столь популярна с 20-х годов применительно к рядам партии или сотрудникам предприятий, а „очистка“. 29 Victor Deni. Ein russischer Karikaturist im Dienst der Propaganda, Museum für Kunst und Gewerbe. Hamburg, 1992. S. 102.
233
значение – «нечистый» 30, поэтому оно также обозначает в поверьях всех возможных нечистых духов (лесных и речных духов, ведьм и даже черта, который считался «нечистой силой»). Его зоологическое значение описывается в словарях как «неприятные, вызывающие отвращение насекомые», затем оно было метафоризировано и приобрело релевантное в данном случае значение «достойные презрения люди». В немецком языке оно обозначает то же, что и «сброд» или «отребье». Оба этих факта – абстрактное происхождение и собирательная референция – с одной стороны, затрудняли визуализацию (тех, кого надо было отнести к не-своим, никогда не изображали насекомыми), но с другой стороны, позволяли включение новых образов врага, недостатка в которых в советской пропаганде, действительно, никогда не было. Если первоначально нечистью называли различных противников в Гражданской войне, то позднее так стали называть новых, преимущественно мнимых внутренних врагов сталинской системы, и, наконец, немецкого противника во время войны. Последнее подтверждают, например, строки из песни времен Второй мировой войны: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой с фашистской силой темною, с проклятою ордой. Гнилой фашистской нечисти загоним пулю в лоб, отребью человечества сколотим крепкий гроб!» Значение «нечистая сила» здесь, явно, тоже присутствует. Так или иначе, речь идет о мусоре и нечистотах, которые надо удалить куда следует. Первоначальный зверинец сохранился в коллективном сознании и в послевоенное время. Еще в 1963 г. Н. С. Хрущев воспользовался этим в своей инвективе против художников и режиссеров-диссидентов: В первые годы советской власти против революции, Ленина и власти рабочих и солдат открыто выступили социалреволюционеры, анархисты, меньшевики, конституционные демократы и прочее отребье, которые выражали волю эксплуататоров и интервентов, будучи их агентами и слугами (…) Весь меньшевистский, социал-революционный, анархистский сброд поступил на службу контрреволюции, стал ее прислугой 31. Хрущев проявил себя здесь, как обычно в пропагандистском плане, продолжателем традиции, почитающим то или иное слово из досталин30 Дореволюционные словари приводят значение «грязь, мусор, отбросы», позднее оно исчезает из лексикологической практики. Надпись на рис. 3 по-русски звучит: «Тов. Ленин очищает землю от нечисти», здесь присутствует игра с первоначальными антонимами (очищать – нечисть). 31 Н. С. Хрущев «Высокая идейность и художественное мастерство – великая сила советской литературы и искусства. Речь на встрече руководителей партии и правительства с деятелями литературы и искусства 8 марта 1963 г.» в: «Знамя», 1963 г., № 4, с. 7 и след.
234
ского периода. Но он также был сенсуалистом, смакуя разрисовывающим именно отвратительные картины, как показывает следующий пассаж из процитированной выше речи: «Чем меньше у человека чувства ответственности, тем с большей легкостью устремляются на этот материал любители сенсаций и любители «жареного». (…) Вы состряпаете сенсацию, подадите ее как „жареное“, и кто же на это набросится? На такое «жареное» слетятся, как на падаль, мухи, огромные жирные мухи, и сползется вся буржуазная нечисть из-за границы» 32. Контекст здесь образуют дебаты о разоблачении культа личности Сталина, начатые первоначально Хрущевым, сделавшим доклад на закрытом заседании в конце двадцатого Съезда КПСС в 1956 г., отголоски которых обнаруживаются и в советской литературе периода оттепели. Слово „жареное“ первоначально было использовано как синоним «сенсации» 33, но затем оратор на свой обычный манер вошел в импровизационный раж – при втором упоминании жареное сравнивается с падалью, которая своим запахом привлекает мух и иностранную нечисть. Тем самым, однако, актуализируется фразеологизм пахнет жареным – «пахнет сенсацией» (в словаре дается с пометкой «просторечие»). То, что та же «падаль»* семью годами ранее было поднята тем же оратором в отношении партийной общественности, казалось неважным: тот, кто об этом заговаривал, так или иначе становился потенциальным сообщником внешнего врага. По принципу «Рыбак рыбака видит издалека» мусор в собственных рядах будет притягивать нечисть извне 34. * [Имеется в виду содержание (разоблачение культа личности), не слово как таковое!] В выборе обозначения «питающегося падалью» Хрущев останавливается на нейтральном обозначении муха, а не козявка, имеющем в русском языке коннотацию крошечного и недостойного 35. Еще одна метафора чужеродного тела относится не к животной, но к органической сфере – сорняк. В ней суммируется значение всего неугодТам же. Немецкая идиома «den Braten riechen» имеет другое значение – «смекнуть, понять, чем дело пахнет»: жареное обозначает здесь не сенсацию, а приманку или разгаданную хитрость. 34 Вообще-то в советской пропаганде наряду с „паразитом“ существовал еще один пожиратель падали, этимология которого также восходит к падали. На плакате Виктора Дени 1944 г. изображена сильная рука советского солдата, которая душит нацистского стервятника (ср. др.-русск. стьрва = ‘труп’, польск. scierwo ‘падаль’ и т.п.). Надпись на плакате: «Фашистский стервятник понял, что у нас нет овчарни». 35 Так, в «Кратком курсе», т.е. официальной истории партии 1938 г. представителей так называемого троцкистско-бухаринского блока, т.е. жертв московского открытого процесса 1938 г. поносили сначала как «белогвардейских пигмеев», а затем как «ничтожных козявок». 32 33
235
ного, что подтверждает следующий пример: «На современном этапе коммунистического строительства необходимо вести еще более решительную борьбу против таких пережитков капитализма, как лодырничество и тунеядство, пьянство и хулиганство, жульничество и стяжательство, против рецидивов великодержавного шовинизма и местного национализма, бюрократизма, неправильного отношения к женщине и других. Этим сорнякам не должно быть места в нашей жизни» 36. Хотя здесь речь идет о якобы унаследованных, уже давно растущих сорняках, сохраняется, однако, и опасность занесения семян новых сорняков извне: «Ведь буржуазным кругам на Западе очень понравилось бы, если бы мы сложили руки и дали бы расти в нашем обществе идеологическим сорнякам, чьи семена выведены идейными селекционерами капитализма. Нет, мы хотим, чтобы наше поле было чистым, и оно будет чистым» 37. Этот отрывок содержит также этимологический антоним чистый, корень сор- в слове сорняк обозначал „отходы“. Производный глагол засорять мог быть употреблен для обозначения «живого» мусора, что подтверждает следующий отрывок из мемуаров Хрущева, в котором речь идет об уничтожении украинских антисоветских партизан после окончания Второй мировой войны: «Местное население было сильно засорено украинскими националистами, которые сотрудничали с немцами» 38. Данное употребление слова было не только агитационной провокацией, оно обнаруживается также, например, в прошении об отставке на имя Сталина оказавшегося в опале и обреченного на смерть начальника НКВД Ежова от 23.09.1938: «Иностранную разведку по существу придется создавать заново, так как ИНО было засорено шпионами, многие из которых были резидентами за границей и работали с подставленными иностранными разведками агентурой» 39. Здесь еще раз был перекинут мостик от чужеродных тел, бацилл и паразитов к мусору, сору или грязи (сравните выше нечисть). В итоге можно сделать на первый взгляд удивительный вывод. Если рассматривать только зоологическую метафору, оказывается, что национал-социалистическая пропаганда со всем разнообразием своей лексики нападала на единственного врага, в то время как советская пропаганда после Ленина употребляла единственную лексему «нечисть» для обозначения множества врагов. Причина языковой асимметрии этих дискурсов кроется в различной генеалогии: хотя и советская, и националХрущев Н. С. Коммунизм, т. 2, см. прим. 10, с. 130. Хрущев Н. С. К победе разума над силами войны, Москва, 1964 г., с. 119. 38 Хрущев Н. С. Воспоминания. Избранные фрагменты, Москва, 1997, с. 99. 39 Сталинское политбюро в 30-е годы. Сборник документов. Составители: Л. Кошелева, Л. Рогова, О. Хлевнюк и др., Москва, 1995, с. 157. 36 37
236
социалистическая пропаганда основывались на дискурсе современной медицины и гигиены, он был намного ближе нацистской идеологии из-за ориентации на биологический принцип. Кроме того, нацисты использовали два сомнительных источника, которые не могли быть использованы основанной на идее равенства советской идеологией, а именно антисемитскую традицию XIX века и псевдонаучную биологическую расовую теорию. Такое дискурсивно-историческое объяснение, однако, не является достаточным. Также вряд ли можно говорить о сдвиге в сторону гуманизма в политической метафорике сталинского СССР, где на смену гельминтам пришла метафора грязи и мусора. Возможно, решающую роль в этом сыграла неконгруэнтность образов врага: мишенью национал-социалистической пропаганды была единственная группа врагов, в итоге, всех врагов можно было свести к общему «еврейскому знаменателю» (ср. мировой жид, жидовской, мировое еврейство, оевреевшийся, еврейско-либеральный, / еврейско-марксистский / еврейскобольшевистский / еврейско-интеллектуальный и т. д.). Советская пропаганда, напротив, кишела самыми разнообразными образами врага, каких только можно было выдумать. Частично они были дореволюционного происхождения и внутри страны уже были истреблены (царь, поп, помещик, буржуазия), но на Западе они все еще существовали и представляли опасность заразы (капиталист, монополист, империалист), другие появились в процессе развития самой партии (уклонист, предатель, Иуда), после коллективизации сельского хозяйства к ним присоединились новые – кулак, лентяй, вредитель, саботажник, паразит, бюрократ; сталинская паранойя также внесла свою лепту в виде шпионов, агентов и диверсантов. И наконец, Вторая мировая война привнесла последнего врага – немецкого фашиста. Следует также назвать различные механизмы террора. Гитлеровский террор был предсказуем, так как он был направлен на тех, кто изначально как чужак был исключен из числа «Фольксгеноссен» (Volksgenossen). Сталинский же террор, напротив, был направлен исключительно на «своих», которые в любой момент могли превратиться в чужаков, и рационально предсказать это было невозможно. Поэтому враг не имел лица (примечательно, что в сталинской пропаганде он изображался в маске, самым популярным было выражение «сорвать маску с врага»), его невозможно было визуализировать 40, и если требовалось изображение, го40 При этом следует подчеркнуть, что это касалось только внутреннего врага. Внешние, капиталистические противники в сталинской плакатной графике постоянно изображались со звериными мордами – разными жабами, обезьянами, собаками, волками и стервятниками.
237
дилось в лучшем случае абстрактное обобщение, как например, нечисть; в остальных случаях фигурировал чаще всего летальный маркер исключения (унаследованный от Французской революции) «враг народа». В завершение следует указать, что при всей интеллектуализации современного политического языка некоторые обороты речи из описанного здесь арсенала оказываются очень живучими не только в современной России или в странах третьего мира 41, но и в немецкоязычной публицистике. Похоже, что отдельные метафоры тем лучше сохраняются, чем более абстрактны и деперсонифицированы их мишени: такие лексемы как «социальный паразит» и «мусор благосостояния» (Wohlstandsmüll) выдают свое политическое происхождение и обществом не особенно принимаются, в то время как «эпидемии», «опасность заражения» и даже «раковая опухоль» по-прежнему используются авторами любой «политической окраски» по отношению к таким феноменам, как инфляция, коррупция и т.д. П. Серио ДЕРЕВЯННЫЙ ЯЗЫК, ЯЗЫК ДРУГОГО И СВОЙ ЯЗЫК. ПОИСК НАСТОЯЩЕЙ РЕЧИ В СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ ЕВРОПЕ 1980-Х ГОДОВ Перевод К.Л. Филатовой Связь между типом политики, осуществляемой режимами различных социалистических стран, и способом словесного выражения этой политики, как правило, не подвергается сомнению. Так, недавно обсуждался “свинцовый язык” китайского режима и был сделан вывод о том, что “деревянный язык” в СССР умер (газета Le Monde, май и июнь 1989). Однако читатель найдёт здесь исследование не политического языка в странах Восточной Европы, а того, что в самих этих странах о нём говорится. Объектом данного исследования является метадискурс о деревянном языке, складывающийся именно там, где этот язык функционирует. При этом мне кажется возможным попытаться решить две задачи: выделить образ языка, работающего в этих метадискурсивных текстах (или дискурс о языке другого), и исследовать оригинальный подход разных стран Восточной Европы, сравнивая их отношение к “политическому языку”. 41 Ср. Weiss D. Die Verwesung vor dem Tode. N.S. Chruščevs Umgang mit Faulnis-, Aas- und Müllmetaphern// Der Tod in der Propaganda (Sowjetunion und Volksrepublik Polen) / Daniel Weiss (Hg.). Bern; Frankfurt, 2000. S. 251 и f. Самый «свежий» пример – из Зимбабве, где правит диктатор Мугабе. Жестокое уничтожение поселений бедняков и изгнание их жителей там называют «мурамбатсвина» – «избавление от мусора».
238
Моя гипотеза заключается в установлении связи не столько между политикой и её дискурсом, сколько между эпистемологической установкой по отношению к паре язык / власть и степенью развития политической рефлексии, причём сама эта связь зависит как от местных обстоятельств, так и от национальной специфики каждой из этих стран. Представленные здесь тексты были собраны исходя из их доступности и для того, чтобы показать различные условия их создания: различны их авторы – лингвисты, социологи, журналисты, различен сам их предмет: язык буржуазного противника, язык пропаганды коммунистической власти, свой язык. Но во всех случаях сам объект этих текстов совершенно однороден: мы имеем дело с металингвистической рефлексией, топологией языка другого и своего языка, плохого языка и хорошего языка. Этот объект-язык может называться nowo mowa (Польша: «новояз», «newspeak», «novlangue»); jezyk propagandy (Польша: «язык политической пропаганды»); «официальная пропаганда» (П. Фиделиус, Чехословакия); «тоталитарная пропаганда» (там же); «пропагандистские слова» (там же); «пропагандистский дискурс» (там же), «язык буржуазной пропаганды» (СССР); «язык политики» (там же); politicki govor (Сербия: «политическая речь») jezik mnoznicnih obcil (Словения: «язык средств массовой информации») uradovalni jezik (там же: «бюрократический язык»). Какова степень метафоризации в выражении “язык” пропаганды, бюрократический “язык”: идёт ли здесь речь о языке? Происходит ли в социалистических странах появление нового “языка”, которому лингвисты становятся свидетелями, как астрофизики, наблюдающие рождение новой звезды? Или же это всего лишь удобная метафора, поспешное сравнение? Тогда какие последствия имеет этот терминологический сдвиг? Как организуется эта топология, что такое другой язык, тот, который не сделан из дерева? Как будет определяться альтернативный язык (настоящий язык, свой язык, и т.д.)? Последний, но не по значимости, вопрос: какое отношение имеют ко всему этому лингвисты? Читатель найдёт здесь попытку типологии, построенную на принципе расстояния от объекта: следуя логике, восходящей к М. Бахтину, речь идёт о классификации по признаку метадискурсивного отношения, по степени интерпретации Себя и Другого. 1. Язык другого – это другой язык На одном конце шкалы отчуждённости, как мы её представляем, можно обозначить максимальное расстояние между наблюдаемым объектом и наблюдателем. Тем не менее, этот объект наблюдается не с 239
точки зрения Сириуса, потому как он определяется как язык противника, антимодель, от которой свой язык должен радикально отличаться. Такая позиция отражена в издании “Язык и стиль буржуазной пропаганды”, вышедшем в Москве в 1988 году. Это сборник статей, явно предназначенных для журналистов, но, что интересно, написанных лингвистами и психолингвистами МГУ. Эта работа мало соответствует образу той перестройки, которую себе представляют на Западе. Если, конечно, не интерпретировать этот анализ политического дискурса в США (война во Вьетнаме, Никарагуа) и в Великобритании (Фолклендская война) как пример “Эзопова языка”, столь любимого Чернышевским: как обходной способ избежать цензуры, чтобы на самом деле говорить о деревянном языке советской власти. Проблематика книги сразу располагается «в духе нового мышления» (с. 5) и отсылает к выступлению М. Горбачёва на 27 съезде КПСС в 1986 году. В то же время, неоднократно настаивается на международном положении в плане «обострения идеологической борьбы» (с. 9, с. 33). Таким образом, роль лингвистов является ключевой для «выявления закономерностей использования лингвистического аппарата в буржуазной пропаганде» (с. 3). Эти лингвисты работают в рамках “марксистского языкознания”, которое определяется как «системный подход к языку, неразрывность связи языка и мышления, подход к языку как к социальному, общественному явлению» (с. 9). Лингвистическая дисциплина, призыв к которой здесь звучит, – это “марксистская прагматика” (с. 14). Цитаты берутся чаще из прагматики англо-американской (Сёрль, Грайс, Хэллидей), чем из “марксистской прагматики”, которую надо ещё определить. Постоянно предполагается, что этот прагматический подход будет раскрывать те “средства и приёмы”, при помощи которых пропагандисты могут эффективно влиять на сознание своей аудитории (с. 14), что делает из прагматики риторику, а из политического языка – убеждающий язык (с. 12). Важное следствие прагматического подхода: в отличие от французских теорий дискурса (будь то М. Фуко или М. Пеше), у любого текста (пропаганды) есть свой субъект-автор – буржуазный пропагандист (с. 72), и конкретный адресат – “получатель”, объект политической эксплуатации (с. 67). Отталкиваясь от оппозиции “субъективность / объективность”, которая кажется само собой разумеющейся, исследования сборника концентрируют своё внимание на выражении субъективности (определяющейся как учёт интересов и 240
намерений говорящего) в синтаксических структурах текстов буржуазной пропаганды. Они выделяют такие формальные признаки, как: пассивный залог, сослагательное наклонение, безличные конструкции, модальные глаголы, повелительное наклонение, пресуппозиция, глаголы пропозиционального отношения (“косвенный комментарий”), перформативы (с. 25). Обратим внимание на то, что большая часть этих характеристик были уже отмечены на Западе по отношению к советскому или польскому деревянному языку. Но возможная связь между “субъективацией” и безличными конструкциями здесь никак не выражена. Если для авторов сборника модальные высказывания являются чертой «колебания семантики высказывания, её неустойчивости», то мне кажется, что выводимая модель идеального языка политики – это простое утвердительное законченное предложение в изъявительном наклонении (аристотелевское суждение). Таким образом, субъективность рассматривается как “приложение” по отношению к этому образцовому высказыванию, и говорящий является “экстралингвистическим параметром” (с. 26). Этому обесцениванию субъективного есть две причины. С одной стороны, присутствует потеря референциальной функции: «проходя через фильтр буржуазной идеологии, объективное содержание оценки искажается, субъективируется, превращаясь зачастую в свою противоположность» (с. 19). С другой стороны, эта потеря объясняется тем, что “субъективный смысл” не является “надиндивидуальным” (с. 65, выражение принадлежит А. Н. Леонтьеву). И здесь также велик контраст с французскими теориями субъективности в идеологии (Л. Альтюссер): мы говорим о разных субъектах. Необъективный язык и «орудие контроля» (с. 6), язык буржуазной пропаганды обладает эффективностью, которая основана на его иррациональности: он производит “эффект оглушения”: человек теряет способность логически мыслить, рационально интерпретировать факты, поскольку всё сделано для того, чтобы спровоцировать эмоциональную реакцию, всё основано на чувствах, разум в некотором роде «отключается» (с. 93). Эффективность происходит также от сознательного и намеренного использования приёмов импликации (имплицитная номинация, имплицирование, с. 18) и стереотипизации (оценка событий даётся “в готовом виде”, с. 89). Стереотипам удаётся повлиять на мышление, так как «языковые формы мыслей могут продолжать существовать, даже когда мыслительное содержание уже давно утратило своё прежнее значение» (с. 22). В этой риторике манипулирования язык 241
функционирует уже не затем, чтобы сказать правду, а затем, чтобы заставить поверить и, тем самым, заставить сделать. То же самое происходит и с употреблением метафор (или “ложных номинаций”): после Фолклендской войны, британская пропаганда пытается убедить население в том, «забастовки трудящихся – это война против всей нации», превращая бастующих во внутреннего врага (с. 194). Цель – заставить получателей реагировать в соответствии с интересами пропагандиста, «сформировать мнение и отношение к политическим событиям, происходящим в мире» (с. 5) и, главное, сделать так, чтобы это принятие точки зрения «не ощущалось как давление извне, а воспринималось как результат собственного добровольного волеизъявления» (с. 73). Этот способ рассмотрения языка политики как манипуляционной техники основывается на идее полного господства говорящих над своим языком; они осуществляют осознанный и намеренный выбор, вплоть до того, что могут «вмешиваться в язык» (с. 197), в основном посредством «лексико-семантических смещений в значении слов, подмены понятий» (с. 15), нацеленных на проведение в коммуникации “идеологических сем” буржуазной пропаганды. Пропагандист, самостоятельный субъект, прекрасно осознает, что он лжёт и намеренно манипулирует языком, осуществляя тем самым “двуличное мышление”. Крайне любопытно, что этот сборник цитирует именно Дж. Оруэлла: У. Смит, герой романа “1984”, используется как модель лживо использующего язык пропагандиста (с. 61). Видение языка политики как намеренного обмана, ложной номинации (пример: называющий Контрас «борцами за свободу Никарагуа» прекрасно знает, «что в действительности стоит за этими словами», с. 68) предполагает моральное отношение к двойному языку: достаточно сказать правду, что напоминает о моральном требовании у другого русского – А. Солженицына. Это отношение к языку основано на идее, что существует непосредственный доступ к действительности, и ей можно дать номинацию, которую можно немедленно оценить в соответствии с единственным критерием истинность / ложности, или адекватности / неадекватности слов вещам. Итак, сборник даёт множество примеров ложных номинаций реальности в буржуазной пропаганде, которые затем переводятся “как на самом деле”. Пример: “советская военная угроза” (ложно) = “оборонительные меры в единстве с мирной инициативой” (верно). Это “словесное искажение реальности” (с. 70) возможно потому, что язык используется как инструмент убеждения и навязывания ложных представлений об истинных фактах (с. 75, с. 168, с. 180). 242
Следует подчеркнуть, что в отличие от польских тезисов о nowo mowa, язык другого здесь – это не полностью отрезанный от “естественного языка” язык, а нечестное использование этого естественного языка. Как следствие, очень большое доверие будет оказано языкознанию, которое тем самым станет герменевтикой, служащей «определению идеологической позиции адресата, его 'точки зрения', то есть отношения к событиям, явлениям реальной действительности, несмотря на стремление скрыть или завуалировать их» (с.13), и советские лингвисты получат роль в «анализе форм отражения буржуазной идеологии в языке» (с. 32), делая возможной работу «контрпропаганды» (с. 72). Наконец, эксплицитное требование прозрачности значения (с. 37) позволяет нам воссоздать основные черты альтернативного языка, предложенного в сборнике: “естественный язык” (с.13), “общенародный язык” (с. 31) – это язык объективный, без субъекта, составленный из простых утвердительных предложений в изъявительном наклонении и из существительных прямой номинации. Но причины эффективности языка политики не изучаются понастоящему, в частности, не рассматривается возможность, что “адресат” в некоторой мере и неоднозначно разделяет политический дискурс, участвует в нём, присоединяется к нему. 2. Язык другого – это плохой язык Многочисленны примеры того, как в странах Восточной Европы исследователи изучают язык политики в своём собственном языке – более или менее тайно, в зависимости от цензуры. Кажется, что чем критичней их отношение, тем меньше они допускают возможность интерпретации: собственный язык не затрагивают, это свободное пространство, которое следует расширить борьбой. Именно так обстоит дело с книгой югославского социолога Слобадана Инича “Govorite li politicki” («Говорите ли Вы на политическом?», Белград, 1984), краткое изложение которой представлено в этом номере. В русле рассуждений, которые не могут не напомнить критику языка (Sprachkritik) К. Краусса, он предлагает “борьбу за язык” (borba za jezik), основанную на анализе приёмов “политической речи” (politicki govor), которая противопоставляется по всем пунктам речи “народной”, повседневному языку, предположительно, означающему напрямую и лишённому двусмысленностей. Язык власти и здесь состоит из “семантических сдвигов”, из “злоупотреблений”, направлен на то, чтобы “маскировать действительность” (с. 22). Используемым приёмом и здесь является 243
ложная номинация, когда “белое” называется “чёрным” и наоборот (с. 90). Хоть политический язык и не называют здесь newspeak (novogovor по-сербохорватски), предложенная модель соответствует ему в общих чертах. Речь власти в Югославии, зашифрованный язык, сделанный из революционных формул, позаимствованных из дискурса прошлых времён, это “словесная магия” (с. 115), совершенно неадаптированная к современной действительности. Она противопоставляется “аутентичной речи”, например, рабочих, которые живут в ситуации строгой диглоссии, зная правила “двух языковых систем” – антагонистов (с. 116). Альтернативный язык описан мало, но это также язык народа, настоящий язык, защищённый от любой контаминации со стороны “застывшего” и “отдающего прошлым” (passéiste) языка власти. Здесь также не рассматривается возможность конформизма, молчаливой причастности народа к дискурсу власти. Намного больше нюансов можно найти в тексте круглого стола, организованного “неофициальным” журналом Краковского университета Tumult (11' 1, 1988), в котором участвовали лингвисты, семиологи, журналисты, историки и литературные критики: “Czy koniec nowomowy?” (Конец деревянного языка?). Здесь обсуждается следующая проблема: изменился ли язык современной пропаганды политической власти в Польше (jezyk wspolczesnej propagandy). Этот круглый стол, к чести своей, показал, что участвовавшие в нём учёные далеки от консенсуса не только по поводу ответа на этот вопрос, но также и в самом определении деревянного языка (nowo mowa: новояз). То же можно сказать и о роли лингвистов. Подводя итог исследованиям, проводившимся в Польше в течение многих лет, лингвист Й. Рокошова высказывает мнение, что сугубо лингвистический подход к деревянному языку не принёс ожидаемых результатов. Она видит в этом подходе методологическую ошибку (с. 17) и полагает, что у языка политической власти не существует никаких специфических черт, которые радикально отличали бы его от различных типов речевых актов, которые используются, чтобы повлиять на адресата. Аналогично, для называющего себя “филологом” Ц. Михальски, модель Оруэлла – которую не следует рассматривать иначе, как метафору – никогда не осуществлялась на практике: даже в худшие времена сталинизма, никогда не было абсолютного контроля над частной жизнью, который проявлялся бы в языке. Тем не менее, nowo mowa поддаётся описанию. Так, исследования совместного распределения в языке прессы 1980-х годов дали неожиданные результаты. Слово “идеология”, например, появляется в 244
основном в негативных контекстах: “идеология” всегда чужая, враждебная. То же самое справедливо и для “людей” (ludzie): они “ошиблись”, “дали себя увлечь эмоциям”. Й. Рокошова делает на основании этого заключение о полной “идеологической пустоте” официальной прессы. Но новизна языка современной власти в том, что он менее “безличен”: люди власти (Раковски, Урбан) говорят от своего имени. Тем не менее, здесь также существует альтернативный язык: это “обычный язык” (jezyk potoczny), который находится вне досягаемости языка пропаганды. Если слова последнего используются в разговорной речи, возникает ироническая дистанция, это факт “метаязыка” (с. 21). Последний пример критики языка другого: Пост-тоталитарный дух (Париж, Издательство Грассе, 1986), сборник подпольных текстов, написанных под псевдонимом Петр Фиделиус, чешским лингвистом, вынужденным заниматься физическим трудом. Автор предлагает скрупулёзный “филологический” подход к языку политической пропаганды в Чехословакии: следует воспринять пропаганду буквально, вплоть до самых её устоев, и взорвать её логические парадоксы. Он упрекает оппозиционную интеллигенцию своей страны в их презрении к пропаганде. Напротив, говорит он, её нужно принять серьёзно. Так, считать, что пропаганда лжёт – неточность: “Когда официальная пресса говорит нам, что “партия – это ядро власти”, или что задача синдикатов, как внешних по отношению к партии организаций, состоит в исполнении программы партии, нам сложно поставить под сомнение истинность этих утверждений. Когда газета Rudé Pravo провозглашает, что результаты политики партии “повсюду ощутимо видны”, погрешности стиля могут нас шокировать, но нужно признать, что автор говорит правду” (с. 84). Только внимательное чтение слов пропаганды может, по мнению Фиделиуса, позволить выйти из пассивного сопротивления. Основная часть книги посвящена изучению трёх ключевых слов: народ, демократия, социализм. Фиделиус анализирует «сбивающую с толку полисемию» слова “народ” в пропаганде (с. 275), непревзойденного по всем своим “традиционным значениям” (с.268). Например, “большинство народонаселения” показывает не арифметику, а онтологию: интеллигенция относится или не относится к народу, по обстоятельствам (с. 279). Аналогично, отношения целого и части переменчивы: целое может быть редуцировано до ядра, не изменив при этом сущности. Для Фиделиуса, непременным остаётся одно: Партия – властелин слов, потому как лишь она одна определяет расширение 245
концепта народ (с. 269). Битва, в которую вступает Фиделиус, – это моральное и филологическое сопротивление “семантическим переворотам”, борьба за “хорошее использование” слов, за “денотацию” (с. 268), то, что А. Глюксманн в предисловии переводит французским выражением “истинная речь” (parler vrai). 3. Словарь настоящего языка: свой язык – это хороший язык В статье «Антитоталитарный язык в Польше: механизмы языкового сопротивления» (Language in Society, том 9, №1, март 1990, с. 1-60) польский лингвист Анна Вежбицка предлагает детальный семантический анализ “контр-языка”, “спонтанно” созданного поляками для того, чтоб защищаться от тоталитарного языка власти. Согласно концепции, которая, кажется, широко распространена в Польше, она устанавливает абсолютную оппозицию двух “сфер”: власть / общество. Тезис А. Вежбицка основан на представлении о том, что две эти сферы не пересекаются (ср. красноречивый подзаголовок части статьи: “мы / они”, где “мы” – “это большинство населения”, “они” – “люди власти”). Эта ситуация, по мнению А. Вежбицка, более характерна для Польши, чем для других социалистических стран. Аргументация здесь следующая: манипулирование языком в тоталитарной стране производит официальный тоталитарный язык. Он, в свою очередь, порождает “антитоталитарный язык”. Это язык разговорный, “народный”. Между нормами языка Государства (официальная сфера) и нормами “спонтанной коммуникации” в индивидуальной, частной сфере, существует полная антиномия, что приводит к диглосии: тоталитарный язык / антитоталитарный язык (как форма “языковой самозащиты”). Этот последний состоит из производных выражений: тайных слов и оборотов, которые дают “чувство облегчения и освобождения пленённому населению”. Эти тайные речевые употребления может разделить каждый, значит, они создают социальные связи. Тайный язык – это “национальная самозащита против промывания мозгов со стороны пропаганды”, он помогает превозмочь страх, сохранить национальную идентичность и внутреннюю свободу. Принцип таков: в Польше сложилось антиобщество как сознательная альтернатива тому обществу, которое навязывается населению. Это антиобщество производит антиязык, который является “родным языком для подавляющего большинства населения”, даже если он не отражён в словарях. Этот тайный язык, “отражающий ценности отбщества”, направлен против номенклатуры, которая сама по себе есть что-то вроде антиобщества. Антиязык касается не только лексики и терминологии, но также 246
проявляется в согласовании и изменении флексий: некоторые несклоняемые сиглы или акронимы склоняются в антиязыке, другие изменяют род. Также наблюдается сатирическое использование русских слов, изменённых на польский манер: польское слово humanizm издевательски превращается в gumanizm, произносимый с русской фонетикой, в выражении «socjalistyczny gumanizm», чтобы показать, что речь идёт лишь о пародии на гуманизм. Аналогично, русское слово nachal'stvo (“шефы”, “управляющие”) используется в антиязыке в ополяченной форме naczalstwo, чтобы обозначить управление предприятием, с сильной коннотацией деспотизма. “Пуристы” протестуют против опасности вторжения русизмов в польский язык, но А. Вежбицка не видит никакого риска: напротив, это противоядие от русификации и советизации, которая поощрялась режимом, эффективный механизм самозащиты. Задача данной статьи – изучить антитоталитарный язык через разговорные наименования польской политической полиции со времён установления коммунистической власти. Пример: UB (Urzad Bezpieczenstwa Publicznego, “Комитет общественной безопасности”, польский аналог советского КГБ). А. Вежбицка начинает лингвистическую работу над эволюцией образа политической полиции, изучая элементы, отражающие изменения политической ситуации и изменения народного отношения. Таким образом, она предлагает семантический метаязык, одновременно “независимый от языка” и основанный на естественном языке. Через парафразы слов, выражений, конструкций на интуитивно понятном метаязыке и в “простых терминах” станет возможным провести точно сравнение сходств и различий между различными понятиями. Этот метаязык, бесконечно более обеднённый, чем basic English Огдена, состоит из пятнадцати “семантических примитивов”, элементарных концептуальных блоков, которые сами не получают определения, и в терминах которых можно определить все другие слова или конструкции. В него входят: “я, вы, кто-то, что-то, это, хотеть, думать (о), говорить, воображать, знать, место, мир, становиться, плохой, хороший”. В данном случае, добавляется базовая (= не определяемая) семантическая единица: “институт”. Возьмём пример UB, “акронима, который приобрёл столько негативных коннотаций” (ср. Gestapo), который никогда не использовался в официальном языке (где говорится Bezpieczenstwo, “Безопасность”, или organy), как будто бы официальный язык не осмеливался использовать это слово перед народом”. “Семантическое разложение”, которое предлагает А. Вежбицка, даёт следующие 247
результаты: - институт Х и люди, которые в него входят − я думаю о нём что-то плохое − я думаю о нём как: а) он делает плохие вещи людям б) он не хочет, чтобы люди знали, что он делает в) он может сделать плохие вещи кому угодно − я знаю, что другие люди думают о нём то же самое − я ощущаю что-то плохое, думая о нём − я знаю, что другие люди ощущают то же самое − я знаю, что не нужно ничего о нём говорить. Термин UB – это явно слово антиязыка, поскольку оно никогда не употребляется в официальном языке. В этом последнем прибегают либо к пассивным или безличным конструкциям: “операция проводится против...”, либо к описательным выражениям, как apparat bezpieczenstwa (“аппарат безопасности”). UB стало настоящим словом, произносимым как «ube», среднего рода, в то время как заглавное слово синтагмы (urzad) – мужского рода. По той же схеме, слово ubowcy (члены UB) будет раскладываться так: − люди, которые принадлежат институту Х − я думаю про них: а) они хотят делать одно и то же вместе б) они делают людям плохие вещи в) они могут сделать плохие вещи кому угодно − я знаю, что другие люди думают про них то же самое − я ощущаю что-то плохое, думая о них − я знаю, что другие люди думают то же самое . A. Вежбицка подчёркивает, что такие слова как ubowcy, ubowski (прилагательные) не зарегистрированы в словарях, “типичный пример того, как при тоталитарном режиме работает лексикография”. Большое внимание уделяется морфологической деривации: слово bezpieka, «полусознательное искажение bezpieczenstwo», имеет тот же суффикс, что и слово klika, banda, который означает “люди, которые хотят делать что-то плохое вместе”, и который в то же время является увеличительным, что включается в “семантическую формулу”: “большая вещь, которая делает плохие вещи и хочет делать плохие вещи”. Статья стремится показать “социальную связь”, которая основывается на этом антиязыке: что делают люди, когда используют такие производные формы, как ubek или ubal (образованные от UB), чтобы вло248
жить в эти слова те же “прагматические значения”, что и другие люди? Как люди могут уверенно использовать новые слова, как esbecja, ubecja, не сомневаясь, что будут поняты так, как они этого хотели? Ответ в том, что “прагматическое значение” легко расшифровать благодаря суффиксальному словообразованию. Если новые слова, как ubecja, могут очень быстро “прижиться” и начать использоваться в сходных контекстах, то это потому, что их прагматический смысл немедленно определяется (на подсознательном уровне) благодаря формальным и семантическим связям, которые связывают их с другими словами. Итак, задача лингвиста – сформулировать эти связи на сознательном уровне, сделать их очевидными. Исходя из положения о том, что “язык – это зеркало истории”, А. Вежбицка может таким образом показать, что народное отношение к политической полиции глубоко изменилось в период между террором при Беруте и активным сопротивлением при Ярузельском. Это изменение может быть измерено благодаря сведению терминов антиязыка к семантическим примитивам, позволяющим проводить сравнение. Другой способ добиваться чистоты своего языка находим в издании Prestavba hospodarského mechanismu (“Перестройка экономических механизмов”), очень официальном тексте издательства Prace (Труд), вышедшем в Праге в 1987 году. Книга подаётся как словарь базовых понятий социалистической экономики в том виде, в котором она осуществляется в данный момент в Чехословакии. Это алфавитное представление правильной интерпретации слов собственного языка, задающее конкретные рамки, в которых то или иное слово должно быть понято и использовано. Такое внимание, уделяемое семантической точности словоупотребления, косвенно указывает на то, что вероятно могли быть и другие способы интерпретировать эти понятия, отсюда и необходимость перевода на правильный язык. В целом объясняемые слова принадлежат области экономики; так, слово chozrascot, фонетическая транскрипция русского слова хозрасчёт, обозначающего бухгалтерскую автономию предприятий, или vedeckotechnicka revoluce, “научно-техническая революция”, калька с русского. Но другие понятия вводятся в более широкий контекст, например, “информирование трудящихся: неотъемлемая часть демократического стиля управления”; “уровень жизни: /... / содержание этого понятия сейчас относительно стабилизировалось”; “догматизм: см. ревизионизм”; “информация: правильный субъективный образ объективного мира”. 4. Деревянный язык – это язык, который мы производим 249
Случается, что авторы официального дискурса металингвистически осознают свой собственный текст и что власть задаётся вопросами по поводу своей языковой практики. Но в таком случае рефлексия направлена скорей на те языковые формы, которые служат препятствием для получения сообщения и его эффективности, а не на сам “язык” как таковой. Так происходит в книге Povejmo naravnost ! : Jezikovni odsevi birokratskih odkIonov v samoupravni druzbi in jezik mnoznicnih obcil (Давайте говорить прямо! языковые отражения бюрократических отклонений в обществе самоуправления и в языке средств массовой информации), опубликованной в Любляне в 1985 году. Это текст конференции, организованной рабочей группой по языку средств массовой информации (“словенский язык в его общественном употреблении”), в рамках Союза синдикатов Словении. Конференция принимает исходную посылку: социализм самоуправления основывается на “языковом соглашении”. Вот почему “непонятно, как за 30 лет усилий по развитию самоуправления мы дошли до того, что язык, используемый органами и представителями общества самоуправления, совершенно запутан и остаётся серьёзным препятствием для коммуникации” (с. 7). Эта работа задумана не только как “борьба против индивидуальных языковых слабостей”, но также и как “подготовка к выявлению и ликвидации социальных отношений, которые эти языковые слабости производят или позволяют” (с. 5). Речь идёт о том, чтобы бороться не только против английского и сербохорватского влияния на словенский язык, но ещё и против его “бюрократизации”. “Язык бюрократии” самоуправления очень далёк от альтернативного языка, который здесь получает название “повседневный язык” (vsakdanji jezik). Часть работ, представленных в этой книге, пытается численно представить этот разрыв при помощи статистических методов, сравнивая научнотехнические и бюрократические тексты и газетные статьи о политической жизни. Осуществляется подсчёт слов, чтобы высчитать процент абстрактных существительных, пассивных и безличных конструкций, определить синтаксическую сложность предложений, и т.д. Одна из характеристик бюрократического языка – это злоупотребление безличными оборотами: вместо того, чтобы сказать “я объявляю приговор обвиняемому”, скорее скажут “обвиняемому объявляется приговор” (с. 9). В бюрократическом языке, автор текста “пытается нейтрализовать свою причастность, чтобы перевести возможный конфликт на абстрактный уровень” (там же). Отмечаются другие характерные черты: обилие аналитических сказуемых (imeti mocan vpliv, “осуществлять сильное влияние” вместо mocno vplivati “сильно влиять”), использова-
250
ние эвфемизмов (negativni financni saldo, «негативное финансовое сольдо» вместо izguba, «убытки»). В книге предлагается ряд решений, чтобы “говорить прямо”, в частности, называть вещи своими именами (пример: работник социополитической сферы = политик). По сравнению с предыдущими, подобная работа представляет для нас интерес, так как она является рефлексией над своим языком. Тем не менее, этот свой язык не ставится под сомнение, он просто наводнён плохими элементами, которые, будучи плохими, не являются внешними, а принадлежат языку. 5. Язык этого другого, который тоже – мы: язык других нас? Все тексты, рассмотренные до настоящего момента, носили общий характер: будь то сознательное противостояние (А. Вежбицка) или сознательная пропаганда (“Язык и стиль буржуазной пропаганды”), всегда выражена абсолютно очевидная оппозиция: “они / мы”. Эта не вызывающая сомнений идентичность описывается в лингвистическом анализе, который исходит из принципа, что “язык” есть отражение истории и общества (ср. С. Инич: застывшая политическая речь в Югославии свидетельствует о глубоком кризисе в обществе; ср. А. Вежбицка). Поэтому столь важная роль и уделяется лингвистам, роль равно (если не более, чем) этическая и техническая. Поэтому обнаруживаются и константы в методах работы: “Язык и стиль буржуазной пропаганды” изучает три ключевых слова в пропаганде соперника: “агрессия / коммунизм / свобода”; книга П. Фиделиуса делает то же самое, со словами “народ / демократия / социализм”. Аналогично, результаты анализа языка другого, какой бы язык ни рассматривался, иногда обнаруживают удивительные совпадения. Так, изобилие безличных и пассивных фраз отмечается почти во всех работах (“Язык и стиль буржуазной пропаганды”, с. 25; А. Вежбицка; П. Фиделиус, с. 211; “Давайте говорить прямо... ”, с. 9). Более того, язык другого всегда получает имя – указатель, мы видели его аватары, часто вдохновлённые Дж. Оруэллом (nowo mowa в польском, ср. также П. Фиделиус, с. 238, “Язык и стиль буржуазной пропаганды”, с. 61). Наконец (за исключением двух текстов, которые не дают в открытую конфликтного описания общества, “Реструктурирование, 'перестройка' экономических механизмов” и “Давайте говорить прямо...”), общество анализируется по модели меньшинства (которое намеренно говорит на плохом языке) и подавляющего большинства (говорящего на хорошем языке). Но главное, все эти тексты, какими бы они ни были, оставляют неприступным одно святое место: альтернативный язык, будь он назван 251
“общенародный язык” (“Язык и стиль буржуазной пропаганды”), “естественный язык” (там же); “народный язык” (А. Вежбицка), “антитоталитарный язык” (там же); “обычный язык” (Tumult); “повседневная речь” (С. Инич); “аутентичная речь” (там же); “посведневный язык” (“Давайте говорить прямо...”). Даже когда лингвисты выражают скептицизм относительно возможности описания деревянного языка, остаётся непоколебимая определённость: определённость “настоящей речи”. Все эти тексты, так или иначе, предлагают программу борьбы: “отвоевать язык”, по выражению С. Инича. Однако, существуют работы, которые отдаляются от этого успокоительного манихейства, тексты, в которых идентичность больше не основывается на прочности формально описываемого социолекта, вступает в игру, где границы высказывания нарушаются, накладываются друг на друга. И этим открытием мы обязаны не лингвистам, а авторам странной литературы – югославских афоризмов. В этом тексте, который резюмируется одной фразой – “Наш путь действительно уникален, больше никому не пришло бы в голову по нему пойти!”, – сила и эффективность анализа, как мне кажется, происходят из колеблющейся идентичности говорящего, раскачивающейся между несколькими интерпретациями, в зависимости от того, инклюзивно или эксклюзивно это “мы”, сближается ли оно с универсальным или конкретным говорящим, или от того, может ли первая часть предложения принадлежать автору официального дискурса; тогда это предложение может становиться искажённым, пародийным дискурсом, в которое просачивается речь говорящего. Так, человек может вобрать в себя речь другого, чтобы обратить её в насмешку, но в ответ она захлёстывает речь принимающую, ломая границы, размывая определённости. Тогда на язык другого больше нельзя указать, он больше не находится в стороне, он является частью своего языка. Больше невозможно держать дистанцию: они это мы, мы это они, между нами – один язык... В этом кажущемся нигилизме не предлагается решение, и главное, нет поиска “настоящей речи”. И всё же мне кажется, я вижу здесь особенно удачный подход к проблеме места дискурса Другого, одновременно вне себя и в себе. Ведь не существует языка-убежища, где можно было бы укрыться от речей Другого. И вывод, который следует из этого извлечь, – не обязательно нигилистское отчаяние, возможно, это начало осознания связи дискурсивных механизмов и разделения субъекта. И если литература здесь обгоняет лингвистику, это совсем другой вопрос. Но сейчас нужно выполнить срочную работу, поразмышлять над объё252
мом понятия, которое во Франции редко ставится под вопрос – понятия “настоящей речи”. Вот действительная проблема, исследование которой должно бы было занимать все умы куда более, чем проблема “деревянного языка”. 2.4. Лингвистическая постсоветология (с 1992 г.) В настоящем разделе представлены статьи двух широко известных специалистов по советской и постсоветской политической коммуникации из США и Великобритании. Знаменитый современный американский советолог и славист Ричард Д. Андерсон (младший) получил образование в университетах Германии и США. В семидесятых – восьмидесятых годах прошлого века служил политическим аналитиком в американской армии и Центральном разведывательном управлении США, работал политическим журналистом в газете «Нью-Йорк Таймс», был советником по кадрам у конгрессмена и министра Леса Эспины, последние годы работает профессором Калифорнийского университета (Лос-Анжелос). Степень доктора философии получил в университете Беркли (Калифорния). Автор десятка монографий и множества иных публикаций, посвященных политической коммуникации в Советском Союзе (России), Польше и иных государствах. Член правления Американской ассоциации политических наук. Идея Р.Андерсона о каузальности политических метафор и их предшествовании политическим изменениям получила широкое признание в современной политической лингвистике. Предлагаемая ниже статья впервые была опубликована в 2002 году в сборнике, изданном университетом г.Чикаго. Широко известный специалист по советской и постсоветской политической коммуникации Джон А. Данн много лет проработал профессором кафедры славянской филологии и славянских языков университета в Эдинбурге (Шотландия). Он автор множества трудов по политической лингвистике, преимущественно посвященных советской и постсоветской политической коммуникации, в том числе проблеме трансформации советского языка в «язык западного типа» (см.: Dunn J. The Transformation of Russian from a Language of the Soviet Type to a Language of the Western Type // Language and Society in Post-Communist Europe: Selected Papers from the Fifth World Congress of Central and East European Studies, Warsaw, 1995. − Basingstoke: Macmillan Press, 1999). Указанная статья впервые опубликована на русском языке в издающемся в Екатеринбурге журнале «Политическая лингвистика» – 2008. – № 3 (26). 253
Дж.Данн выделяет следующие аспекты постсоветской трансформации русского языка: – десоветизация (отказ от советизмов); – вестернизация (освоение западных заимствований); – стилистическая либерализация; – учет принципа политической корректности. В результате исследования сделан вывод о том, что «та языковая изолированность, которая была отличительной чертой русского языка советского периода, и те языковые элементы, которые придавали русскому языку советский характер, исчезли почти одновременно с падением советского режима». Для заполнения этих лакун носители русского языка активно заимствовали необходимые элементы из западных языков и одновременно постоянно использовали ресурсы русского языка. Яркой особенностью нового языка стало «постмодернистское» обращение с языковыми средствами, стилистическое раскрепощение, стирание стилистических границ, что автор также связывает с западным влиянием. Значительный интерес представляет также статья Дж. Данна «Что такое «политтехнологическая феня» и откуда она взялась?», которая была переведена на русский язык и опубликована в журнале «Политическая лингвистика» – 2006. – № 3 (20). Автор стремится показать западным читателям, что такое «политтехнологическая феня», из чего она состоит, как соотносится с английскими терминами и иными видами российского российской политической коммуникации. В частности, отмечается, что существительное политтехнолог обычно переводят на английский язык как «spin doctor» ("спин – доктор", политтехнолог, эксперт по связям с общественностью, специалист по контактам с прессой, препарирующий информацию в духе, выгодном предоставляемой им политической структуре, и обеспечивающий ее подачу в средствах массовой информации под нужным углом зрения). Однако Дж.Данн подчеркивает, что данный перевод не совсем точен. В политических системах Великобритании и США «спин-доктор» занимается в основном вопросами презентации, в то время как политтехнолог, имеющий столь же малое отношение к философии или идеологии, как и «спиндоктор», занят главным образом процессом. Выборы являются единственной сферой, в которой их деятельность пересекается, поскольку оба разрабатывают военные хитрости и тактические ходы, необходимые, чтобы «правильный» кандидат был избран или (и это зачастую не менее важно), чтобы «неправильный» кандидат проиграл выборы. По мнению исследователя, в России термин политтехнолог начал активно использоваться в конце 1990-х гг., во время избирательных 254
кампаний 1999 и 2000 гг. Данное слово отсутствует в «Толковом словаре русского языка конца XX века» под ред. Г. Н. Скляревской (1998) и «Большом толковом словаре русского языка» под ред. С. А. Кузнецова (2004), но включено в «Русский орфографический словарь» под ред. В. В. Лопатина (2005). Наиболее заметной личностью, с которой ассоциируется данный термин, является Г. Павловский, основатель «Фонда эффективной политики». Дж.Данн подчеркивает значительное влияние английского языка на русский в период с момента распада Советского Союза, но в то же время говорит, что в языке политтехнологов содержится огромное количество заимствований, но не все из них являются англицизмами. Многие русские политические термины существенно отличаются по своему смыслу от английских аналогов (либерал, демократ, националист, экстремист). На основе заимствованной лексики в русском языке часто происходят словообразовательные процессы, в результате которых появляются слова, которые хотя и имеют иностранную основу, но уже не могут рассматриваться как заимствования. Примером подобного заимствования является слово пиар, от которого образованы такие существительные как пиармен, пиарист, пиарщик, означающие «человек, работающий в сфере связей с общественностью, пиара», а также глагол пиарить. В отличие от оригинального заимствования, которое само по себе почти полностью или даже абсолютно совпадает по значению со словом PR (пиар) в английском языке, ставшим источником заимствования, образованные по словообразовательным моделям русского языка слова не имеют точных эквивалентов в английском языке. Особенно трудно перевести глагол пиарить; во многих случаях он, вероятно, может быть переведен как английский глагол «to spin» (подавать информацию, разрабатывать, придумывать, «раскручивать» – прим. пер.). Приставки еще больше усложняют ситуацию: допиарить, запиарить, обпиарить, отпиарить, пропиарить, распиарить. Несмотря на то, что приставки лишь немного меняют оттенок значения, разрыв между значением слова в языке-источнике и языке-реципиенте заимствования еще больше увеличивается. Автор отмечает также, что еще одну разновидность языкового творчества можно наблюдать на материале регулярных словосочетаний, образованных на основе заимствований. Одна из наиболее распространенных форм использования слова пиар – это использование его в словосочетании черный пиар, которое не имеет абсолютного эквивалента в английском языке, и может быть переведено как dirty tricks (низкие шутки, подлые фокусы, грязные делишки – прим. пер.). К той же категории относятся словосочетания со словом электорат, которые либо не имеют эквивалента в английском языке, 255
либо в английском языке для обозначения того же понятия используется другое словосочетание: базовый электорат, подвижный электорат, пакетированный электорат. Публикации Дж.Данна ориентированы на англоязычных читателей, но знакомство с ними помогает нам лучше понять, как воспринимаются на Западе особенности российской политической коммуникации.
Ричард Д. Андерсон КАУЗАЛЬНАЯ СИЛА ПОЛИТИЧЕСКОЙ МЕТАФОРЫ Перевод: С. С. Чащина и Т.А. Шабанова Когда говорят о том, что метафоры обладают каузальной силой в отношении политических событий, то у политологов это часто вызывает возражения, которые редко носят конкретный характер. Вместо обоснованных аргументов наши оппоненты отвечают удивлением и даже возмущением. Истину можно прояснить, показав, каким именно образом проявляется каузальная сила метафоры в отношении политических событий. Ниже предлагается такое обоснование, которое начинается с краткого определения каузальности и рассмотрения возможности метафоры соответствовать этому определению. Далее рассматриваются связи между изменением метафор и политическими переменами, а затем проводится анализ того, каким образом метафоры и другие лингвистические явления могут обладать каузальной силой в политике. Безусловно, так как метафора является только одним из множества средств влияния дискурса на политику, каузальная переменная является, скорее, дискурсом в общем, нежели метафорой в частности, но так как дискурс всегда использует прием метафоры наряду с другими лингвистическими средствами, метафоры также обладают свойством каузальности. Каузальность и метафоры. В своем учебнике по методологии, уже ставшем общепризнанным авторитетом, выдающиеся политологи Гэри Кинг, Роберт О. Кеохан и Сидни Верба приводят следующее определение каузальности: «Эффект каузальности – это различие между систематическим компонентом, при котором экспланаторная переменная приобретает одно значение, и соответствующим систематическим компонентом, при котором экспланаторная переменная приобретает иное значение (при снятии акцента с первого из них). Выражаясь проще, это определение сводится к утверждению того, что какое-то X служит причиной Y при выполнении трех условий. Во256
первых, X и Y должны быть переменными, то есть должны обладать способностью принимать более чем одно значение и поддаваться наблюдению. Г. Кинг, Р. Кеохан и С.Верба утверждают, что в естественных науках переменные состоят из двух компонентов – систематического и произвольного, при этом последний компонент изменяет скорее оценку каузального эффекта, чем его определение. Во-вторых, при изменении в X должно появиться и изменение в значении Y. В-третьих, X должен быть «экспланаторным». Изменение в X должно тем или иным образом «объяснять» Y. Это третье условие, конечно, весьма неясно: что означает «объяснять»? Несмотря на неясность, в экспланаторности выделяются два элемента: один из них довольно легко поддается определению, другой – нет. Легко определяемым элементом вляется предшествование: именно экспланаторная переменная меняет свое значение в первую очередь. Другим элементом является то основание, по которому изменение в экспланаторной переменной должно привести к изменению в другой переменной. Именно эта необходимость в основании и приводит к неясности условия, так как основание, по которому одна причина приводит к одному следствию, может, конечно, быть отличным от основания, по которому другая причина приводит к другому следствию. Будучи специфичным для каждого отдельного сочетания причины и следствия, значение «экспланаторности» не может быть определено вне контекста. Если придерживаться определения Г. Кинга, Р. Кеохана и С. Вербы, метафоры могут выполнять функцию каузальности. Метафоры явно соответствуют первому условию. Они меняются, и особой изменчивостью обладает частотность употребления той или иной метафоры. Изменение показывает систематический компонент. В своей работе по метафоре, уже ставшей классической, Дж. Лакофф и М. Джонсон показывают, что метафора состоит не просто из отдельных примеров оригинального образного языка, а из повторяющихся и распространенных языковых моделей, которые людям, вовлеченным в коммуникацию, могут даже показаться буквальными. Семантика каждого естественного языка состоит из большого и разнообразного набора метафорических моделей, где наиболее известным примером является метафора «СПОР – это ВОЙНА». Так, англичане в споре атакуют позиции друг друга и защищаются от вооруженных нападений и вылазок своих противников в споре. Выбор коммуникантами метафор из этого набора определяет смысл, которым они обмениваются. Что касается политики, способность метафоры удовлетворять второму условию является вопросом эмпирическим. Если есть возможность показать, что изменение в выборе коммуникантами метафор 257
(особенно изменение в частотности их употребления) меняется в соответствии с политическими переменами, то можно сказать, что метафора удовлетворяет второму условию каузальности. Третье условие является частично эмпирическим и частично теоретическим. Открытие эмпирической связи между изменением в метафорах и политическими переменами оставляет открытым вопрос о том, что же из них каузально, но обнаружение того, что метафорическое изменение предшествует политическим переменам, закрывает этот вопрос. Сама проблема носит теоретический характер: как метафоры могут изменять политику? И в особенности, почему нужно считать, что изменение в метафорах и политические перемены не являются следствием какой-либо другой, «более глубокой», «основополагающей» причины, такой, как экономический прогресс, социальное разделение или трансформация установок? Метафоры и политические перемены: исследование процесса демократизации на конкретном примере. Изучение того, как метафоры могут изменять политику, было бы нелишним продолжить на конкретном примере. Безусловно, на единичном примере невозможно продемонстрировать каузальную силу метафор. Но рассмотрение любого единичного примера запускает процесс их накопления, который со временем может сложиться в эмпирический тест на каузальность. Представленный здесь пример относится к трансформации советского авторитаризма в современную российскую политическую систему, основанную на выборности. Анализ начинается с рассмотрения связи между политическими переменами и изменением метафор, в условиях предшествования последнего. Далее предполагается выделить основания, по которым метафорическое изменение должно приводить к политическим переменам. Между 1985 и 1991 годами произошло крушение советского авторитаризма, и в самой большой из советских республик политическая система начала базироваться на выборности власти. Хотя полемика по поводу того, можно ли в свете произошедших изменений считать Россию демократическим государством, оставалась открытой, способ выбора российских руководителей коренным образом изменился. В советский период Россией управляла группа из десяти-пятнадцати человек, которая составляла Политбюро Центрального Комитета Компартии. Уполномоченные решать на свое усмотрение любые вопросы, члены Политбюро выбирались Центральным Комитетом, число членов которого могло достигать трехсот человек. Тем не менее, даже в этих выборах Политбюро баллотировалось единым списком, предложенным самими членами. Также само Политбюро заранее решало, кого избрать в Центральный Комитет. В отличие от такой системы, с 1990 года Рос258
сией управляла законодательная власть, выбираемая в результате многопартийных выборов, в которых право голоса имел каждый взрослый человек. С 1991 года законодательная власть делит свои полномочия с избираемым президентом. Но если выборы законодательной власти в 1990 году прошли в обстоятельствах, которые склонили их результаты в пользу кандидатов от коммунистической партии, конституционный кризис 1993 года привел к принятию новой Конституции. Несмотря на то, что новая Конституция, возможно, чрезмерно урезала права законодательной власти в пользу исполнительной и поэтому, возможно, склонила результаты президентских выборов в пользу кандидата на переизбрание, сама законодательная власть выбирается на основании правил, которые не дают ни одной партии никаких несправедливых преимуществ. Партии, находящиеся в оппозиции к действующему президенту, часто выигрывали выборы. Таблица 1 показывает связь между этими переменами в российской политике и частотностью употребления определенных метафор в публичных обращениях руководителей СССР. Таблица показывает частотность (на тысячу слов текста) употребления двух видов метафор – выражающих относительный размер и выражающих личное превосходство или субординацию. Метафоры размера выражены пятью основными прилагательными: большой, крупный, широкий, высокий и великий. Если включаются еще более трудные для понимания прилагательные титанический или гигантский, то общая частотность употребления соответствующих имен в авторитарный период по сравнению с перестроечным и современным периодами немного увеличивается. Метафоры личного превосходства или субординации включают в себя следующие: – метафора, сравнивающая авторитарное правление с воспитанием; – метафора, сравнивающая политическое руководство с людьми выдающихся интеллектуальных возможностей или с людьми, выполняющими интеллектуальную работу»; – метафора, сравнивающая политическую деятельность с заданием, данным авторитетным лицом, с задачей, которую предлагает учитель; – метафора, сравнивающая политическую систему с военизированной структурой. В эту группу не входит перестройка, которая означает трансформацию или реорганизация, но не подразумевает субординацию. Для русского человека «строительство» означает приведение в порядок.
259
Цифры, показывающие частотность метафор авторитарного, перестроечного и современного периодов, представлены по трем блокам, каждый из которых состоит из 50-ти политических текстов. Блок пятидесяти текстов авторитарного периода представляет собой высказывания членов правящего Политбюро. Они состоят из печатных версий сорока девяти речей и одного «интервью», относящихся к периоду между 1966 годом и февралем 1985 года. Блок текстов перестроечного периода также представляет собой высказывания членов Политбюро. Они также состоят из речей или интервью (появившихся в устном виде, а затем отредактированных и напечатанных в газетах), датированных 1989 годом, когда результатом реформ Михаила Горбачева стало образование законодательного органа, частично избираемого в результате многопартийных выборов. Блок 50-ти текстов современного периода состоит из высказываний известных политиков. Они состоят из речей, печатных версий устных интервью с журналистами, газетных или журнальных статей конкурентов в борьбе за политическую власть. Политики представлены по всему политическому спектру, включая нескольких политических экстремистов и центристов. Эти тексты появились в период между октябрем 1991 года, когда российский президент Борис Ельцин уже находился у власти после провала августовского путча, и декабрем 1993, когда российская законодательная власть впервые была избрана согласно новой Конституции. В таблице также представлены два показателя, обозначенные как «Язык 1977» и «Язык 1993». Эти цифры показывают частотность одних и тех же лексем в двух больших примерах (каждый объемом около миллиона слов) из широкого диапазона разнообразных российских текстов. Советская исследовательская группа опубликовала первую цифру в 1977 году, в то время как Шведская исследовательская группа опубликовала вторую цифру в 1993 году. Эти две цифры интерпретируются как частотность данных лексем в русском языке. Так как частотные словари не проводят различий между метафорическим и буквальным употреблением рассматриваемых лексем, цифры завышают частотность, с которой метафоры употребляются в обычной речи. В политических текстах, наоборот, буквальное употребление почти не встречается, за исключением упоминаний строительства, которые в расчет не принимались. Более того, показатель 1977 года, полученный в результате анализа текстов периода советской цензуры, содержит большую часть политизированных текстов, которые склоняют его к авторитарной норме. Хотя показатель 1993 года включает литературные тексты, датированные 1960 годом, он не включает публицистические тексты до 1985 года. Таким образом, корпус текстов, в цифровом виде пред260
ставляющий язык 1993 года, исключает политические тексты периода до прихода к власти М. Горбачева. Таблица 1. Метафоры размера, личного превосходства (субординации) в русском языке авторитарного, перестроечного и современного периодов. Употребление на тысячу слов, разделение по типу политики и показателю языкового употребления.
Тип политики
Метафоры размера
Метафоры личного превосходства (субординации)
Авторитарный
11.5
6.8
Перестроечный
6.0
3.1
Современный
3.8
1.6
Язык 1977
5.3
1.6
Язык 1993
3.8
1.6
Как показывает таблица 1, по мере того, как политика начинала приобретать выборный характер, политическая элита использовала намного меньше метафор размера и личного превосходства (субординации). Если метафоры размера придавали авторитарному дискурсу то качество, которое один советский лингвист определил как «монументальность речевых форм и резонанса», в перестроечный период эта монументальность уменьшилась, а в современный период исчезла. Хотя темп снижения частотности использования зависит от особенностей конкретной метафоры, все эти метафоры наименее частотны в текстах современного периода. В действительности единственной метафорой субординации, сохранившейся в этом периоде, является задача, в то время как редкие примеры других метафор становятся либо негативными комментариями к авторитарному прошлому, либо превращаются в метафоры другой, неполитической сферы. Частотность употребления самой метафоры задача уменьшается, и, в отличие от метафор военной субординации, воспитания или интеллектуального превосходства, полностью вписывается в современную политику. Даже при современном государственном строе сами политики представляют 261
себя в качестве авторитетных лиц, могущих управлять социальными процессами. Английский эквивалент этого слова, «проблема», употребляется как в педагогическом, так и в политическом дискурсе (напр., «политическая проблема», «социальная проблема»); так же и задача употребляется в русском языке как в сфере образования, так и политики. Удивительно, что для обоих типов метафор показатель частотности употребления в современном периоде идентичен одному или обоим показателям частотности в языковом употреблении. Но не следует придавать этому необычному совпадению слишком большое значение, т.к. употребления в буквальном значении, включенные в два языковых показателя, означают то, что метафорические употребления должны быть несколько менее частотными, чем в текстах современного периода. Тем не менее, можно с определенной долей уверенности заключить, что снижающаяся частотность употребления в трех видах политических текстов стремится к средней частотности употребления в языке. Рассмотрение конкретных контекстов показывает, что эти метафоры могут не нести никакой дополнительной семантической нагрузки. Характерным примером из авторитарного дискурса является предложение (1), произнесенное Михаилом Сусловым (членом Политбюро, ответственным за пропаганду), в своей речи в 1979 году. (1) Передовики показывают высокие образцы отношения к своим обязанностям перед обществом. Так как русское слово образец (и его английский перевод) несут в себе похожие коннотации идеального качества, которому должны подражать другие, прилагательное «высокий» является избыточным. Это предложение имеет одинаковое семантическое значение вне зависимости от употребления метафоры «высокий». Хотя метафора почти не изменяет смысл, она, тем не менее, выполняет прагматическую функцию. Прагматику интересует цель, которую говорящий надеется достичь путем коммуникации. При анализе высказывания надо учитывать не только его содержание, но и его (предполагаемое) воздействие на адресата. Во всех культурах люди понимают высоту как метрическую шкалу, располагая нормальное, обычное или повседневное посередине этой шкалы. Таким образом, упоминание о чем-либо «высоком», как в предложении (1), выводит то, что называется «высоким», за пределы нормального или обычного. Таким образом, метафора, использованная М. Сусловым, сообщила его слушателям, что добросовестный труд, к которому призывала коммунистическая партия, должен превышать его обычный уровень, и данная метафора поставила цели Компартии выше целей людей. Описание руководителей как субъектов воспитания и противопоставление 262
их остальным «трудящимся» должно было способствовать достижению прагматической цели – поднять коммунистическое руководство над всеми остальными людьми. Метафоры, характеризующие всех остальных как получателей задания Партии, или как стоящих в военном строю Партии, сообщают всем остальным, что они подчиняются коммунистам. Как отмечает Талми: «В парных антонимичных прилагательных, обозначающих в основном размер, протяженность, высоту, структуру, громкость, яркость, скорость, вес и пр., прилагательное с положительным смыслом передает как значение обладания качеством (т.е. положительный экстремум), так и родовое значение самого качества (т.е. немаркированный член). Это происходит по той причине, что положительный экстремум обладает большей перцептивной выделенностью». Усиливая свою перцептивную выделенность, метафоры коммунистических ораторов делали их более важными и представляли в позитивном свете по отношению к населению. Эти метафоры также приписывали им самим качества, которые, как подразумевалось, отсутствовали у населения. Именно из-за этих прагматических сообщений девять метафор в таблице 1 включили в себя почти 2% всех слов, употребляющихся в речах авторитарного периода. В перестроечный 1989 год частотность утверждения превосходства целей и руководителей Компартии, а также социальной субординации снизилась даже в дискурсе самих лидеров Компартии, Политбюро, хотя в учреждениях или политических способах, которыми они выбирались, ничего не изменилось. Несмотря на то, что было введен новый политический институт, названный Съездом Народных Депутатов, часть которых была выбрана в ходе довольно честных выборов, проигранных несколькими известными коммунистическими руководителями. Сами члены Политбюро в этих выборах не участвовали, за исключением некоторых, тщательно отобранных Центральным Комитетом. В это время частотность метафор размера и превосходства (субординации) снизилась, одновременно в речах и интервью членов Политбюро начала расти частотность нового вида метафор, что показано в таблице 2. Этот новый вид метафор имел корни, заимствованные из латинского языка, хотя большинство этих слов имеет точные семантические эквиваленты в славянской этимологии. В коммунистическом дискурсе эти латинские слова использовались только в контексте международной дипломатии. Как показывает частотность употребления 1977 года, раньше они были крайне редки в России, а некоторые в корпусе текстов 1977 года совсем не употреблялись. Включая латинские метафоры в дискуссии по вопросам внутренней политики, особенно 263
слово диалог, коммунистические руководители неявно сравнивали отношения между Партией и обществом с переговорами между равными независимыми структурами. При анализе корпуса текстов, взятых из прессы горбачевского периода, язык 1993 года обнаружил даже большую частотность этих метафор – явный признак общепризнанного факта, что диалог с обществом был более популярен среди журналистов и интеллигенции, чем среди членов Политбюро. Неохотный призыв к переговорам вызвал у лидеров Компартии необходимость в собеседнике. В результате, метафора «общество» стала более частотна в 1989 году, и, как показывает предложение (2), само общество приобрело новые дискурсивные качества. В предложении (2), взятом из речи М. Горбачева, «общество» приобрело способность к свободным действиям, что в авторитарном дискурсе абсолютно отрицалось. Наделение общества такой способностью дало Компартии возможность найти партнера для переговоров, к которым сейчас призывал дискурс ее лидеров. В период после 1991 года употребление слова «общество» вернулось к языковой норме. Таблица 2. Метафоры общности и переговоров Употребление на тысячу слов, разделение по типу политики и показателю языкового употребления. Политика
Переговоры
Общество
Авторитарная
0.3
1.2
Перестроечная
2.2
3.7
Современная
1.9
1.2
Язык 1977
(0.04)
0.8
Язык 1993
3.7
0.8
(2) Партия только укрепит свои позиции, если она будет взаимодействовать … со всем обществом… Хотя дискурс Политбюро 1989 года по сравнению с авторитарным периодом заметно изменился, институты, при помощи которых избирались его члены, остались на тот момент совершенно неизменными. Политбюро все еще оставалось руководящей исполнительной властью СССР, хотя в течение 1989 года его силы неуклонно ослабевали по ме264
ре того, как российское общество и общественность других советских республик отвечали на призывы Политбюро к политической активности. Когда Политбюро исчезло, новые политические силы в нарождающейся российской демократии оставили метафору переговоров между государственной властью и обществом. Случаи упоминания общества и переговоров стали реже, и в предложении (3), взятом из речи российского президента Б. Ельцина, подчинение государственной власти обществу теперь определялось другой метафорой. (3) Нужно, чтобы с помощью Конституции общество поставило государство себе на службу… Среди метафор, связанных с международными переговорами, увеличилось только количество упоминаний слов «стабилизация» и «стабильность» в корпусе текстов современного периода. Кроме того, они начали относиться больше к обществу и экономике, чем к политике. В современном дискурсе употребления слова «диалог» также приобретают новые виды контекстов. Вместо вертикального диалога между Партией и обществом, как в дискурсе перестроечного периода, среди множества различных борцов за политическую власть возникает горизонтальный диалог, как, например, в предложении (4), взятом из интервью с лидером одной из политических партий: (4) Конституционное совещание показало возможность диалога всех политических сил России. Для того чтобы перейти от вертикальных отношений превосходства и субординации к горизонтальным отношениям переговоров, современные политики также используют метафору принадлежности к той или иной стороне, характерной для политического дискурса при устоявшемся демократическом строе, как показано в таблице 3. Метафоры сторонник и противник имеют буквальные значения «тот, кто за» и «тот, кто против» соответственно. Хотя эти метафоры употребляются в коммунистическом авторитарном дискурсе, они используются только в отношении международной политики. СССР является неизменным сторонником, в то время как противники – это неизменно иностранцы или люди внутри коммунистического мира, ведущие подрывную деятельность вместе с иностранцами. В современном дискурсе эти термины начинают обозначать политические группировки. Они также связаны с появлением политического спектра, состоящего из партий или объектов выбора с цветовой маркировкой, такой как «красные», «коричневые» и «белые». И хотя «красный» конечно, появляется в авторитарном дискурсе, довольно удивительно, что даже Компартия СССР, в противоположность своим историческим предшественникам, не обозначается как «красная». «Стороны», конеч265
но, также являются метафорами для объектов выбора, причем как в русском, так и в английском языках для описания выбора есть идиома «с одной стороны … с другой стороны». Обозначая политику как акт принятия какой-либо стороны, новые метафоры для русских подразумевали наличие объектов выбора в политике. И снова современная частотность более близка к обоим показателям языковой частотности, хотя их схожесть необходимо рассматривать с осторожностью, так как подавляющее большинство языкового употребления составляют цветовые термины, используемые больше буквально, чем метафорически. Кроме того, частотность метафорических употреблений в современном политическом дискурсе, возможно, немного превышает соответствующую частотность в языковом дискурсе. Таблица 3. Метафоры сторон Употребление на тысячу слов, разделение по типу политики Политика
Стороны
Авторитарная
0.2
Перестроечная
0.2
Современная
1.2
Язык 1977
2.1
Язык 1993
1.7
В итоге, когда советский авторитаризм уступил место Российской демократии, метафоры, описывающие политические отношения, изменились. Количество метафор, располагающих коммунистическое руководство над обществом, уменьшилось, сменившись сначала метафорами, сравнивающими отношения между руководителями и обществом с диалогом между равными субъектами. Они были, в свою очередь, вытеснены метафорами подчинения государственной власти обществу и метафорами, сравнивающими политику с выбором между противоборствующими сторонами. Политический дискурс, который в авторитарный период значительно отличался от русского языка, стал более близким к нему в перестроечный период, а в современный пери266
од стал от него количественно неотличимым. Важным вопросом для обсуждения является предшествование изменений в российском дискурсе соответствующим переменам в политических институтах. Политические метафоры и демократизация: следствия какойто более «глубинной» причины? Хотя связь между изменением в метафорах и процессом демократизации при предшествовании первого была показана только на примере России, было бы совершенно неудивительно обнаружить похожие модели, включающие некоторые иные отдельные метафоры, и в других примерах. Одна из метафор сторон – различение между «правыми» и «левыми» – встречается повсеместно в демократическом дискурсе, также как и метафора диалога или переговоров между этими сторонами. Напротив, метафора «монументальности», характерная для советского авторитарного дискурса, встречается повсеместно в дискурсе монархического строя и диктатуры, так же как и метафоры воспитания, отеческой опеки монарха или диктатора. Во многих случаях еще предстоит провести эмпирическое исследование, особенно по документированию того факта, что метафорическое изменение предшествует переменам в политических институтах, но есть все причины предполагать, что российская модель окажется типичной. Остается вопросом, почему нечто, кажущееся таким слабым и недолговечным, как метафора, должно обладать способностью трансформировать нечто такое долговечное и сильное, как фундаментальные политические институты, а в особенности, не может ли изменение в метафоре быть следствием какой-либо более «глубинной», более «основательной» причины. Дело в том, что политологам не удалось, несмотря на многочисленные попытки в течение многих лет, разработать ни одной вразумительной теории демократии. После внимательного и тщательного изучения результатов двадцатилетних исследований процесса демократизации компаративист Barbara Geddes пришла к следующему заключению: «Кажется, что должно существовать сжатое и неоспоримое объяснение процесса демократизации, однако предложенные на данный момент объяснения являются сложными и сбивающими с толку, они даются без учета основных методологических тонкостей, чаще они более полезны в качестве описания, нежели объяснения и необычайно противоречат друг другу». Затем исследователь замечает, что «после 20-ти лет наблюдений и анализа в период третьей волны научного интереса к демократизации, мы можем быть вполне уверены в существовании положительной связи между [экономическим] развитием и демократией, хотя мы и не знаем причины этого». Но даже эта связь оказывается довольно слабой. Все 267
наиболее развитые страны кроме одной являются демократиями (исключение составляет Сингапур), все наименее развитые страны кроме нескольких – не демократии (исключение составляют Монголия и Бенин). Но на промежуточных уровнях, как, напр., на уровне России, различия в экономическом развитии не кажутся столь важными. Фактически, даже вполне квалифицированное и продуманное утверждение Барбары Геддс преувеличивает связь между экономическим развитием и демократией. Хотя синхронический анализ обнаруживает тот факт, что наиболее развитые государства являются демократиями, диахронический анализ показывает, что в этих государствах процесс демократизации начался тогда, когда их экономическое развитие достигло только промежуточного уровня, на котором экономическое развитие и демократия независимы. В большинстве государств, являющихся на данный момент демократиями, процесс демократизации начался в XIX веке, когда экономическое развитие начиналось, но не зашло слишком далеко. В нескольких современных демократиях, таких как проигравших во Второй мировой войне Японии, Германии и Италии, которые стали демократиями в период оккупации союзниками после 1945 года, процесс демократизации начался, когда доля ВВП на душу населения была очень мала. А если показателем является достижение демократии, которое можно определить как получение всем взрослым населением права голоса, США является примером государства с очень высоким уровнем экономического развития, которое не считалось полностью демократическим до 1965 года. Само собой разумеется, что высокоразвитая довоенная Германия совершенно не была демократической. Итак, несмотря на десятилетия усилий, политологам не удалось найти более «глубинной» или «основательной» причины, следствием которой является как процесс демократизации, так и любое связанное с ним изменение в метафорах, чего можно было бы ожидать, если бы исследование было проведено на широком ряде примеров. Конечно, если демократизация связана с трансформацией политических метафор, найти такую более «глубинную» или «основательную» причину не представляется возможным. Это объясняет тщетность политологических поисков. Согласно определению, метафора выражает свой предмет путем упоминания какого-либо другого предмета, предполагаемого схожим, но и обладающим отличиями. Если авторитарные руководители метафорически возвышают себя и свою деятельность по отношению к управляемому ими населению или метафорически сравнивают себя с влиятельными правителями, а население – с воинскими званиями и колоннами, эти метафоры значимы, так как в реальности правители не 268
больше, чем население, и население не стоит смирно. Другими словами, производство метафоры – это самостоятельный творческий акт, не производный от какой-либо другой физической или социальной реальности, кроме метафорической. Следовательно, причиной изменения метафорической модели в связи с политическими изменениями является не что иное, как сама метафора. И, безусловно, понимание каузальности как «глубинной» или «основательной», а также «приблизительной» и «конечной», является одной из пространственных метафор, при помощи которых люди понимают именно каузальность, а не фактическое качество причины. Таким образом, такое искусственное и непостоянное понятие как метафора вполне может обладать свойством причинности. Каким образом метафоры обладают каузальной силой в отношении процесса демократизации: преодолевая нелогичность коллективного действия. Хотя процесс демократизации является изменением как институциональным, так и поведенческим, теоретики сконцентрировались на институциональности, игнорируя поведение, что отчасти привело к заблуждениям. Хотя процесс демократизации означает введение многопартийных выборов, этот институт не имеет смысла, если люди (не обязательно все) не перейдут от политической пассивности, характерной для недемократических режимов, к политической активности, характерной для демократии. До этого не допускавшиеся до борьбы за власть, сейчас люди должны стать на ту или иную сторону в политике. Поначалу их активистская деятельность может принимать формы восстания, мятежей или протестов; эти формы поведения время от времени возникают и в устоявшихся демократиях, но обычно сменяются гораздо менее затратной деятельностью голосования. Неоспоримая теория демократии отсутствует частично потому, что, несмотря на десятилетия эмпирических исследований и солидный объем накопленных данных, у политологов все еще нет теории голосования. Эмпирические корреляты голосования – возраст, образование, доход, политическая приверженность, политическая активность – уже являются общепризнанными, но они не образуют теорию. Единственная вразумительная теория голосования – анализ рационального выбора – к сожалению, довольно недвусмысленно и твердо предсказывает, что почти все воздерживаются от голосования. Чтобы объяснить, почему люди массово участвуют в голосовании, требуется найти причины, по которым люди идут на затраты голосования, не получая никакой внешней выгоды, равнозначной этим затратам. Тот же самый вопрос является центральным для изучения других форм коллективного политического действия, такого как протест, мятеж или 269
восстание. Как и голосование, эти формы поведения являются затратными по времени, усилиям и риску. Люди могут достичь цели без личного участия в этих формах протеста, при вовлеченности достаточного количества других людей. Но они могут и не достичь цели, несмотря на личное участие, при вовлечении недостаточного количества других людей. Хотя парадоксальность этих действий широко известна как «логика коллективного действия» (что должно, скорее, называться нелогичность коллективного действия), менее известны результаты индивидуалистического анализа затрат и результатов для подавления, являющегося определяющей характеристикой недемократических режимов. Если все перейдут от размышлений о затратах и результатах действия к размышлениям о самих себе, подавление становится как ненужным, так и невозможным. Оно становится ненужным, так как подавление стремится препятствовать формам поведения (напр., принятию чьей-либо стороны в политике), которым уже воспрепятствовала нелогичность коллективного действия. Оно становится невозможным, так как само подавление является формой коллективного действия. Оно требует затратной поддержки со стороны полиции, солдат, знати и руководства, из которых никто не сможет поддерживать политический порядок собственными силами, а может благополучно уклониться от поддержки, продолжая при этом получать жалование. Хотя иногда случается, что авторитарные руководители, предвидя народные потрясения, предотвращают протесты, заранее соглашаясь на создание института выборов, процесс демократизации – это переход от одной формы управления к другой форме. При изучении коллективного действия оказывается, что оно близко связано с понятием идентичность. Десятилетия эмпирических исследований показали, что голосование в наибольшей степени связано с партийной идентификацией, т.е. с утверждением голосующего, что он или она идентифицирует себя с той или иной политической партией. Партийная идентификация является, в свою очередь, особой политической формой общего процесса формирования социальной идентичности. Лабораторные исследования, проведенные социальными психологами, обнаружили три характеристики социальной идентичности, которые объясняют ее связь с голосованием и вероятность ее связи с политическим подавлением и его спутниками – восстаниями, мятежами и протестами. Первая характеристика касается принятия затрат. В лабораторных экспериментах, когда люди получают сигнал общей с другими социальной идентичности, они добровольно оплачивают свои затраты и налагают те же затраты на членов своей социальной идентичности. Это происходит, если принятие затрат своей группы налагает большие затраты на членов какой-либо проти270
востоящей группы – т.е. проводит дискриминацию в отношении противостоящей группы. Вторая характеристика касается восприятий. Люди, получающие сигнал общей социальной идентичности, стереотипизируют противостоящие группы. Третья характеристика касается способности дискурса сигнализировать людям общую социальную идентичность. Чтобы вызвать затратные дискриминацию и стереотипизацию, ему достаточно дать сигнал субъектам эксперимента, что они являются членами одной группы, противостоящей другой группе. Ни одной из групп даже нет необходимости существовать на самом деле. Эти три характеристики социальной идентичности – затратная дискриминация, стереотипизация и дискурсивная сигнализация делают возможным факт объяснения метафорами процесса демократизации. Метафоры советского авторитарного дискурса установили интересную модель социальной идентификации, типичную для недемократической формы правления. Когда советские руководители описывали себя и свои действия как высокие или большие, этим они подразумевали, что те, которыми они руководят, являются низкими или маленькими. Руководители усилили это послание, описывая себя как высокие чины, как дающих задания, как воспитывающих, в то же время подразумевая подчиненность и покорность тех, кем они руководят. Эти сигналы разделили советский народ на противостоящие социальные идентичности руководителей и руководимых. Но ключевым моментом является то, что только представители руководства получали метафорические сигналы позитивной социальной идентичности. Руководители называли себя «высокими», но они никогда не упоминаются как «низкие». Как сказал И. Сталин, который определил характерные для советского авторитаризма институты: «Или вы ничто в глазах партии, или вы полноправный член партии». Стандартная советская терминология повторила это определение, разграничив положительную идентичность коммунист и остаточную идентичность беспартийный – отрицательное значение которого выражается как в русском, так и в английском языках ("non-party person") отрицательным префиксом. Получая сигналы положительной политической идентификации, руководители режима мотивировались на дискриминацию массы беспартийных; лишенное таких сигналов, управляемое население оставалось коллективно пассивным, хотя некоторые личности протестовали публично, а многие приняли скрытые формы протеста, такие как мелкое воровство и вандализм. Дискриминация населения приняла форму идентификации и изоляции через заключение в тюрьму, депортацию или помещение в психиатрические лечебницы всех, кто мог послать населению положи-
271
тельные сигналы другой политической идентичности, что могло бы спровоцировать коллективное действие, направленное против режима. Когда Политбюро во главе с М. Горбачевым прекратило посылать прежние сигналы и перешло к новым метафорам, официальное подавление стало разобщенным, а смельчаки стали понимать новые сигналы, то это сделало возможным коллективное участие в диалоге, к которому призывало руководство. Так как постоянное сравнение Партии и общества, проводимое Политбюро, сохранило разделение социальных идентичностей, чувства народа к органам государственной власти были по большей части оппозиционными. Новые общественные движения, появившиеся в период 1985-1991 гг., ставили своей целью отстранить существующие полномочные органы от власти. Будучи еще слабыми, все еще находясь под страхом подавления, время которого уже подходило к концу. Лидеры этих движений могли первоначально скрывать свои мотивы за слоганами в поддержку М. Горбачева и его Перестройки, но по мере того, как подавление дезорганизовалось все больше и больше, движения переродились в уличные протесты, требующие конца авторитарной власти и установления полной демократии. По мере того как в период между 1991 и 1993 гг. новая политика набирала силу, и исчезали старые метафорические сигналы горизонтального раскола, разделяющего руководителей и руководимых, люди постепенно перестали рассматривать политическую элиту как носителей отдельной социальной идентичности. Те люди, которые ранее стереотипизировали Политбюро и его членов, начали получать от политиков сигналы, вошедшие в их собственную повседневную речь. Сигналы общей социальной идентичности, связывающие политиков и общество, дали людям возможность увидеть разницу между соперниками, борющимися за политическую власть. Видя различия, они начали присоединяться к политику, которого находили похожим на себя. Новые политические деятели стимулировали это различение путем введения метафоры сторон. Это привело к установлению в обществе вертикального раскола, отделяющего группы политических деятелей с их сторонниками от групп соперников. Эти новые метафоры сторон и цветов употреблялись менее регулярно, чем концентрированные метафоры размера и превосходства, характерные для авторитарной формы правления. Соответственно новые партийные идентичности в демократической России были менее прочными, чем концентрированная, бескомпромиссная идентичность коммунистического авторитаризма. Вместо того чтобы мотивировать подавление политических оппонентов, удалось только мотивировать голосование. Даже уличные демонстрации и другие формы протеста уже не собирали столько народа и не были 272
столь частыми, несмотря на сокращение подавления, которое продолжалось в ослабленных формах почти до конца Горбачевской эры. Это правда, что в конце первого этапа современного периода в Москве между 21 сентября и 4 октября 1993 года произошло короткое, бурное восстание и его подавление, но даже в этом волнении участвовало очень небольшое количество человек, по нескольку тысяч с каждой стороны, и оно было быстро и легко подавлено. Метафоры могут объяснить процесс демократизации с помощью своей способности посылать сигналы социальной идентичности. Метафоры недемократического типа посылают сигналы разделения общества на верха и низы, высокие чины и подчиненных, родителя и ребенка, дающего и получающего задания. Эти метафоры показывают различия между активной группой, которая получает положительные сигналы своей идентичности и пассивной группой, которой сигналы идентичности не посылаются. Результатом этого является тот факт, что первая группа дискриминирует в форме подавления, в то время как вторая группа воздерживается от коллективного противодействия. Отказ от таких метафор приводит подавление к концу путем прекращения подачи сигналов особой социальной идентичности руководителей, и трансформирует поведение народа. По мере того, как люди начинают различать соперников в борьбе за власть, они начинают принимать стороны, которые как им говорят политики, неожиданно появились. Не получая сигналы высокой интенсивности, люди принимают участие только в низкозатратной деятельности, особенности в голосовании. Заключение. Хотя изменение в метафорах во время процесса демократизации было продемонстрировано только на примере России, можно считать, что количество примеров можно увеличить. Если это так, то политическая каузальность метафор полностью подтверждается. Во-первых, как метафоры, так и политика способны к систематическим изменениям. Во-вторых, изменение в метафорах связано с политическими переменами. В-третьих, если метафоры изменяются первыми, их можно будет идентифицировать как экспланаторные переменные, так как их способность сигнализировать общую социальную идентичность объясняет переход от подавления через протест к голосованию, что является процессом демократизации. Безусловно, теорию, которая видит причину демократии в изменяющемся дискурсе, включающем систематические изменения в метафорах, легко опровергнуть. Первым способом опровержения будет обнаружение примера процесса демократизации, которому не предшествует изменение в политических метафорах. Вторым способом будет обнаружение третьего фактора, предшествующего как изменению в метафорах, так и процессу демо273
кратизации. Несмотря на пять или более десятилетий напряженных усилий, социологи не смогли найти такой фактор. Независимость от экстралингвистических условий, которая входит в определение метафоры, объясняет невозможность нахождения такого фактора. Дж. А. Данн ТРАНСФОРМАЦИЯ РУССКОГО ЯЗЫКА ИЗ ЯЗЫКА СОВЕТСКОГО ТИПА В ЯЗЫК ЗАПАДНОГО ОБРАЗЦА Перевод: Е.В. Шустрова 1. Введение Было бы странно, если бы те события, которые имели место в бывшем Советском Союзе в течение последних десяти лет или чуть более того, не наложили бы своего отпечатка на русский язык. В самом деле, приход гласности и перестройки во второй половине 1980-х, а затем быстрый распад советской системы как следствие провала путча в августе 1991 г. привели к значительным языковым изменениям. Присутствие последних наблюдается, в первую очередь, на уровне лексики, а также в определенных социолингвистических сферах, связанных с социальными установками по отношению как к уже сформировавшимся языковым особенностям, так и новым элементам языковой системы, которые появились в последние годы. В рамках данной статьи невозможно представить подробный обзор всех тех изменений, которые произошли в системе русского языка за последние десять лет. Мы ограничимся лишь тем, что опишем в общих чертах то ведущее направление, в котором шли процессы преобразований русского языка в этот период. С нашей точки зрения, процесс изменений имеет двойственную природу: с одной стороны, это десоветизация русского языка, т.е. устранение таких языковых черт, которые появились под влиянием советской системы или были так или иначе с ней связаны; с другой стороны, это движение русского языка в сторону Запада – вестернизация, т.е. введение (а в некоторых случаях и возрождение) языковых черт, присущих языкам Западной Европы. Сделаем две оговорки. Мы не имеем в виду, что любое изменение, затронувшее систему русского языка со времен распада советской системы, непременно укладывается в рамки процессов десоветизации и вестернизации. Мы также хотим предостеречь против слишком узкой трактовки вестернизации, как процесса, заключающегося лишь в обширном заимствовании слов иностранного, главным образом, английского, происхождения, хотя мы не отрицаем важность и этой стороны.
274
Описание русского языка, как языка советского типа, в те годы его существования, которые предшествовали 1991 г., не ставит новых вопросов. Специфика языка советского типа была хорошо прослежена в целом ряде работ, i и мы не видим оснований углубляться в детали. Основная точка зрения такова: одновременно с так называемым «обычным, нормальным» языком существует специальный «политический» язык, иногда называемый langue de bois или советский политический язык (ср. названия работ в ссылке 1). Если искать исторические параллели, то различия между «обычным» и «политическим» языком напоминают различия между русским и церковно-славянским в Московском великом княжестве, хотя нужно подчеркнуть, что эти процессы имеют качественно иную природу, и наша аналогия носит весьма ограниченный характер. Тем не менее, возможно, это хотя бы частично объясняет, почему в России была создана благодатная почва для развития советского «политического» языка. 2. Десоветизация Несмотря на существенные изменения «политического» языка во времена перестройки, ii, его основные черты, видимо, оставались прежними вплоть до полного распада самой советской системы. iii Тем не менее после провала путча в августе 1991 г. отношения между «обычным» и «политическим» языком претерпели радикальные и практически незамедлительные изменения. Политический язык советского типа совершенно выпал из серьезного использования любого рода, даже в среде тех, кто, казалось бы, должен был оставаться лояльным к прежнему режиму. В получасовом обращении Коммунистической партии Российской Федерации к избирателям, которое транслировалось 7 декабря 1993 г., самой близкой имитацией языка советского типа был следующий фрагмент: (1) В то же время, сегодня, когда беловежский сговор разрушил нашу государственность, наше братство тысячелетнее, . . . Но даже здесь фраза «наше братство» дополнена прилагательным «тысячелетнее» – сочетание, которое нехарактерно для советской эпохи. Другой более яркий пример взят из газеты «Советская Россия»: (2) Единственным стратегическим направлением могло стать только разложение советской системы изнутри, начиная с верхушки общества, с головы. Эту стратегию приняли США и НАТО. Политика состояла в расширении «контактов», оказании «помощи» всем соцстранам в массированной пропаганде западного образа жизни, капитализма (А. Тилль, «Свободу» можно теперь переименовать в «Останкино-2», Советская Россия, 22 декабря 1994 г.; жирный шрифт оригинала сохранен). 275
В этом примере использование таких слов и словосочетаний, как «соцстранам» и «разложение советской системы», а также кавычек для слов «контактов» и «помощи» создает нечто, напоминающее советский тип политической аргументации. Такие примеры – исключение из уже начавшей складываться практики. Обычно выбираются иные дискурсивные формы даже в таких контекстах, где можно предположить присутствие просоветского политического языка. Например, в обращении Коммунистической партии (см. выше), роль Г.А. Зюганова определяется не в традиционных советских терминах; вместо них и в основном тексте обращения, и в его первых вступительных фразах появляется сочетание «лидер Коммунистической партии Российской Федерации» Следующий пример взят из статьи, цитируемой в примере 2. (3) Перелом в «холодной войне» наметился при Брежневе. Один из авторов его гениальных речей, принудительно изучавшихся нами в сети «политпросвещения», писал (естественно после смерти хозяина) . . . (жирный шрифт оригинала сохранен). Здесь прагматическая сила прилагательного «гениальный» намеренно уменьшена словами «принудительно» и «хозяин». Особенно поражает использование религиозных выражений в следующем примере: (4) Дорогая газета, ныне, присно и во веки веков, будь светочем для народа, что так тянется к тебе. Слава тебе в том, что сплотила единомыслием, единочувствием не только свой коллектив. Слава твоим державным апостолам. Апостолам Веры и Добра (Советская Россия, 8 августа 1992 г.). Сказанное вовсе не означает, что клише советского политического языка канули в лету. Но там, где они по-прежнему появляются, обычно присутствует определенная доля иронии. (5) Ради выступления на Съезде Сажи Умалатова пожертвовала своим приездом в Симбирск: эта деятельница бывшего союзного парламента намеревалась отмечать в этом городе день рождения создателя первого в мире социалистического государства (Новости, Останкино-TV, 20 апреля 1992 г.). (6) «Дружбы народов надежным оплотом» станет, похоже, Съезд, … (ibid.) (7) Да чего там – всюду, где бьются нещадно во здравие этого, едрен его в корень, рынка, а себе покуда в убыток пролетарии, в том ряду и умственного труда (В. Уланов, Ворошилову и Ворошиловским стрелкам, Семь дней, № 26, 1992 г.). (8) Для нас с вами «Динамо» и СКА (Санкт-Петербург) не в счет. Ибо, помните, «моя милиция меня бережет» и «непобедимая и леген276
дарная» всегда с народом, а значит, и с хоккейным болельщиком (П. Верник, Господи, помоги заболеть, Семь дней, № 13, 1993 г.). (9) Всё, оттусовались, товарищи тинэйджеры – 18-летки (В. Лукьянова, Господи, помоги заболеть. Московский комсомолец, 9 ноября 1993 г.). (10) – Чего вы базарите? Только коммунисты избавят нас от этого бардака, – вмешался мужчина в кепке, чем-то напомнивший вождя мирового пролетариата (Л. Винникова, Про Думу гадаю..., Аргументы и факты, № 49, 1993 г.). (11) КТО БЫЛ НИЧЕМ — ТОТ СТАНЕТ ХУ (Заголовок, Московский комсомолец, 11 декабря 1993 г.). (12) Ленин и теперь живее всех живых (Взгляд, ОРТ, 2 июня 1995 г.; о статуе Ленина, которая выстояла во время землетрясения на Сахалине). Такие примеры – часть значительно более крупного феномена игры слов, который будет обсуждаться ниже (см. раздел 4). iv Можно заметить, что исчезновение советского политического языка не привело к исчезновению советского административного или бюрократического языка, примеры которого можно встретить даже в крайне неожиданных контекстах (см. № 13, 15). (13) Возможно, какое-то решение будет принято на заседании Священного синода, предположительно намеченного на середину февраля – в повестке дня кадровые проблемы (М. Франков, Загадки священного синода, Московские новости, № 6, 1992 г.). (14) Процедура оформления требует «легализации» покупки, т.е. выдачи таможенного удостоверения, дающего основание поставить импортное средство передвижения на учет в ГАИ (Б. Виноградов, Иномарка проходит таможню, Известия, 22 июля 1992 г.) (15) Кроме внутренних психологических факторов, соблюдения постов и заповедей Христовых, кандидату в иноки необходимо иметь святое крещение и своего духовника (духовного наставника, которому он исповедовался в течение нескольких лет). Получив рекомендацию от духовного наставника, необходимо пройти собеседование с наместником избранного монастыря. Если желание человека действительно искреннее, то состоится посвящение его в монахи (Аргументы и факты, № 44, 1993 г.). (16) Но прежде, чем сделать оргвыводы, необходимо разобраться в том, что случилось и как произошла эта трагедия, сказал Президент (Новости, ОРТЮ, 18 июня 1995 г.).
277
Вероятно, не столь удивительно встретить советизм «сделать оргвыводы» в речи президента Ельцина (занятный эвфемизм, означавший «увольнять»). Но фразы «кадровые проблемы» и «необходимо пройти собеседование» по отношению к повестке дня Священного синода и таинству принятия пострига свидетельствуют не только о глубине проникновения советского административного языка во все сферы жизни, но и о трудностях подбора адекватной замены. 3. Вестернизация: новые темы Вестернизация России гораздо более сложный процесс, чем десоветизация, но в его структуре можно выделить две составляющие. С одной стороны, это адаптация русского языка. Ее цель – создание возможности обсуждать такие темы, которые были исключены из советского общественного дискурса или на которые можно было говорить исключительно в формулах советского политического языка. С другой стороны, это широкое использование различных стилистических приемов и языковых средств, которые не приветствовались в советскую эпоху. Говоря о первой составляющей, сейчас было бы трудно дать полный перечень всех тех тем, которые появились в общественном дискурсе или на которые радикально поменялся взгляд, начиная со времен крушения советской системы. Тем не менее особое место занимают темы современной капиталистической экономики, многопартийной и парламентской политической системы, а также различные сферы социальной жизни, включая, в первую очередь, секс и насилие. Во всех этих сферах самой заметной формой вестернизации становится приток новой лексики, заимствованной из английского. Приведем ряд примеров: (17) Бум на рынке ваучеров в Москве (С. Скатерщиков, А. Жмаров, Портрет инвестора, Коммерсант, № .2, 1993 г.). (18) В результате срок возврата кредита был пролонгирован до 1 декабря 1993 г., … (Новая ежедневная газета, 22 марта 1994 г.). (19) Я хочу создать оффшорную зону – зону льготного налогообложения (Московский комсомолец, 17 апреля 1993 г.; из интервью с Кирсаном Илюмжиновым – президентом Калмыкии). (20) Конкурс или тендер менеджер будет проводить в соответствии с принятой на сезон моделью канала, причем в два этапа: сначала на сценарий, потом – задание на пилот-программу (M. Денисова, Хочешь на экран – жди, когда позовут, Известия, 26 мая 1995 г.). (21) Может быть поэтому у спикера Руслана Хасбулатова испортилось настроение … (Новости, TV-Oстанкино, 20 апреля 1992 г.). 278
(22) … а вот Атаман Войска донского, произнося с кремлевской трибуны пламенный спич, так и оставался в огромной, черной, мохнатой папахе (Ibid.). (23) Создана комиссия по подготовке торжественной инаугурации (введению в должность) президента (Интервью с Кирсаном Илюмжиновым, Аргументы и факты, № 15, 1993 г.). (24) ПАРЛАМЕНТ ДОДЕЛЫВАЕТ РАБОТУ КИЛЛЕРОВ (Заголовок, Известия-TV, 26 мая 1995 г.). (25) 17 августа он приступил к съемкам фильма «Венера в мехах» и, по слухам, уже испытал первую флагелляцию (M. Золотоносов, Наш современник, Московские новости, №.5, 1993 г.). (26) Это оргазм – представляете, сорок пять минут оргазма (Интервью с Матвеем Ганопольским, Московские новости, №; 6, 1993 г.). (27) Но, пораженные шагом Клинтона, американские геи и лесбиянки преподнесли на его предвыборную кампанию три с половиной миллиона долларов (До и после, OРТ, 19 февраля 1996 г.). Западное влияние не ограничивается только прямыми заимствованиями. Появляется огромное число калек, которые происходят как от отдельных слов, так и от устойчивых сочетаний, причем последние превалируют. (28) Происходит западнизация страны (С. Говорухин, Великая криминальная революция, Андреевский флаг, Москва, 1994 г., с. 57; ср. англ. westernisation). (29) Телесуфлером управляют … (интервью с Сергеем Возяновым, Литературная газета, 1995, № 14,; ср. англ. teleprompter). (30) На торгах РТСБ с начала недели объем продаж приватизационных чеков рос, подобно снежному кому. … Впрочем, к концу недели перегретый рынок ваучеров был слегка остужен снижением курса почти на 200 руб. (С. Скатерщиков, A. Жмаров, Портфель инвестора. Коммерсант, №.2, 1993; ср. англ. to snowball, the market was overheated; использование слова «портфель» применительно к инвестору тоже влияние английского языка). (31) Мы будем предлагать пакетные сделки (Интервью с Ириной Лесневской, Московские новости, 1995, № 19; ср. англ. package deals). (32) У НАС ЕСТЬ ОСНОВАНИЯ БОЯТЬСЯ ПОЛИЦЕЙСКОГО ГОСУДАРСТВА (Заголовок, Известия, 4 марта 1995 г.; ср. англ. police state и немец. Polizeistaat). (33) Мне кажется, что сексуальная революция произойдет у нас только тогда, когда сексуальные меньшинства будут иметь та279
(34)
(35)
(36)
кие же моральные, равные права, как и другие люди (Мы, OРT, 4 марта 1996 г.; ср. англ. sexual revolution, sexual minorities). … бесплатных ланчей, естественно, не бывает – (Предстоящие выборы: сколько будет стоить победа? Известия, 3 ноября 1993 г.; cр. англ. there's no such thing as a free lunch). Мне с первой же «Просто Марии» показалось, что мыльная опера на нашем домашнем экране – идеологическая диверсия (В. Новодворская, На сопках Останкино, Огонек, 1994 г., № 4849; cр. англ. soap opera). Канадский бар. Счастливые часы с 6 до 8 вечера. Лучшие «крылышки буфало» в Москве (Капитал, №. 68, 22-28 май 1996 г.; cр. англ. happy hour(s)).
Следует отметить, что западное влияние не ограничивается исключительно лексикой. Оно распространяется на синтаксис, морфологию, даже интонационные средства. (37) … во-вторых, политически это противоборство контрпродуктивно (Предстоящие выборы: сколько будет стоить победа? Известия, 3 ноября 1993 г.; постановка в начало наречия «политически» очень напоминает английскую конструкцию). (38) Активный вынос литературного персонажа в жизнь очень русский; литературные герои порождали кучу последователей (Виктор Ерофеев, Русские цветы зла, Московские новости, 1993 г., № 26; использование наречия степени перед прилагательным, обозначающим национальность, характерно для английского языка, для русского – нет). (39) Решив пожениться по любви, вы часто плюете и на согласие родителей, и на нормы вашего круга, и на, простите за прозу, вопрос о деньгах-носках-магазине (Елена Алексина, Уж замуж невтерпеж, Московский комсомолец, 17 сентября 1993 г.; отделение предлога от ряда существительных, связанных с ним по смыслу, вероятно, можно отнести к влиянию английского языка, где такие конструкции очень частотны). (40) Как известно, у нынешнего турнира есть теперь титульный спонсор – компания Stimorol, а полное и официальное название звучит так: «Stimorol Чемпионат России» (A. Петров, «Динамо» начинает с победы, Известия, 4 апреля 1995 г.; cр. англ. сочетания типа F.A. Carling Premiership). (41) Только политгулагов нет, а так ничего не переменилось (Татьяна Иванова, Ума холодных наблюдений, Книжное обозрение, 1994 г., № 22; в английском термин gulag может использоваться 280
(42)
в значении «отдельный лагерь, один из ряда лагерей», поэтому ему присуще использование во множественном числе). Западнический дух пропитал ТВ настолько, что даже интонация дикторов какая-то чужая. Вроде бы по-русски говорят, а акцент на английский смахивает (Светлана Шипунова, Несоветское телевидение. Советская Россия, 19 мая 1994 г.). v
Пример 40 требует особого внимания, поскольку такое использование существительного в качестве определителя, находящегося в препозиции по отношению к другому существительному, может считаться одной из самых частотных инноваций последних лет. Конструкции такого типа уже получили определенную долю научного интереса. vi Эти конструкции (не всегда можно точно определить, являются ли они сложными словами или словосочетаниями) особенно широко применяются в названиях телевизионных программ. Данные примеры были взяты из TV Park, 1996 г., № 22: Лидер-прогноз, Экспресс-камера, Чай-клуб, ДИСК-канал, Клип-антракт, Рок-урок, Дизайн-ревю. Особенно популярны названия с элементом –шоу, начиная с 1991 г. появились Александр-шоу, Джентльмен-шоу, Дог-шоу, Маски-шоу, «Оба-на-угол»шоу, Шок-шоу. Пример 40 иллюстрирует еще один аспект вестернизации русского языка, а именно отдельные случаи применения латиницы. В данном контексте латиницей написано название торговой марки Stimorol. Именно такое использование и становится наиболее частотным. Вероятно, главная причина кроется в том, что зарубежные компании хотят, чтобы названия их торговых марок появлялись в международнопринятой, привычной форме. В то же время, верно и то, что некоторые иностранные названия выглядят очень странно в русской транслитерации, например Дэу (Daewoo) или Джей ви си (JVC). Наконец, латиница подчеркивает зарубежное происхождение продукта и одновременно его предполагаемое высокое качество. Однако использование латиницы не ограничивается только рамками названий торговых марок. Это хорошо видно из следующих примеров. (43) Точнее, новая компания собирается заниматься хорошо известным во всем мире бизнесом – home shoping [sic], или продажей товаров с доставкой на дом (Михаил Леонтьев, Президент как инструмент неравной конкуренции, Сегодня Ю, 28 февраля 1995 г.). (44) Prime-time остается за программами телекомпании ВИД – это решение не требовало специальных исследований (Наталья 281
Осипова, Октябрьская революция на первом канале, Коммерсант-Daily, 23 сентября 1995 г.). Обратите внимание, что вторая часть названия газеты, из которой взят пример 44, тоже написана латиницей. Приняв во внимание все подобные случаи, становится понятным, почему вестернизация русского языка привлекает большое внимание и становится предметом критики, в частности в прессе. vii И все же мы бы упростили реальное положение вещей, сказав, что расширение вокабуляра русского языка в постсоветский период происходит исключительно за счет заимствований из английского и других языков Западной Европы. viii Частью адаптации к новой постсоветской жизни стало и новое, приближенное к реальности использование средств русского языка. И капитализм, и парламентская форма правления уже были в истории дореволюционной России, поэтому в русском языке возобновляется использование терминов того времени, правда, довольно ограниченно. Наиболее заметными становятся «биржа» и «Дума». Одновременно с этим, несмотря на появление газеты Коммерсантъ (причем название дано в дореволюционной орфографии), в большинстве случаев предпочтение отдается слову «бизнесмен», а «дилер» или «брокер» вытесняют слово «маклер». Любопытно отметить возобновление использования дореволюционного термина «высшие женские курсы» по отношению к определенному виду курсов, организованных одним из новых российских университетов ix Тем не менее превалируют все же слова, напоминающие неологизмы, или настоящие неологизмы, которые, скорее всего, не имеют никакого отношения к непосредственному влиянию Запада. Фраза «мягкое рейтинговое голосование» x была создана, чтобы обозначить процедуру, которая имело место в декабре 1992 г. Это означало, что Президиум Верховного Совета должен был составить список из шести кандидатов на пост премьер-министра в порядке их предпочтительности. На английский такую фразу лучше переводить как «beauty contest» (конкурс красоты). Такое образование можно считать окказиционализмом, но ряд других уже достаточно прочно вошел в язык. Среди последних особое место занимают термины «ближнее/дальнее зарубежье», для перевода которых в английском появились кальки «near/far abroad». Многие новообразования построены при помощи префиксации и суффиксации, что характерно для русского языка, например, обналичивать, самовывоз, предоплата, оттусоваться, эсенговый, совок, совковый.
282
Последняя, достаточно сложная для анализа категория состоит из таких слов, которые напоминают английские заимствования, но которые на самом деле лучше отнести к группе русских новообразований (хотя и созданных из иноязычных элементов), поскольку в английском такие слова либо вообще не используются, либо имеют иное значение. В эту группу следует включить «арт-бизнес», «шоп-тур» или «шопинг-тур» xi, «шоу-мэн» и «шоу-вумен» (два последние сочетания лучше переводить на английский как the presenter of a light-entertainment programme on television; слово showman существует в английском языке, но употребляется в другом значении (Прим. переводчика: showman – хозяин или директор цирка, зверинца, балагана; специалист по организации публичных развлечений, постановщик; человек, обладающий чувством сцены, имеющий чутье на эффекты); формы для обозначения лица женского пола нет вообще). Трудно не согласиться с тем, что в том объеме новых слов и выражений, которыми пополнился русский язык со времен падания советской системы, первое место занимают не кальки и неологизмы. Конечно, главенствующую роль играют прямые заимствования. Но именно присутствие калек и неологизмов помогает подать роль влияния прямых заимствований в другом ракурсе. Без сомнения, те формы, которые родились при помощи собственно русских средств, не отражают так явно процесс вестернизации, и, конечно, многие из примеров, приведенных выше, связаны только с русскими реалиями. Возникает вопрос: если в таких условиях русский язык имеет достаточно средств для отражения новой действительности, то, может быть, использование заимствований продиктовано чем-то большим, чем просто каприз или веяние моды? В некоторых случаях совершенно ясно, что заимствования используются специально, для того, чтобы избежать употребления слов, вызывающих нежелательные советские коннотации. Это относится к словам «спикер» и «парламент», заместившим советские эквиваленты, по крайней мере к тому времени их использования, которое предшествовало роспуску Верховного Совета СССР и Президиума Верховного Совета. Еще одно преимущество заимствований – это их краткость. Именно этим можно объяснить сохранение слов «спикер» и «парламент» и после создания новой русской системы правления в декабре 1993 г., хотя у слова «парламент» есть еще одно преимущество – от него легко образовать дериваты «парламентский» и «парламентарий». В других случаях появление заимствований может быть отнесено за счет того, что либо само означаемое явление, либо связанная с ним система ассоциаций появились в русской действительности только после падения советской системы. Например, трудно представить, как можно 283
передать исконными средствами русского языка такую реалию, как «эксклюзивное интервью». Имидж политика совсем не одно и то же что его образ или облик. xii Далеко не каждый убийца – это киллер (хотя изначально слово «убийца» близко по значению к английскому a contract killer), а слово «закупки» звучит так по-будничному по сравнению с экзотическим и ласкающим слух словом «шопинг». В этих случаях вестернизация русского языка – это следствие вестернизации русской жизни. Бесспорно, этот процесс обогащает язык, поскольку так создаются новые оттенки значения, новые коннотации, как, например, в трех последних случаях. Поскольку слово заимствуется только в одном из своих значений, присущих ему в системе английского языка, и с очень ограниченным кругом коннотаций, это приводит к тому, что в системе принимающего языка развивается новый ряд семантических отличий, которые в английском языке можно предать только путем парафразы. В то же время трудно свести причины появления всех заимствований последних лет лишь к нашему последнему объяснению, так же как и бессмысленно отрицать, что в настоящее время наблюдается своего рода мода на использование слов иностранного, особенно английского, происхождения. Это напоминает моду на иностранные слова во времена Петра Великого. Андрей Столяров, ведущий программы «Новый понедельник», которая вышла 25 октября 1993 г., использовал термин «хэдинг» применительно к отдельным частям программы. Корреспондент, ответственный за выход каждой части, назывался «шеф-мейкер» – термин из ряда новообразований типа «шоу-вумен» и «шоп-тур». Трудно объяснить и что меняется от использования глагола «продуцировать» в следующем контексте: (45) Внутри этих войск каждый Божий день творится нечто несусветное. Львиная доля армейской преступности приходится на них. Мало этого, они еще продуцируют маньяков и убийц, которые начинают крушить население, нагоняя страх на общество (M. Гантварг, Дезертиры-палачи, Криминальная хроника, 1994 г., №.5). 4. Вестернизация: стилистическая либерализация Второй аспект вестернизации русского языка состоит в появлении стилистических изменений, которые, возможно, и нельзя считать результатом прямого влияния Запада, но которые приблизили русский язык, особенно язык прессы, к западноевропейским языкам. Одно из таких изменений связано со стилистической эмансипацией языка. Во времена Советской власти язык средств массовой информации подвергался достаточно жестким стилистическим ограничениям. Одной из задач раз284
личных органов контроля и цензуры, через которые неизбежно проходила любая рукопись, прежде чем она попадала в печать, было устранение не только просторечных оборотов и жаргонизмов, но и лексики религиозного или архаичного характера, а также соответствующих грамматических форм. Исчезновение этой системы цензуры привело к появлению практически всех тех стилей, которые прежде были под запретом. В эту группу попадают и разные виды жаргона, включая молодежный сленг и воровское арго. (46) Всякий тюремный вор находится в состоянии войны с ментами (В. Еремин, Крытая, Неделя, 1992 г., № 16). (47) Пока сухарь действует, пока его не разоблачит какой-нибудь этапник, пока в ответ на запрос не придут авторитетные малявки (тюремные письма) с сообщением, что такого среди настоящих воров нет, …(Ibid.). Примеры, приведенные выше, взяты из статьи о реалиях тюремного заключения, которая была опубликована в самой обычной «семейной» газете. Вероятно, этим объясняется, почему многие из жаргонизмов сопровождаются пояснениями, хотя в то же время такие слова, как «мент», предположительно известны читателю. Другие примеры таких хорошо известных читателю жаргонизмов включают слова «шестерка», «клевый» и «тусовка». (48) Но Вы, производящий впечатление порядочного человека, как можете так опускаться, становясь безропотным и услужливым «свадебным генералом», если не сказать круче – «шестеркой» у этих нравственных ничтожеств? (А. Рябинин, Ну и вид у Вас!, День, № 13, 1992 г.). (49) Клевая музыкальная тусовка (И. Филькина, Та еще экзотика, Семь дней, 1992 г., № 36). Некоторые из этих слов изменили свой статус, перестали быть жаргонизмами и перешли в разряд общеупотребительной лексики. Самыми яркими примерами таких изменений можно считать повсеместно встречающиеся сейчас «тусовка» (а также производный глагол «тусоваться») и «беспредел». В ряде случаев снятие стилистических ограничений приводит к появлению так называемого мата в прессе. Так, например, журнал «Собеседник» приурочил к Дню Первого апреля специальное приложение «Мать», которое вышло вместе с двенадцатым номером этого журнала
285
за 1995 г. Лучше всего характеризует эту так называемую «первую русскую нецензурную газету» девиз, помещенный прямо над ее заглавием: (50) Давно пора, ебена мать, умом Россию понимать. Это один из отдельных примеров использования мата, хотя иногда такие случаи бывают и в более серьезной прессе. (51) Генетически близкий деревенской прозе, Попов ушел от нее, фактически поменяв лишь букву: деревенские чудаки превратились в мудаков. Матерное понятие приобрело метафизическое измерение (Виктор Ерофеев, Русские цветы зла, Московские новости, 1993 г., № 26). Несмотря на такие случаи, все-таки чаще используются более или менее прозрачные эвфемизмы, как это обычно делается и в западной прессе. (52) – Перестройка, еж твою медь (С. Каледин, Стройбат и цензура, Московский комсомолец, 1992 г., № 23). (53) Повестушка-то, извиняюсь, с гулькин хрен (Ibid.). Последний пример можно сравнить со следующим, приведенным ниже контекстом, в котором анатомические связи, конечно, выстроены более правильно, но языковая сторона становится менее яркой. (54) Не торгуясь, отвалил трояк (учтите, что нам, «продавцам», отпустили экземпляр по два с полтиной, значит, навар с гулькин нос) (В. Васихин, Как я продавал «Семь дней», Семь дней, 1992 г., № 9). Следующий пример, благодаря многоточию и предполагаемой рифме с «ликуй», становится более прозрачным: (55) Народ, возрадуйся, ликуй! От счастья ты теперь на волос, Ты раньше видел Гулькин … нос, А нынче слышишь Гулькин голос! (День, № 2, 1992 г.). xiii Другой экстремальной формой проявления стилистической либерализации становится неоправданно частное использование церковнославянских и иных архаичных оборотов и грамматических форм. Примеры подобного неожиданного использования церковно-славянского во вполне светских контекстах включают глагол «лобызаться» (см. пример 56) и форму «всея», которая неоправданно образована от высшего церковного титула «Патриарх» (см. пример 57). (56) Под руководством выпускающего редактора Ларисы Львовны Зениной состряпан сюжетик про то, как хорошо было бы нашим ищущим любви понимания малолеткам и гражданам постарше, 286
вместо того, чтобы встречаться на морозе или лобызаться на ступеньках эскалатора, пользоваться по доступной цене частным сектором (Г. Кантемир, «Утро» на панели, День, № 13, 1992 г.). (57) … В подземном переходе от «Пушкинской» к кормильцу всея Москвы «Макдональдсу» … (В. Васихин, Как я продавал «Семь дней», Семь дней, 1992 г., № 9). Выше был приведен другой случай такого использования церковнославянских и архаичных лексики и форм (см. пример 4), а именно некто выражает свои похвалы в адрес газеты «Советская Россия» в форме молитвы. xiv Другой стилистический прием, который очень часто применяется в западной прессе и который получил широкое распространение в постсоветской России, это использование различных видов игры слов, особенно каламбуров и аллюзий. Примеры 5–12 содержат разнообразные примеры ироничного использования советского политического языка и прекрасно иллюстрируют эту тенденцию. Особенно это относится к примеру 6, где практически цитируется советский государственный гимн, примеру 11, построенному на знаменитой строчке поэмы В. Маяковского «Владимир Ильич Ленин», и примеру 9, в котором совмещены аллюзии и на текст «Интернационала», и на знаменитую фразу М.С. Горбачева на пресс-конференции после его возвращения в Москву в августе 1991 г. Аллюзии в прессе строятся не только на советских политических лозунгах и изречениях, но и на хорошо запомнившихся фразах постсоветской реальности, например, рекламных слоганах. (58) Ким Бесинджер + Алек Болдуин = сладкая парочка (Заголовок, Женские дела, 1994 г., № 5; «сладкая парочка» – это рекламная фраза кампании Twix chocolates) Различные примеры игры слов присутствовали в заголовках статей газеты «Московский Комсомолец», посвященных результатам выборов в декабре 1993 г. (59) Не успели избавиться от Х., как оказались в ж. (14 December 1993 г.). xv (60) Вервольфовичи идут на прорыв (21 December 1993 г.). Этот вид языковой игры не ограничивается только одной политической линией. Так, первый выпуск «Газеты Духовной оппозиции» (полулегальная версия газеты «День», которая появилась после того, как последнюю запретили в сентябре 1993 г.) вышел в свет со следующим заголовком статьи, посвященной разбору граффити о Президенте Российской Федерации: 287
(61) ЧТО О БОРЕ НА ЗАБОРЕ Пример 55, который является не чем иным, как эпиграммой на певицу Наталью Гулькину, свидетельствует о том, что далеко не все каламбуры выстраиваются в политическом ключе. Последняя составляющая процесса вестернизации, которую мы рассмотрим в данной статье, это политическая корректность. Определенную долю удивления вызывает то, что этот феномен, в том виде, как его принято понимать на Западе, довольно долго добирался до России. Автор данной статьи не встречал в российском дискурсе термина «политкорректность» до 1996 г. Тем не менее, если политкорректность понимается как временами искусственное введение или, напротив, уход от определенных языковых форм, направленные на смягчение таких контекстов, которые могут задеть чувства какой-то определенной социальной группы, то, без сомнения, это явление присутствует в дискурсе постсоветской России. Как, вероятно, можно было предположить, это проявляется в связи с вопросом национальной принадлежности. Одна из самых ярких примет русской политкорректности отражена в орфографии ряда географических названий, которые были заимствованы в русский язык. В целом ряде случаев российские средства массовой информации, хотя и не до конца последовательно, но все же ввели новое написание, приближенное к той форме, которая характерна для слова в языке-источнике. Примеры включают такие названия, как Таллинн (ср. ранее: Таллин), Ашгабат (ср. ранее: Ашхабад), Алматы (ср. ранее: Алма-ата). В ряде случаев это затронуло не только орфографию (ср., например, Башкортостан (Башкирия), Хальмг Тангч (Калмыкия). Одной из неотъемлемых черт политической корректности стал и ее дискуссионный характер. Поэтому все приведенные выше примеры получили свою долю полемики. xvi В июне 1995 г. Правительством Российской Федерации было официально рекомендовано придерживаться традиционной русской орфографии. xvii Другой вид примеров политической корректности сводится к следующему: говорящий намеренно подчеркивает ту «политически корректную» форму, которая, по его мнению, придает речи искусственность (ср., например, «русскоязычный» и «в Украину»). (62) Вот тут-то и вся хитрость: ведь учителей эстонского даже в лучшие времена не хватало, а кооперативные курсы при нынешних ценах не доступны подавляющему большинству русского, или, как теперь говорят на перестроечном жаргоне, русскоязычного населения (Новости, Останкино TV, 4 марта 1992 г.). (63) Скажите, вы возвращаетесь в Киев, на Украину, в Украину, как, если точно говорить, как полагается? (Бомонд, Останкино TV, 18 288
января 1994 г.; Слова Матвея Ганопольского были адресованы президенту Украины Леониду Кравчуку). В связи с последним примером интересно отметить, что ведущие программы новостей на ОРТ говорят «на Украине», а корреспонденты украинского бюро предпочитают форму «в Украине». Вероятно, следует отметить и то, что пока в российском дискурсе не наблюдается примеров политкорректного речевого поведения в вопросах, связанных с полом (в данном случае имеется в виду биологический пол, а не грамматическая категория). Напротив, и яркий тому пример воскрешение забытого сочетания «высшие женские курсы», в российском дискурсе по-прежнему возможно появление форм, которые идут вразрез со всеми нормами политкорректности. Остается только наблюдать, будут ли иметь место какие-либо изменения и в этой сфере, как под влиянием Запада, так и под влиянием той все возрастающей роли, которую играют женщины в российской общественной жизни. 5. Заключение Завершая обзор, отметим, что та языковая изолированность, которая была отличительной чертой русского языка советского периода, и те языковые элементы, которые придавали русскому языку советский характер, исчезли почти одновременно с падением советского режима. Чтобы заполнить эту лакуну, носители русского языка были вынуждены заимствовать или создать новую терминосистему, которая обусловлена экономическими, политическими и социальными условиями современного общества западного типа. В то же время в русский язык мгновенно попали различные стилистические приемы современных западных языков, включая каламбур, игру слов, аллюзию, и даже языковые приемы политической корректности. Особенно это касается прессы. В этом смысле мы можем говорить о том, что русский язык изменился, перейдя из разряда языков советского типа в разряд языков западного типа. Сказанное ни в коей мере не означает, что русский язык будет полностью имитировать языки Запада. В некотором смысле к русскому языку лучше применять термин «постсоветский», поскольку и история развития русского языка, и история самой России привели к тому, что в русский язык прочно вошли элементы как церковно-славянского, так и советского политического языка. Такие элементы присутствуют далеко не во всех языках, а ведь именно они часто используются для создания целого спектра как серьезных, так и ироничных смыслов. И все же даже в этом случае можно говорить о том, что и применение церковнославянских элементов в светской речи, и ироничные вкрапления сове289
тизмов, пусть и не имеют точных аналогов в языках Запада, но свидетельствуют об искусном «постмодернистском» обращении с языковыми средствами, а это, в конце концов, очень напоминает практику Запада. Примечания См., например, Patrick Seriot, Analyse du discours politique Soviétique, Institute d’études slaves, Paris, 1985; id., 'Langue de bois, langue de l'autre et langue de soi. La quête du parler vrai en Europe socialiste dans les années 1980 ' Mots, 21, 1989, pp.50-66; F. Thom, La Langue de bois, Julliard, Paris, 1987; И. Земцов, Советский политический язык, Overseas Publications, London,1986; Вадим Белов, Мифы советского языка, Atmoda, 29 January 1990; A.Д. Дуличенко, Русский язык конца XX столетия, Slavistische Beiträge, 317, Sagner, Munich, 1994, pp. 99-114. ii Отражено в названии книг, например Словарь перестройки, (Златоуст, СанктПетербург, 1992) и таких словах как «русскоязычный» (см. пример 62). См. также Людмила Ферм. Особенности развития русской лексики в новейший период (на материале газет), Studia Slavica Upsalensia, 33, Uppsala, 1994. iii Дуличенко, указ. соч., с. 113-17. iv См. также: Русский кемп, Независимая газета, 22 марта 1994; Дж. Данн, От Советского блока к постсоветскому. Русистика-13, 1996, с. 8-9. v См. еще В.Г. Koстомаров, Языковой вкус эпохи, Педагогика-Пресс, Москва, 1994, с. 207; Дуличенко, op. cit., с. 311-12. vi Костомаров, op. cit., с. 201; Галина Курохтина, Новые слова и значения в современном русском языке, Русистика, 13 (1996), с. 24-5. vii Например, Эдуард Володин, Словарь перевернутого времени. Советская Россия, 12 сентября 1992; уже цитированная статья А. Тилля (пример 2), а также В защиту родного слова, Москва, № 8, 1994, с.145-53. Научная аргументация той же позиции (защита чистоты русского языка) представлена в работе А.Д. Дуличенко, op. cit., passim, pp. 315. viii Без сомнения, английский язык по праву считается основным источником вестернизации. Тем не менее это не единственный канал зарубежного влияния. Например, реорганизация органов Московского городского управления привела к появлению слов: мэр, мэрия, префект, округ. Первое из них было заимствовано либо из английского, либо из французского, а вот второе и третье совершенно определенно – результат влияния французского языка, четвертое скорее всего появилось как калька от французского arrondissement, хотя слово «округ» и использовалось раньше в советском дискурсе, правда, в несколько ином значении. ix Из интервью с профессором Галиной Белой из Российского государственного гуманитарного университета: «Не уступая Оксфорду». Московские новости, № 6, 1992; здесь не было и намека на то, что студентки этого университета не смогут пройти обычный курс обучения. i
290
«Рейтинг» – это заимствование, которое вполне ассимилировалось в системе русского языка. Вероятно, впервые оно появилось в контекстах, связанных с рейтингом шахматистов. В последние годы оно расширило сферу своего употребления до контекстов, связанных с опросом общественного мнения. Прилагательное «рейтинговый» может также употребляться в значении «получивший высокую оценку, имеющий высокий рейтинг», например, по отношению к телевизионной программе, пользующейся успехом у зрительской аудитории. xi шоп и шопинг без сомнения английские заимствования, хотя их потенциальная семантика отличается в русском языке. Автор данной статьи встречался с предположением, что шоп(инг)-тур мог проникнуть через французский или немецкий. xii Вопрос о том, есть ли у слова «имидж» адекватный русский аналог, обсуждался в см., например, В.Костомаров, op. cit., pp. 81-2, и телепрограмму «Прессклуб» (OРТ, 15 ноября 1995). Определение дано в: Л.К.Граудина и Е.Н.Ширяев. Культура парламентской речи, Москва, 1994, с. 21-13, подчеркивается, что слово «имидж» имеет в своем составе сему «целенаправленно создаваемый»). xiii Это не новый прием. Подобная рифмовка встречается в стихотворении А. Зиновьева «Гимн члену» (см. роман «Зияющие высоты»). xiv О вопросе использования церковно-славянских и архаичных элементов в постсоветском российском дискурсе см. Дж. Данн [John Dunn], «Церковнославянские элементы в языке средств массовой информации», Slavica Quinqueecclesiensia, I, Pécs, 1995, pp. 127-136. xv Намек на политиков Руслана Хасбулатова и В.В.Жириновского. xvi См., например, Григорий Бухвалов, Во дни сомнений, Век, 1994, №.38, а также коллективную статью «В защиту родного слова» (см. ссылку 7). xvii Опубликовано в «Сегодня», 5 июля 1995. x
291